Category Archives: Политика

Еврейский раскол: господа против товарищей

Первый век Голливуда: 1947 год часть вторая

Валерий Рокотов, 11 марта 2017, 01:46 — REGNUM

«ДЖЕНТЛЬМЕНСКОЕ СОГЛАШЕНИЕ» /

GENTLEMAN’S AGREEMENT

В 1947 году киномагнаты показали, что готовы выполнить любое указание власти и терпеть её бесцеремонное вмешательство в свои дела, но есть черта, которую государевы люди переступать не должны. Эту черту провел фильм «Джентльменское соглашение», вышедший за две недели до оглашения приговора «голливудской десятке» и слёта ведущих продюсеров. Киномагнаты хотели донести до властей, что «красная истерия» не должна превратиться в еврейский погром. А то, что она превращалась, было уже очевидно.

Ещё во время первой атаки на «красных», остановленной Рузвельтом, конгрессмен Джон Ранкин обозвал «жидком» известного журналиста и сорвал аплодисменты коллег. После войны антисемитизм резко усилился. Слова «коммунист» и «еврей» становились синонимичны.

Евреи, ведущие крупный бизнес, не могли не понимать, что антикоммунизм — это флаг, под которым к ним приближается нечто родственное нацизму. Оно сначала разберётся с товарищами, а потом возьмётся и за господ. И ясным указанием на это стало нежелание власти действовать по прецеденту. То есть позволить голливудской верхушке разобраться со своими «красными» самостоятельно. Они бы с этим отлично справились — очистились от коммунистов так, как в своё время очистились от безнравственности. Но их поставили перед фактом грядущих зачисток силами государства.

3 / 9 Сцена в ресторане, куда пришёл пьяный антисемит

Цитата из к/ф «Джентльменское соглашение». реж Элиа Казан. 1947. США

Сцена в ресторане, куда пришёл пьяный антисемит

Магнаты провели черту, при этом (что довольно забавно) прячась за спину Дэррила Занука, имевшего швейцарские корни. Был распространён слух, объясняющий появление фильма и отводящий подозрение от других руководителей кинофабрики, не имевших швейцарских корней. Якобы Дэррил Занук попытался вступить в элитный «Кантри клаб» Лос-Анджелеса, чтобы поиграть в гольф на его лужайках, но в нём заподозрили еврея и не обрадовались. Продюсер, оскорблённый отказом, рассвирепел и посчитался с обидчиками. Он купил права на роман Лоры Хобсон «Джентльменское соглашение», громящий антисемитизм, и оперативно спродюсировал фильм с огромным бюджетом и суперзвездой в главной роли. Занука не смогли отговорить даже вышестоящие боссы. Горячего швейцарца убеждали не трогать опасную тему, просто держали за руки, но он был так зол, что никого не послушал.

История критики не выдерживает. Во-первых, у киномагнатов имелся свой закрытый роскошный гольф-клуб — «Хиллкрест». Его создали в пику «джентльменским», снобистским клубам. Здесь сразу вспоминается эпизод из фильма «Проект 281», где газетный магнат Уильям Хёрст издевательски предлагает Луису Майеру: «Может, съездим в загородный клуб и сыграем в гольф? Может, нам составят компанию мистер Уорнэр, мистер Кон, мистер Сэлзник и мистер Голдвин?» «Это закрытый клуб», — нехотя признаётся Майер.

Зачем было Зануку соваться по другому адресу, да ещё создавая себе проблемы? Если бы его приняли, он бы неизбежно испортил отношения с коллегами-миллионерами. Он бы мало что приобрёл в чужом сообществе и многое утратил в своём. Значит, Занук мог ломиться туда, зная о результате на сто процентов. Если, конечно, этот факт вообще имел место.

Во-вторых, Занук не мог перечить нью-йоркским боссам и не мог действовать, не получив санкцию. В-третьих, под сомнительный проект не выделялся бюджет, в четыре раза превышающий средний.

5 / 9 Энн Ривер в роли матери

Цитата из к/ф «Джентльменское соглашение». реж Элиа Казан. 1947. США

Энн Ривер в роли матери

И наконец, сам роман подоспел очень вовремя — перед самым началом «охоты на ведьм». Его пять месяцев печатали в «Космополитене», делая суперсобытием, а по окончании публикации, в феврале 1947-го, выпустили отдельным изданием и стали активно распространять. За считаные месяцы было продано за миллион копий. Роман был частью компании противодействия антисемитизму. Он был обречён на экранизацию.

Целью киномагнатов было стереть знак равенства между коммунистами и евреями и, скормив крокодилу товарищей, заставить его отползти. А поэтому и кино вышло соответствующее — приторно-пафосное и лицемерное.

По сюжету, журналист-англосакс, получивший задание написать цикл статей об антисемитизме, два месяца выдавал себя за еврея. Прямолинейный парень не думал, что проблема настолько остра. Он хлебнул унижения и стал свидетелем отвратительных сцен. Его ребёнок стал изгоем — его задразнили мальчишки. Журналист чуть не распрощался со своей невестой, которая по иронии судьбы подкинула идею этих статей. Оказалось, что девушка не борется с проявлениями антисемитизма, не негодует, а ограничивается тихими вздохами. Она не желает усложнять себе жизнь.

Герой Грегори Пэка старался вести себя образцово. Он защищал свою секретаршу, изменившую имя, чтобы получить работу, а потом строго выговаривал ей за то, что она сама подвержена предрассудкам. Жалуясь на дискриминацию, дама не ожидала, что её начальник добьётся равноправия при приёме на работу в редакцию. Она представила, как отовсюду набежали её соплеменники, и пришла от этого в ужас. Она заявила, что не желает становиться «козлом отпущения среди жидов», и услышала гневную отповедь.

6 / 9 Джон Гарфилд в роли лучшего друга

Цитата из к/ф «Джентльменское соглашение». реж Элиа Казан. 1947. США

Джон Гарфилд в роли лучшего друга

В финале герой сдал в печать свои сенсационные очерки, а его друг-еврей соединил рассорившихся влюблённых.

Картина напоминала американцам об идеалах. Она изливала в мир свет гуманизма и взывала к переменам и обновлениям. Она показывала, что антисемитизм — это мерзость, которая должна быть устранена, что было благородно и правильно. Только вот рядом творилась мерзость во сто крат большая, и ни герой, ни создатели фильма этого почему-то не замечали. Можно представить, какие чувства испытывали, к примеру, чернокожие зрители. У них не возникало проблем с получением работы в известном журнале или с поселением в элитной гостинице, потому что не возникало мысли туда сунуть нос. Они были просто людьми второго сорта, не имевшими шансов ни продвинуться в бизнесе, ни поступить в вуз, ни участвовать в выборах. Даже перед тем, как сесть на скамеечку в парке, им следовало убедиться в отсутствии таблички «Только для белых». И при этом в благородной картине ни один афроамериканец не попал в кадр.

Сам Голливуд был местом, где процветала такая милая штучка, как этнический протекционизм. И главы студий от него совершенно не собирались отказываться в угоду американским идеалам. Как ни собирались и волком выгрызать свой расизм. Нил Гэблер в книге «Собственная империя» пишет о том, что у Гарри Кона были дружеские отношения с его чёрным водителем. Но это было удивительным исключением, свидетельством эксцентричности Кона. А правила были иными. Голливуд был городом расовой чистоты, и это неприятно поражало его чернокожих гостей. «Что делает этот ниггер на моей студии?» — однажды, стоя у окна, проорал Джэк Уорнэр.

Поэтому считать, что фильм лечил социальный недуг, наивно. Он отбивал нападение и отбивал его осторожно, прикрываясь пафосными речами. Слово «англосакс» не произносилось, хотя именно об англосаксонском антисемитизме шла речь. Об этом говорило само название — «Джентльменское соглашение». Неудобное слово заменили словом более подходящим и общим — «христианин».

9 / 9 Комиссия Конгресса, судьи сонно ломают жизни

Цитата из к/ф «Джентльменское соглашение». реж Элиа Казан. 1947. США

Комиссия Конгресса, судьи сонно ломают жизни

Элиа Казан, грек, назначенный постановщиком, не любил этот фильм. Он говорил, что не сработался с Грегори Пэком. Но, скорее всего, причина была в том, что он чувствовал фальшь — разрыв между тем, что проповедовалось в картине, и тем, что имелось в реальности.

Он получил «Оскар» за «Джентльменское соглашение» как лучший режиссёр года, но награда не уберегла его от вызова на судилище.

Фильм взбесил многих в Конгрессе. В нём назывались имена конкретных антисемитов, включая республиканца Джона Ранкина. В 1952 году Казан получил повестку от Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности и был демонстративно растоптан. Его заставили донести на своих коллег. Оправдываясь за своё былое членство в компартии и выпрашивая снисхождение, он донёс на своих коллег — назвал восемь имён. Как сказал Орсон Уэллс, «Казан променял свою совесть на плавательный бассейн».

Тогда же были допрошены Энн Ривер, сыгравшая мать журналиста, и Джон Гарфилд, сыгравший его друга-еврея. Оба отказались сотрудничать с комиссией и угодили в чёрные списки. Энн Ривер перебралась в Нью-Йорк и устроилась в театр на Бродвее. По настоянию конгрессменов из фильма «Место под солнцем», вышедшего в 1951 году, были вырезаны все эпизоды с её участием. А Джон Гарфилд скончался от инфаркта, получив очередной вызов на слушания.

Оригинал

Читайте ранее в этом сюжете: Чисто американское безумие: как начиналась «красная истерия»

Читайте развитие сюжета: Чарли Чаплин между тюрьмой и гильотиной
Опубликовано 21.03.2017  12:20

Марк Моисеевич Шапиро. Воспоминания (окончание)

(Предыдущая часть)

Примерно в феврале 1942 года Холокост пришел и в наши края. По воскресеньям Маша иногда ходила на базар в Борзну. Как-то ранним воскресным утром она отправилась туда с двумя-тремя знакомыми женщинами. Пройдя примерно половину пути (5 км), они заметили впереди на дороге какое-то движение. Там виднелось несколько саней, выпряженные лошади, а в стороне, в поле, двигались какие-то люди и время от времени слышались выстрелы.

«Наверно, у полицаев учения, или же они охотятся на зайцев», — решили женщины и продолжали идти. Когда они подошли к стоявшим на краю дороги саням, им навстречу бросился человек с винтовкой наперевес.

— Стой! Ложись! — закричал он.

Женщины решили, что он шутит, и продолжали идти, посмеиваясь. Но человек — это был полицай — остановился в нескольких шагах от них, наставил на них винтовку и с перекошенным злобой лицом заорал:

— Ложись… твою мать!

Женщины поняли, что он не шутит. Они остановились, в нерешительности, поглядывая на снег под ногами — в самом деле, ложиться, что ли?

— А ну, давай, проходи скорей! — крикнул им полицай.

Женщины торопливо, рысцой прошли мимо него. Маша обратила внимание на его ошалелые глаза.

— Быстрей! Бегом! — подгонял их полицай.

Женщины сначала побежали, затем перешли на быстрый шаг. Рядом на обочине стояли сани с выпряженными лошадьми, на санях лежали узлы, тряпки или какая-то одежда, на дороге валялись какие-то бумаги, документы… Маша оглянулась и, видя, что полицай не смотрит в их сторону, быстро наклонилась и подняла с дороги оказавшийся у неё под ногами паспорт. Не разглядывая, сунула его за пазуху.

В Борзне на базаре только и было разговоров о том, что ночью увезли куда-то всех евреев. Их было свыше ста человек — женщин, детей, стариков. Говорили, что их увезли «на переселение». Никакого беспокойства ни у кого это не вызывало. Люди говорили об этом лишь как о несколько необычной новости.

Маша и её спутницы сразу догадались, что за «учения» полицаев они видели. Справив свои дела, они пошли обратно. К «тому» месту цепочкой тянулись любопытные. Маша и женщины тоже пошли посмотреть.

То, что они увидели, сильно потрясло Машу. Она потом много раз рассказывала об этом. Из этих рассказов у меня сложилась такая яркая картина, как будто я сам всё это видел.

… На некотором удалении от дороги кучками и поодиночке лежали трупы убитых людей. Блестели остекленелые глаза, торчали скрюченные руки, бурела на снегу замёрзшая кровь. Маша обратила внимание на старика и старуху, которые лежали, обнявшись, и между ними — двое детей, мальчик и девочка.

Наверно, в последний миг старик обнял свою старуху. Они прижали к себе внуков, и так приняли смерть. Но самое сильное впечатление на Машу произвели трупики грудничков. Несколько голеньких синих куколок лежали в одном месте на снегу. Их, очевидно, вытряхнули из пелёнок и не застрелили, а просто бросили в снег, стукнув по головёнкам прикладом, чтобы не пищали. В стороне от всех лежал труп мальчишки-подростка. Наверно, он рванулся к чернеющему на горизонте лесу, но пуля догнала его.

Да, — «чтобы убежать от пули, надо бежать очень быстро»…

Люди лежали мёртвые и безучастные. А скоты в человеческом обличье ходили среди них, переворачивали ногами ипалками, искали знакомых. Кто-то стучал палкой по голове трупа и злорадствовал:

— Га! Попойилы курочок! Попанувалы! Тэпэр мы попануемо!

Маша поняла, что утром она и её спутницы проходили здесь как раз в тот момент, когда полицаи достреливали тех, кто ещё шевелился.

Дома она рассказывала об увиденном, срываясь на нервные всхлипывания. Паспорт, который она принесла домой, был на имя женщины-еврейки. В паспорт была заложена фотография девочки лет пяти с большим бантом на голове. Все рассмотрели паспорт и фотографию и бросили их в горящую печь. На обратном пути, на том месте, где стояли сани, никаких бумаг и документов уже не было. 

На другой день — это было воскресенье, то есть расстрел евреев борзенские полицаи приурочили к шабату — дед Лободён запряг в санки нашу серую кобылу, посадил в них меня и брата, чего он не делал ни до, ни после этого, и повёз нас «смотреть», как он сам сказал. Но по пути он, очевидно, раздумал, развернулся, и мы поехали домой.

Когда я ехал в санках, у меня было лишь одно чувство — мне совсем не хотелось смотреть на мертвецов. Некоторое время спустя, наблюдая за поведением деда по отношению ко мне и брату, я понял, какими чувствами руководствовался он, устроив нам поездку, будто бы на «смотрины». Слушая красочные рассказы Маши, он подумал, что за мной и Тёмой тоже скоро придут. И, чтобы не быть в ответе за укрывательство евреев, он решил свезти нас на место экзекуции и сдать полицаям, если они там будут, или, по крайней мере, показать всем, что он к этому готов.

По селу пошел слух, что меня и брата уже забрали. Несколько подростков пришли даже, чтобы убедиться в том, что это правда. Один из них зашел в хату, будто бы попить воды. Остальные остались снаружи на крыльце. Настя случайно подслушала, как тот, что заходил в хату, выйдя, разочарованно говорил дружкам:

— Говорили, что их забрали. Как же — сидят, отставив задницы! 

Не думаю, что они хотели нам зла. Просто, если бы нас забрали, это было бы гораздо интереснее. Никто не сомневался в том, что нас должны забрать и убить. Все относились к этому, как к естественному событию, не испытывая к нам ни ненависти, ни сострадания.

Так же и дед Лободён. К этому времени мы ему порядком надоели. И хотя мы помогали по хозяйству, всё равно мы для него были дармоедами и нахлебниками. А теперь к этому ещё добавлялась угроза пострадать за укрывательство. Местных полицаев дед ни во что не ставил, презирал их и считал ниже своего достоинства привлекать их к решению своих проблем. Но, как мы потом узнали, для полицаев мы тоже были проблемой, которую им пришлось решать.

В первые дни после освобождения к нам зашел один из полицаев, знакомый Маше ещё с детства. Он рассказал, что накануне расстрела борзенских евреев в шаповаловскую полицию позвонили из Борзны. Велели в назначенное для ликвидации время подвезти своих евреев в указанное место. В Шаповаловке было всего четыре семьи, которые в той или иной степени имели отношение к еврейству. Три из них были местными, давно ассимилированными, которых за евреев никто не считал.

Маша с Долей и Белкой относились к той же категории. О них вопрос не стоял. Маша была своя, знакомая с детства не только пришедшему к нам полицаю. О нашей — моей и Тёминой матери, было известно, что она погибла. Кто она была по национальности, никто толком не знал. Маша говорила, что она была «белоруска из Литвы». Ей не очень верили, особенно люди, «любители пожаров», настроенные на уничтожение чего и кого угодно.

Таким образом, наиболее подходящими кандидатами для ликвидации оказались я и брат Тёма. Но, на наше счастье, среди шаповаловских полицаев не оказалось ни одного любителя пострелять в живых людей, и они сообщили в Борзну, что «приказ выполнен». По крайней мере, так говорил пришедший к нам, уже бывший, полицай.

То, что он говорил, было похоже на правду. И в Борзне, и у нас ликвидация евреев была возложена на местную полицию. В Борзне полицаи решили это дело самым зверским образом. У нас же подошли к этому более гуманно. Очевидно, была такая возможность.

Расстрелянные люди пролежали на месте экзекуции до лета. Бабы-мародёрши и из Борзны, и из Шаповаловки снимали с них одежду. К нам как-то зашла одна известная в селе дурочка и хвасталась новыми стёгаными валенками с галошами, сделанными из автомобильных камер. Производство таких галош было распространено повсеместно. Дурочка, ухмыляясь, рассказывала, как она снимала эти валенки с убитой еврейки:

— Я тягну, тягну — нияк! Прымэрзло! Достала ниж, розризала, та й зняла. Потим зашила, и ось яки гарни валянкы! И она гордо показывала свои ноги.

Мародёрством, наверно, занимались не только дурочки, но другие не хвастались награбленным «жидовским барахлом»…

Вскоре после освобождения села возле «сильрады» (сельсовета) стали вывешивать районную газету, выходившую в Борзне. Я каждый день бегал туда читать новости, главным образом, сводки Совинформбюро о положении на фронте. Однажды я прочёл в этой газете статью о том, как во время немецкой оккупации, в июне 42 года, на место расстрела «советских граждан» возле противотанкового рва пригнали группу заключённых, среди которых был и автор статьи. Их заставили закопать расстрелянных, от которых исходил ужасный запах.

Сейчас на том месте стоит памятный знак в виде надгробной пирамиды с пятиконечной звездой сверху. 

 

И. Г. Эренбург в мемуарах «Люди, годы, жизнь», в книге 5-ой, в главе 21-ой, пишет: «Вот письмо учительницы посёлка Борзна (Черниговская область) В. С. Семёновой Я. М. Росновскому: «… 18 июня 1942 года глубокой ночью, когда все спали, пришли в еврейские дома, забрали всех 104 человека и повезли к селу Шаповаловка, где был противотанковый ров. Глубокого старика Уркина спросили перед тем, как застрелить:

«Хочешь жить, старик?».

Он ответил: «Хотел бы увидеть, чем всё это кончится». Двадцатидвухлетняя Нина Кренгауз умерла с годовалой девочкой на руках. Учительница Раиса Белая (дочь переплётчика) видела, как расстреляли её шестнадцатилетнего сына Мишу, сестру Маню с детьми (младшему было несколько месяцев), она уже не понимала ничего и только волновалась, что потеряла очки…».

Откуда у В. С. Семёновой такое хорошее знание деталей экзекуции? Неужели она присутствовала при этом? Но, я думаю, что всё это восходит к рассказам полицаев, которые производили расстрел.

Дата 18 июня 1942 года не соответствует действительности. Это я могу свидетельствовать по моим собственным воспоминаниям. Это было зимой. В июне же, наверно, пригнанные на место расстрела заключённые из Борзенской тюрьмы закапывали полуразло жившиеся, полураздетые трупы, о чём поведал в газетной заметке один из «закапывателей».

Я, конечно, ничего не знал о решении нашей судьбы, и с ужасом ждал, что за нами вот-вот придут. Я внимательно следил за поведением деда Лободёна, думая, что он ищет возможность от нас избавиться, ожидая, что за нами придут. Маша своим поведением и отношением к нам — ко мне и Тёме — всячески демонстрировала, что мы ей чужие, и она готова отдать нас на заклание, лишь бы не тронули её детей.

Она запретила нам читать, громко разговаривать, смеяться, выходить на улицу. За малейшую провинность она нещадно била нас. И Тёме, и мне довелось испытать, что значит порка на конюшне чересседельником, когда голову зажимают между ног и лупят по голой заднице этим ремнём из конской сбруи. Потом кровавые красно-синие полосы не сходили целый месяц.

Куда подевались Машины установки — нельзя бить сирот? У деда в Борзне был хороший знакомый, который в то время служил в городской управе. Иногда он бывал по делам в Шаповаловке, заходил к нам. Это был видный мужчина лет пятидесяти, выглядевший, как потомственный украинский местечковый интеллигент. Он, очевидно, был неглуп, и вёл себя просто, не демонстрируя ни свою интеллигентность, ни, тем более, национализм. Бывала у нас и его жена, под стать ему, у которой, однако, простота основывалась не на уме, а на некоторой недалёкости. Бывала и их дочь, взрослая девица, собиравшаяся, как говорили, замуж за немецкого офицера.

Этот чиновник вскоре стал бургомистром — главой администрации Борзны. Дед говорил, что он очень не хотел занимать эту должность. Но у него не было выбора. Он уже настолько увяз в службе немцам, что отказ от повышения был бы расценён, как предательство, со всеми вытекающими в условиях военного времени последствиями.

Не помню, он стал бургомистром до или после решения в Борзне «еврейского вопроса». Дед Лободён, которого беспокоил этот вопрос в собственной хате, не видя никаких сдвигов в его решении, надумал обратиться к своему знакомому чиновнику в Борзну.

Тем временем наступила весна, весна 1942 года. Мы с Тёмкой включились в обычные весенние дела. Нам это давало хоть какое-то отвлечение и оправдание нашего существования. Дед по-прежнему не замечал нас, весь поглощённый, как я думал, мыслью, как бы от нас избавиться.

Наступило лето, когда дед, наконец, собрался к своему знакомому в Борзну. Я с ужасом ждал его возвращения. Он вернулся весёлый, у него будто гора свалилась с плеч. Наверно, бургомистр успокоил его, не видя в его положении ничего опасного. Сам же он, как человек разумный, не имел ничего против евреев и лишь «выполнял приказы» немецкого начальства.

Мы с братом никогда не делились друг с другом своими внутренними переживаниями. Но, наверно, и Тёма чувствовал, что мы всем чужие, ненужные и даже опасные. Нашу работу никто не ценил. Получалось так, что нам делают одолжение, давая работать и жить.

Но за стол мы садились все вместе и ели из одной большой глиняной миски. Малых детей кормили отдельно и не всегда тем же, что и взрослых. Вообще же все взрослые были заняты своими делами. Бабушка занималась хозяйством, а остальные работали в колхозе. Тем самым мы с братом были предоставлены сами себе, жили и работали, не думая непрестанно, как нам тяжело живётся и что с нами будет. Мы были заняты порой целыми днями, но трудились не до изнеможения.

Мы смеялись над смешным, дрались, поссорившись. Мы жили среди чудесной природы Черниговщины, жили возле земли, среди растений и животных, объедались тем, что было под ногами — вишнями, чёрной смородиной, маком и проч. Мы играли с нашей молодой кобылкой, которую после выбраковки запретили использовать для езды и работы. Она проводила дни и ночи в стойле, и, наверно, скучала, поэтому охотно воспринимала наши с ней игры.

Ранней весной бабушка под «пол» — дощатый настил, на котором спала вся семья, кроме деда, посадила двух-трёх квочек — наседок. Мы с Тёмкой с нетерпением ждали, когда, наконец, вылупятся цыплята. И вот, в положенное время, послышалось: «тук-тук-тук»… Мы достали надколотое яйцо и попытались помочь цыплёнку, расширяя отверстие в яйце. Бабушка, увидев это, отругала нас, сказав, что этим мы вредим, а не помогаем цыплёнку, что он погибнет, если не вылезет из яйца самостоятельно. Вскоре «тук-тук» сменилось писком «цив-цив», и из-под ужасно озабоченной мамы-квочки появились восхитительные желтые комочки…

Оккупация продолжалась ещё полтора года. За это время умерла бабушка Евдоха, за ней, через сорок дней, Настя. В селе появился немец-комендант. Он деятельно занялся преобразованием колхоза в помещичье хозяйство. Говорили, что одним из элементов преобразования будет тщательная «зачистка» села по расовым и политическим признакам.

Через село проходило много войск. Проходили не только немцы, но были и румыны, венгры, итальянцы и даже русские — власовцы. Остановился как-то на отдых рабочий батальон венгерских евреев. Однажды был отряд русин — закарпатских украинцев. А рабочий батальон словаков, переделывавших железнодорожные пути на европейский размер, зимой 1942-43-го простоял у нас целый месяц. 

Однажды немцы остановились на длительный отдых, и у нас в хате пять дней жили с десяток солдат с унтер-офицером. Спали они на земляном полу, постелив солому и накрыв её плащ-палатками. Ели свою пищу. Нас обычно не замечали. Даже с дедом Лободёном, пытавшимся говорить с ними по-немецки, не стали общаться. Вообще, это были простые малокультурные люди. Некоторые их действия вызывали отвращение. Например, они сидели за столом под иконами в трусах и пилотках (это было летом 1942 года), ели, громко испускали газы и гоготали при этом.

Никто в селе уже не ждал от немцев ничего хорошего. Совершенно явственно вырисовывалась перспектива помещичьего хозяйства во главе с помещиком-немцем. Сами немцы вызывали неприязнь и даже гадливость. Забрали и посадили в тюрьму где-то поблизости всех бывших «активистов» — тех, кто имел хоть какое-то отношение к Советской власти. Через некоторое время, ночью, их расстреляли.

Начали проявлять себя партизаны. Постепенно, по некоторым признакам стало ясно, что к нам движется фронт. Начались регулярные ночные бомбёжки Бахмача, теперь уже нашими самолётами. А в конце лета 43-го года стал слышен сплошной гул фронта, и по ночам видно было зарево на востоке… Скорей бы! Скорей!.. Может быть, фронт раздавит нас мимоходом, но, может быть, мы уцелеем…

Нас освободили в первых числах сентября 1943 года. Дней десять после освобождения на село налетали немецкие самолёты, бомбили и обстреливали нас. На пятый день, под вечер, когда «немец» улетел, у ворот нашего двора остановилась крытая полуторка. Из неё вы шел солидный офицер в очках. Я стоял над лазом в погреб, в котором мы прятались во время налётов. Тёмка ещё оставался в погребе.

— Тёмка, смотри — к нам какой-то генерал приехал! — сказал я брату.

Но в этот момент «генерал» сверкнул на меня очками, и я вдруг понял, что это — отец…

Его госпиталь был развёрнут в сорока километрах «по фронту» от Шаповаловки. В госпиталь непрерывным потоком поступали сотни раненых. Отец из армейской газеты узнал, что Шаповаловка освобождена. Он отпросился у начальства и поехал к нам, не надеясь застать нас живыми.

Ещё через две недели начала работать школа. При немцах, два года назад, меня и Тёму попросили не ходить в школу, теперь нас пригласили…Впереди были ещё почти два года войны. Но мы учились в школе, с тревогой и надеждой ждали писем от отца.

Работали, как свободные люди, и над нами не висела угроза уничтожения. Отец заехал к нам ещё на один час, когда его госпиталь снялся с места и вместе с армией устремился к Днепру. Отец оставил нам пачку книг. И я мог читать эти книги при колеблющемся свете каганца, став коленями на лавку и опершись локтями на стол.

Опубликовано 20.02.2017  22:53

Марк Моисеевич Шапиро. Воспоминания (продолжение)

Начало

Но события развивались очень быстро. Однажды днём немецкие самолёты стали бомбить Бахмач — узловую станцию в двадцати километрах от Шаповаловки. Слышны были взрывы, земля тряслась, в небо поднимался столб чёрного дыма. Впервые я ощутил жуть от чего-то жестокого, мощного и неумолимого. Бомбёжки вскоре стали регулярными. Они происходили по ночам. Немцы развешивали «паникадила» — так люди называли осветительные авиабомбы. Видны были веера трассирующих пуль, земля тряслась от взрывов, и над городом поднималось зарево пожарищ. 

Я быстро привык к этим бомбёжкам. В колхозе убирали урожай, который в этом году был хорошим. Всех подлежащих призыву мужчин взяли в армию. Через село угоняли на восток табуны скота. Угнали и наш колхозный скот. Дед лишился своих волов. Когда их забирали, дед не выдержал и попросил у председателя колхоза, молодого пылкого коммуниста, оставить двух самых любимых — Валька и Валета. Председатель сунул деду в зубы ствол нагана и закричал:

— А этого ты не хочешь!?

Через село шли и шли огромные стада. Но разве они могли уйти от быстро наступавших немцев? Погонщики, считавшиеся мобилизованными, несли ответственность за скот по законам военного времени, вплоть до расстрела. Но узнав, что немцы догоняют, бросали свои стада на произвол судьбы и разбегались по домам. Всю осень нам с братом Тёмой приходилось стеречь огород от голодных, одичалых коров. Брать их, по крайней мере, открыто, не решались — это была государственная собственность, за которую можно было поплатиться.

По шляху, идущему через село с запада на восток, и по параллельной ему нашей улице, непрерывным потоком шли беженцы. Некоторые ехали на телегах, запряженных лошадьми, но большинство шли пешком. Стояло жаркое лето, но на некоторых тяжело бредущих людях были тёплые зимние пальто или шубы. Попадались стайки беспризорных мальчишек.

Местные относились к беженцам недружелюбно. В них видели сторонников Советской власти, виновных в разорении крестьян, в насильственной коллективизации, в разрушении церквей. Они воспринимались виновниками «голодомора». По этим причинам все откровенно ждали немцев, надеясь, что они вернут прежнюю доколхозную жизнь.

Проходили через село и войска. Остановилась на отдых какая-то часть, очевидно, недавно мобилизованных, ещё не вооруженных бойцов. К нам в хату зашли двое — один русский, с шинелью, но без винтовки, другой азиат, с винтовкой, которую он не выпускал из рук, но без шинели. Они говорили, что уже столкнулись с немцами и бежали от них. При этом один бросил винтовку, но сберёг шинель, другой, наоборот, бросил шинель, но сберёг винтовку. Их, наверно, присоединили к формирующейся части. Понадобилась большая и жесткая работа, чтобы быстро, на ходу, сделать боеспособных солдат из этих весьма условных бойцов.

Нашу Фанаську мобилизовали на рытьё противотанкового рва. Ров должен был пройти в пяти километрах от села, в сторону районного центра посёлка Борзна. Она и другие девчата там и ночевали.

Наступил момент, когда разрешили разобрать магазин и аптеку — приходи и бери, что хочешь. Но никто не бросился грабить. С мужицкой осторожностью государственное добро не расхватывали, опасаясь, что за это придётся отвечать. Послали на это дело мальчишек, которые крушили и ломали всё: били всё бьющееся, рассыпали сыпучее, разливали льющееся.

Точно так же эти разрушители поступили и со школой. Кто-то из соседских мальчишек сказал мне, что разгромили школьную библиотеку. Я тут же, никого не известив, побежал в центр села, где была школа-десятилетка. В школе уже никого не было. В коридоре на полу валялись разбитые приборы и истерзанные портреты учёных, писателей, политических деятелей. В классах все парты были перевёрнуты. В библиотеке полки с книгами были опрокинуты, и книги грудами лежали на полу. Какой-то мальчишка, чуть постарше меня, бродил по этим грудам, разглядывая некоторые поднятые из-под ног книги. Не найдя ничего, для себя интересного, ушел.

Я остался один. Книги давно уже были для меня огромной ценностью. Отец, несмотря на кочевой образ жизни, приобретал книги, в том числе детские. Читал их мне и брату вслух. А когда у нас появилась Маша, его чтение в свободное время лучших образцов русской и мировой литературы стали для нас любимейшим занятием. В Волковыске, окончив первый класс, я начал читать книги самостоятельно.

И вот я стоял перед грудами сокровищ. Я набрал охапку, сколько мог унести, и пошел домой. Дома Маша не ругала меня, но и не пустила на второй заход, хотя я порывался это сделать. Не все принесённые мной книги оказались интересными. Но некоторые читались мной и Тёмкой с увлечением. К сожалению, в самые тёмные времена Маша запрещала нам читать. 

Судьба же остальных книг библиотеки была трагической. Немцы, проходя через село, часто останавливались на отдых и при этом занимали школьное здание. Они топили печки книгами, партами, стеллажами и проч. Но книги отсырели — началась осень с дождями, а потом зима со снегом. В помещении был сырой воздух, и книги стали плохо гореть. Их выбросили во двор. Я узнал об этом и снова пошел туда, надеясь найти хоть что-нибудь. Книги лежали разбухшими, смёрзшимися глыбами. Они были мертвы. В первых числах сентября передовая линия фронта подступила к Шаповаловке. 

Вернулась с рытья окопов Фанаська. Она рассказывала, что проснувшись утром, девчата-землекопы не обнаружили военных, которые руководили работой, и отправились по домам.

В селе остановилась какая-то часть Красной Армии. Было похоже, что она собирается держать у нас оборону. В нашем вишняке расположились две пушки-сорокапятки.

Наступил день, когда немцы подошли к селу, и началось «боестолкновение». … Было серое пасмурное утро. Трещали выстрелы, слышался поющий тугой звук пролетающих пуль. Нам с братом очень хотелось сбегать в вишняк к артиллеристам и посмотреть, как они воюют, но Маша строго-настрого запретила отходить от хаты. Навестивший артиллеристов дед, вернувшись, сказал, что они просили не мешать им.

Над головой что-то провыло и грохнуло метрах в двухстах от нас на мощённом булыжником шляху. Дед сказал, что это бьёт немецкий миномёт. Сверкнуло молнией и резко сломалось в нашем вишняке — ударила одна из наших сорокапяток.

Мы с братом возбуждённо следили за перестрелкой. Страха не было. У нас всё ещё было ощущение, что мы вернёмся домой, в Волковыск, и будем рассказывать друзьям о виденной нами настоящей войне.

В середине дня всё стихло. Говорили, что немцы, натолкнувшись на сопротивление, обошли село стороной. Ночью ушли и наши. Утром начался мелкий дождь и продолжался целых два дня. В селе было безвластие — не было ни наших, ни немцев. Село будто вымерло; все тихо сидели по хатам.

К вечеру дождь перестал. Мы вдруг обратили внимание, что по шляху двигаются мотоциклы, машины…

Немцы!

Дед взял меня, и мы пошли с ним в центр села. По дороге нам стали встречаться немецкие солдаты — молодые, ладные, весёлые парни в расстёгнутых мундирах, без оружия. У всех на одной петлице мундира были две молнии — стилизованные буквы SS. Это я узнал позже. А тогда так и подумал, что это молнии. На рукавах и на фуражках — череп со скрещёнными костями.

Совсем недавно, читая мемуары генерала Гудериана, командующего немецкой танковой группой, которой в описываемое мной время была придана моторизованная дивизия СС «Дас Райх», я прочёл:

«…11 сентября [1941 года, М. Ш.]… дивизия СС «Рейх» заняла Борзну».

Борзна — это в 10-ти километрах севернее Шаповаловки. Возможно, тогда же или на следующий день, то есть 12 сентября 1941 года, была занята Шаповаловка, и встречавшиеся нам с дедом Лободёном на пути к центру села солдаты были из дивизии СС «Дас Райх».

Солдаты заходили в близлежащие к центру дворы и жестами просили разрешения нарвать яблок, в чём, разумеется, им никто не отказывал. Некоторые уже шли обратно с фуражками, полными яблок. Это были «солдаты победы». Они весело смеялись и громко переговаривались.

Мы с дедом подошли к правлению колхоза. На крыльцо вышел офицер. Дед заговорил с ним по-немецки. Тот ответил дружелюбно-заинтересованно, как турист, неожиданно услыхавший в чужой стране родную речь. Дед объяснил ему, что научился немецкому языку, будучи в плену в Германии, работая в Мангейме на «цукерфабрик» в 1916-1918-годах.

Немец буквально простонал: «О, Мангайм, Мангайм…» и даже, как будто, хотел броситься обнимать деда, но сдержался. Оказывается, Мангейм был его родным городом. Он завёл нас в помещение, где не было никакой мебели, а лишь лавки у стен, и они с дедом начали оживлённый разговор, очевидно, делясь воспоминаниями о родном Мангейме.

Я был одет по-городскому. На мне были «морская» курточка, короткие штаны, чулки, пристёгнутые резинками к лифчику, сандалии, на голове — фуражка-«капитанка».

Я присел на скамейку и смотрел на немецкого офицера с любопытством и без страха. Тогда я ещё ничего не знал о расовой политике Германии в отношении «восточных областей». Не знал я и того, что уже погиб Борис Шапиро, наш дорогой дядя Боба, что наш отец, Моисей Шапиро, командует полевым госпиталем 13-й армии, которая, огрызаясь, отходит на восток…

В какой-то момент дед указал на меня и сказал, что мой отец, его зять, военный врач, капитан, где-то воюет.

Это он перевёл мне, так же, как и ответ немца. Тот всё так же дружелюбно сказал, что он тоже капитан («гауптман»), что война скоро закончится, и мой отец вернётся домой. Он был уверен в своей скорой победе и великодушно обещал мне скорую встречу с моим отцом, его врагом.

Я не ощущал в нём врага. Деда интересовало, скоро ли он сможет получить обратно свою землю и не помешает ли этому то, что в его хате живут дети командира Красной Армии, да ещё и еврея.

Немец и на это ответил уклончиво — вот война закончится, тогда и разберёмся. Он был офицер «ваффен СС» (боевых формирований СС), и не его дело было решать земельные и национальные проблемы. Его дело было воевать.

Солдаты стали растапливать печь в комнате, не открыв заслонку трубы. Из печи повалил густой дым. Дед закашлялся и добродушно обругал солдат, очевидно, применяя при этом немецкую нецензурную лексику. Солдаты восприняли это с добродушным похохатыванием, подчинились дедовым указаниям, и печка запылала.

Офицер попросил деда принести какой-нибудь домашней еды. Дед ушел, а я остался сидеть на лавке. В комнату входили подчинённые гауптмана, он отдавал распоряжения. На меня никто не обращал внимания. Дед принёс десяток яиц и кусок сала. Гауптман велел солдатам соорудить яичницу на взявшейся откуда-то огромной сковороде. Мы с дедом скромно удалились.

После войны деда вызывали к следователю за коллаборационизм. Последствий это не имело.

Маша сразу же осудила отца за яйца и сало. Для неё немцы были враги, от которых она не ждала ничего хорошего.  Она ещё не знала, как поведут себя немцы дальше. Не знала и того, что её отец, по существу, «сдал» меня немецкому офицеру-эсэсовцу, который, по счастливой случайности, оказался лишенным антисемитских предубеждений.

Вскоре в селе была сформирована административная власть. На сходе селян был формально избран староста. Им стал бывший лавочник. Его двор был третьим от нашего. На той же улице Иващенкивке, если идти от центра. Стали возвращаться домой мобилизованные в Красную Армию мужики и парни. Они не собирались воевать и при первой же возможности перебегали к немцам. Те их не задерживали и отпускали по домам.

Молодые неженатые парни пошли служить в местную полицию. Они ходили в красноармейской форме со споротыми петлицами, на головах у них были шапки-кубанки, вооружены они были русскими винтовками.

Староста — высокий старик с большой бородой и торчащими в стороны усами, являл собой образец сельского «глытая» («мироеда»). Номинально он обладал большой властью. В селе над ним не было никого. Он подчинялся начальству, которое было в райцентре, в Борзне. У него было несколько человек в управе, ему подчинялись десятка два полицейских. Старосту не любили и презирали, и за прежнее мироедство, и за пособничество немцам. К тому же где-то в окрестных лесах были партизаны — председатели колхозов, ельсоветов, партработники, а также, возможно, «окруженцы», по существу, дезертиры, отсиживавшиеся в лесах, пока где-то шла война.

Наверно, у партизан была заранее заготовленная лесная база. Пока они не проявляли активной деятельности, но изредка приходили в село за продуктами. 

Староста производил впечатление неумного и недоброго человека. Похоже, он пребывал в вечном страхе. Он старался выполнять требования немцев, но и легко шел навстречу просьбам сельчан, подкреплённым хорошим «хабаром» (взяткой), что не прибавляло ему авторитета. Ему давали кусок сала, пару десятков яиц, бутылку самогона, колобок масла и т. д. За это он смотрел сквозь пальцы на производство того же самогона, на забой кабана или телёнка, что было запрещено, на пропуск очереди «в подводу» (возрождённая ямская служба для перевозки чиновников, офицеров-порученцев и проч.).

Колхозы не были распущены, работа в них шла прежним ходом, но в колхозе не было скотного двора. Остались только лошади, которые были необходимы для работы. Они были розданы по дворам. Так у нас появилась крупная серая кобыла с гнедым жеребёнком, который уже успел превратиться в кобылку-подростка. У деда Лободёна с доколхозных времён сохранились сбруя, телега, сани и выездные санки. Он всё это подремонтировал и использовал для колхозных работ и для себя. Пару раз он ездил «в подводу». Один раз отвозил в Борзну немецкого офицера, в другой раз итальянского.

Пока что за работу в колхозе платили неплохо. Выдали «подушно» зерно — по числу членов семьи. У нас было десять душ, поэтому зерна мы получили много. Так же подушно выделили делянки не выкопанного ещё картофеля, сахарной свёклы, не убранных помидоров. Картошку собрали и со своего огорода. Собрали также рожь, просо, коноплю, рапс, мак, подсолнух, огурцы, капусту, тыквы, лук, чеснок, кукурузу, фасоль, свёклу, морковь. К осени закололи огромного кабана, зимой зарезали телёнка. Хотя последнее делалось глубокой ночью, всё же Маша отнесла старосте десяток яиц и «шматок» сала.

Корова давала много молока, и, хотя часть его надо было сдавать в счёт поставок, оставалось ещё достаточно много. Куры несли яйца, петушков резали на мясо. В общем, продуктов было достаточно для сносной жизни. А ещё не утерянные доколхозные навыки позволяли вести почти натуральное хозяйство. 

Поздней осенью 41 года в селе начала работать школа. Маша, не раздумывая, послала меня и Тёму учиться: меня — во второй класс, Тёму — в четвёртый, последний, — школа была четырёхлетка. Записались мы под фамилией Шапиро.

В моём классе было не более десятка учеников — мальчишек и девчонок. Учительница учила нас, разумеется, поукраински, чтению, письму, арифметике и немецкому языку. Учебников никаких не было, учительница использовала листочки, вырванные из довоенных советских учебников. 

Я не успел приглядеться ни к учительнице, ни к соученикам, как учение для нас с братом закончилось. Одна из наших учительниц пришла поздним вечером к нам и сказала Маше:

— Заберите ваших хлопцев. А то при первой же проверке заберут и их, и нас.

Я не ощутил в этом первый порыв зловещего дыхания Холокоста. Но было горько и обидно, что я не могу учиться, как все.

Впрочем, другим ученикам повезло не намного больше, чем нам с братом. Через село проходили немецкие войска, они часто останавливались на ночлег, а иногда и на постой на несколько дней. Обычно они занимали дома в центре села, в том числе и школу. Занятия часто прерывались, снова возобновлялись, пока не прекратились полностью. Говорили, что до получения новых учебников. Но они так и не появились.

Это мало утешало меня. Но что было делать? Приходилось как-то оправдывать своё существование трудом в обширном хозяйстве деда Лободёна, для которого мы давно уже превратились из «дорогих гостей» в бездельников и «дармоедов». Но главным, очевидно, было то, что он боялся пострадать за то, что держит у себя в хате еврейских детей.

Маша сосредоточилась на своих детях, и мы для неё тоже оказались лишними и опасными, поскольку из-за нас могли пострадать и другие члены семьи, так сказать, заодно с нами. Чтобы не раздражать деда Лободёна, она запретила нам читать, забрала у нас книги и спрятала их где-то на чердаке. В то же время, мы должны были как можно больше трудиться в хозяйстве.

И мы трудились, понимая, что этим хоть в какой-то мере оправдываем своё существование. Мы, например, активно участвовали в изготовлении из сахарной свёклы браги, из которой гнали самогон.

Сахарную свёклу скармливали понемногу корове. Для коровы это было лакомство, и молоко получалось жирное и сладкое. Но корова давилась свёклой, поэтому свёкла шла на самогон.

… Когда брага «созрела», дед от кого-то принёс самогонный аппарат, наладил его вместе с хозяином, и «процесс пошел».

Из печной трубы там, где работал аппарат, шел характерный дымок. Когда у нас «закурилось», в хату пожаловал полицай — тщедушный юноша в серой шинели, в красноармейских сапогах, с кубанкой на голове и с винтовкой в руках. Он поздоровался, поставил винтовку в угол к вилочникам, прошел к столу и сел. Ему предложили стакан «первача». Он был в мрачном настроении и сначала отказывался от подношения. Потом всё же дал себя уговорить, выпил стакан, не поморщившись, как воду, и не закусывая.

Его «взяло», и он разговорился. Его речь сводилась к тому, что жизнь собачья. Он хотел дать понять, что служба требует от него прекратить «процесс», забрать аппарат и, может быть, даже арестовать самогонщиков. Но он ничего этого не сделает и вовсе не из-за того, что выпил стакан «первача», а потому, что он «свой», а не немецкий, и, вообще, человек, а не собака. Посидев некоторое время, полицай ушел.

Зимой мы много занимались изготовлением крупы из зерна на ножной ступе. Весной несколько дней тёрли мороженую картошку на крахмал. Несколько дней уходило на замачивание у колодца огромных бочек под капусту и другие соления. У нас проходил полный цикл обработки конопли и изготовления полотна.

Мы с Тёмкой участвовали в этом цикле. А потом щеголяли в полотняных штанах и рубахах, сшитых Машей на ручной швейной машине «Зингер». Вместо ремня мы использовали самодельную верёвку, пуговицы сами вырезали из дерева. В наши обязанности входило, в основном, вскапывание огорода лопатами, посадка и дальнейшая обработка картошки. И т. д. и т. п.

Окончание следует.

Опубликовано 17.02.2017  21:53

«Больше, чем книга о Холокосте»

«Больше, чем книга о Холокосте» / интервью с переводчицей дневника Элен Берр

10 февраля 2017

 

В декабре вышло русское издание дневника Элен Берр – записок еврейской девушки, жившей в оккупированном нацистами Париже и погибшей в лагере Берген-Бельзен. Об удивительной книге, которую часто называют вторым дневником Анны Франк, рассказывает в своём интервью «УИ» её переводчица Наталия Мавлевич.

 

– Вы прочитали дневник Элен Берр за трое суток. В статье об этой книге вы пишете: «Не могу уйти из нее – оторваться. Поразил голос – с первых страниц – совсем живой». И Патрик Модиано в предисловии пишет об этом же. 7 апреля 1942 года в оккупированном Париже Элен начинает вести дневник и заканчивает его 15 февраля 1944 года, а в мае 1945 погибает в лагере. Вначале это записи для себя, но со временем Элен понимает: «писать – это мой долг, ибо надо, чтобы люди знали. Каждый день, каждый час творится всё то же: одни люди страдают, а другие ничего не знают и даже не представляют себе этих страданий, даже не могут вообразить, какое страшное зло человек способен причинить другому человеку». Как вам кажется, какие уроки может вынести молодой читатель дневника и уже поживший?

– Чтобы захотеть извлекать уроки, нужно вначале все это глубоко почувствовать, иначе все останется уроком в школьном понимании: прочел, пересказал, забыл. А когда «Дневник» тебя обжигает, и ты чувствуешь себя на месте этой девушки – а это неизбежно, и не зависит от пола – любовь любовью, но там много чего происходит, необязательно чисто женского – вот тогда чтение не проходит даром. Прежде всего, оно заставляет задуматься об ответственности. Об этом говорила Мариэтта Жоб, племянница Элен. В Перми к ней подошла учительница и сказала, что они собираются делать проект (модное сейчас слово), посвященный истории и личной ответственности. Тема личной ответственности идет в дневнике по нарастающей. Вначале Элен пишет для себя, а потом понимает, что должна как-то отражать и осмыслять все, что происходит вокруг.

Элен пишет не только о Холокосте и людях в этой ситуации, но о людях на перекрестке добра и зла. Вот еще одна причина, почему книга меня не отпускает. Я никогда не переводила письма и дневники, то есть не делала работы, при которой между текстом и переводчиком складываются совсем особые отношения. Это не просто документальная книга, написанная от первого лица, это живой документ. И совершенно потрясающая любовная история.

Практика показывает, что книга обладает каким-то тайным свойством – не отпускать, захватывать самых разных людей. Причем среди них много тех, кто далек от этой темы.

– От какой темы?

– Первое, что думает человек, когда читает аннотацию: это про Холокост – и правильно думает. Вначале многие мне говорят (в зависимости от воспитания): «Надоели уже эти ваши евреи и Холокост… Мы все это знаем, давайте уже жить дальше». Или: «И так тяжело, жизнь у нас тяжелая. Не хочу читать про тяжелое…». Или: «Ну ты же понимаешь, что это некоммерческая книжка. Это хорошо и благородно, но люди такое покупать не будут». А потом эти самые люди берут книгу и читают ее с увлечением. Дело тут, думаю, в каком-то удивительном слухе Элен. У нее был потрясающий музыкальный слух, а еще, наверное, слух к слову, литературный слух, но самое главное – нравственный слух и чистота, с которой она проходит через все описываемые события.

Человеческий голос – вот что для меня важно, и он меня захватил. Когда я начала читать дневник, мне показалось, что это мой голос, мое дыхание, и если бы я там была, я бы, наверное, так же писала.

В России книжка издана детским издательством, и это очень правильно. Во Франции встречи, посвященные «Дневнику Элен Берр», организуются в школах, лицеях, институтах. Вот две книжки – это пособия для учителей: что надо знать о дневнике и том времени, что рассказывать. Ее дневник, написанный не в убежище, как «Дневник Анны Франк», а в сияющем, несмотря на войну, Париже, производит сильное эмоциональное воздействие.
Первая часть писалась для себя, как многие писали и пишут в двадцать лет. Поначалу важнее всего для Элен разобраться в своих чувствах к Жерару Лион-Кану, с которым она помолвлена, но к которому не питает достаточно сильных чувств, а потом к Жану Моравецки, в которого безоглядно влюбляется. У читателей перехватывает дыхание от контраста этой ослепительной взаимной любви и сгущающегося ужаса.

Во второй части дневника стиль меняется, тут гораздо меньше личного, и это понятно – Жан уехал в армию «Свободной Франции». Элен пишет теперь для него, а вскоре начинает понимать, что ее долг – оставить свидетельство для всех, кто не увидел, не понял, но способен понять. Она очень хорошо понимает, что «мысль изреченная есть ложь», и очень боится фальши как человек целомудренный. Это почти забытое сегодня слово.

– Скажите, меняется ли стиль дневника – от фиксации личных переживаний до создания документа для других (Жана Моравецки и всех неравнодушных)?

– Да, конечно, и с этим связаны некоторые трудности. Элен, конечно, образованная девочка, и пишет она очень хорошо, но все мы, когда пишем для себя, а не для публики, не выверяем стиль, не возвращаемся к написанному. Что-то повторяется, где-то попадаются неловкие фразы. Но переводчику выправлять ее стиль нельзя. Думаешь: «Ой, если я так оставлю, подумают: „Почему переводчик перевел коряво? Почему в одном абзаце он три раза одно слово употребляет?”» Сознательной позиции к улучшению стиля у меня не было, и даже наоборот: когда я просматривала готовый текст и видела, что где-то не удержалась и так или иначе что-то сгладила, то возвращала шероховатость оригинала.

– В стилистическом плане вторую часть было, наверное, проще переводить, но в эмоциональном – сложнее.

– Да, потому что ужасный конец приближается, Элен об этом не знает, а я знаю.
И все-таки это дневник частной жизни, даже при установке, что его когда-нибудь прочтут. Мы видим не просто героические записки участника Сопротивления – об этом вообще не говорится явно, поскольку Сопротивление – вещь тайная. На фоне сгущающейся тьмы люди продолжают жить – не подло выживать (кого-то предал, на что-то закрыл глаза), а не изменяя своей человеческой сущности. Как говорила Горбаневская: «Не делайте из меня героя. Я обычный человек. Просто по-другому было нельзя». Такой урок повседневного героизма многим может пригодиться. Испытания начинаются в первой части, когда арестовывают отца Элен, Реймона Берра. Он попадает в лагерь Дранси – а это далеко не Освенцим – и пишет оттуда письма.

– От отца из Дранси приходят письма, и Элен записывает: «А ведь я его почти не знаю. И только иногда в этих письмах что-то вдруг проглянет. Так вот, сегодня утром, я вдруг почувствовала, что мы с ним связаны нерасторжимо». В этот период она ощущает эмоциональную связь с отцом.

– Думаю, то же самое относится и к матери, и к сестре, и ко всем окружающим, и к любви – в другое время она могла все переживать совершенно по-другому. Это, наверное, понимает любой, попавший в беду или, тем более, в положение отверженного. Тогда все яснее видится. Слово «поляризация» возникает тут постоянно. Да, конечно, благополучная семья, любимый и любящий папа…

– Но она его редко видит.

– Но еще и возраст у нее какой – двадцать лет!.. В детстве родители для нас как функция: уткнуться в них носом, а они тебе нос вытрут, покормить, погулять… А в возрасте Элен мы всеми силами от них отталкиваемся, и она тут не исключение, притом что семья Берр очень благополучная. Дневник начинается с того, что она идет к Полю Валери за книжкой. Сначала я решила, что он подарил ей эту книжку. Нет, она ее купила и послала ему с просьбой надписать. Мать Элен решила, что это очень неприлично, но Элен сделала по-своему. Дальше отношения с Жаном: мы видим, что мать не одобряет ни ее разрыв с Жераром, ни возникающий роман и очень боится последствий.

Тут можно сделать отступление и представить себе этих людей: 1942 год, вышли антиеврейские законы, отец Жана Моравецки – французский дипломат, фамилия у него польская, он действительно польского происхождения, но уже во многих поколениях француз. Не знаю, правда, чем он в это время занимался. Мать Жана – бретонка. Бретонцы – самые ревностные католики, а Бретань – наиболее консервативная часть Франции. И вдруг их мальчик, католик, влюбляется в еврейку. Семья Элен абсолютно нерелигиозная и глубоко интегрированная во французскую жизнь. Отец – вице-президент крупнейшего химического концерна Франции «Кюльман», там работали очень разные люди. Конечно, их ближайший круг – французская еврейская интеллигенция, но в их доме празднуют Рождество, и для еврейских детишек, которых отправляют в лагерь, Элен устраивает елку.

Наталия Мавлевич. Фото: Елена Калашникова

Еврейство для семейства Берр, скорее, на уровне традиций. Однако браки по большей части заключались все-таки внутри этой среды. А теперь посмотрите, как родители Элен и Жана ведут себя в этой ситуации. Может быть, в мирных условиях семья Жана активнее воспротивилась бы развивающемуся роману. В дневнике есть упоминание о размолвке между Жаном и его родителями, есть рассказ о том, как бестактно повела себя его мать, допытываясь, будут ли их дети католиками, и ужасно этим ранила Элен. Но именно сейчас родители Жана не могут ему сказать: «Не водись с еврейкой», они – порядочные люди. Его мать приходит к Элен, когда Жана нет в Париже, старается ее понять – хотя близости между ними не возникает. С другой стороны, не сохранились письма, которые Элен отправляла Жану (в Париже они писали друг другу) – его мать уничтожила их, чтобы ему было не так больно. Мы знаем, что родители Элен однажды спросили Жана про его намерения в отношении их дочери, он сказал, что серьезно настроен, и с того дня стал вхож в дом (помолвки не было) и начал ездить в их замечательный загородный дом в Обержанвиле.

– Если вернуться к отцу, находящемуся в Дранси: мне запомнилось, что он просит прислать ему красную смородину.

– Да, но условия там достаточно суровые, хотя передачи принимают. Элен встречается с Жаном и пишет, что иногда ей становится страшно: ее отцу так плохо, а она счастлива. Но остается искренней, нравственно чуткой и признается себе: ей не стыдно, потому что это счастье – правда. Или вот Элен с матерью и сестрой говорят о лагерях – Питивье, Дранси (это не лагеря смерти, о которых тогда, в 1942 году, никто ничего доподлинно не знает). Это страшные разговоры – и дальше: как всегда в таком случае мы начали шутить, а потом пошли на кухню и ели зеленый горошек.

– Вот эта цитата: «Речь опять зашла о концлагерях. И, как всегда в таких случаях, сбивались с серьезного на смешное, шутили, так что, в конце концов, возобладали шутки, перебивающие трагизм ситуации. Под конец перебрались на кухню, наелись там холодного зеленого горошка – я его обожаю, потом – в ванную комнату Денизы, обсуждали сравнительные достоинства Ж. М., Денизе он не нравится, и Жана Пино».

– Тут как в романе Модиано, мы не знаем толком, кто такой Жан Пино, и каковы были их отношения с Элен, нет человека, который мог бы нам об этом рассказать. Скорее всего, была какая-то взаимная симпатия. Элен оговаривает: я пишу о мелочах, но они становятся важны, потому что круг сжимается, и мы живем уже не со дня на день, а с часу на час. И вот эта искренность, непафосность помогает читателю вжиться в каждый день, который проживает Элен.

Мы все время говорим об Элен, а в дневнике есть еще одно действующее лицо – Париж. И очень хорошо видно, что в это время происходило во Франции. Геноцид евреев – это и сейчас болезненная тема для французов. Она, как ни странно, сравнительно недавно была поднята. Президент Ширак первым заговорил о вине французской полиции – была еще и милиция (добровольные помощники гестапо). Страшные облавы, концлагеря… Как случилось, что французы творили и терпели эти преступления? Ведь Петен начал издавать антиеврейские законы еще до того, как оккупационные власти его об этом попросили.

Лаваль бежал впереди паровоза и спрашивал разрешение на депортацию еврейских детей. С одной стороны, национальный позор, поражение и жизнь, так или иначе, в рабстве, а с другой – героизм, Сопротивление. Во Франции было колоссальное движение Сопротивления. Это не только партизаны, которые кого-то убивали, взрывали поезда, внутренняя армия, которая участвовала в боевых действиях вместе с армией де Голля. Так или иначе сопротивлялось огромное количество французов. Одна только маленькая подпольная организация «Временная взаимопомошь», в которую входили Элен, ее мать Антуанетта и сестра Дениза, спасла во время оккупации пятьсот детей-сирот. Элен говорит об этом вскользь, а история потрясающая. Детей не прятали где-то в подвале, они жили во французских деревнях и городках, вокруг были люди, и догадаться, что это за дети, было просто. И то, что не случилось ни одного провала, говорит не только о хорошей организации этой маленькой ячейки.

– К разговору про Париж: вот Элен впервые надевает желтую звезду и отправляется в Сорбонну.

– И это лакмусовая бумажка для окружающих. Историю со звездой печатали в предпубликациях везде, где появилась эта книга. Есть индийская сказка, я ее прочитала в детстве, о собаке, которая лежала то ли на пороге храма, то ли у входа на базар, и многие ее пинали. Ее спрашивают: «Зачем ты тут лежишь?» «Изучаю род человеческий. Плохой пнет, а хороший – обойдет».

Знаете, какой вопрос задают читатели «Дневника»: «Почему она осталась? Почему не уехала, раз могла?»

– Элен об этом пишет.

– Ее ответ, как я заметила, многих не удовлетворяет. «А какой в этом смысл?» Ну да, ты осталась и ходишь с желтой звездой, а так бы выжила.

– Выжила, но с другим самоощущением. «Согласиться уехать, как делают многие, значит пожертвовать еще и чувством собственного достоинства».

– Вот это и есть главный урок: поставить себя на место Элен в важные минуты ее жизни. В ее дневнике можно выделить несколько ключевых моментов: первый день с желтой звездой, арест отца, облава на Зимнем стадионе, отъезд Жана, а дальше – путь в пропасть.

– Как сложилась судьба героев дневника – Жерара и Жана?

– Жерар Лион-Кан стал крупным юристом. Если не ошибаюсь, специалистом по рабочему праву, одним из первых во Франции. В Википедии есть о нем статья. Семьи Лион-Кан и Берр остались в дружбе. В архиве парижского Мемориала Шоа есть интересное свидетельство – письмо внука или внучатого племянника Жерара к Мариэтте Жоб, племяннице Элен. Там написано, что незадолго до публикации дневника (во Франции он опубликован в 2008-м) Жерар захотел, чтобы ему прочитали рукопись, слушал несколько дней, был очень тронут и сказал, что любил Элен и вспоминает эту любовь как одну из самых светлых страниц своей жизни. Через две недели он умер.

Что касается Жана, то о нем известно больше, и в архиве парижского Мемориала Шоа много его писем.

– В конце войны он долго искал Элен…

– Да, а когда узнал, что ее нет, и прочитал дневник Элен, написал Денизе, ее сестре, пронзительное письмо: он еще больше убедился, что они с Элен были родственными душами, ее смерть для него – невосполнимая утрата, и вместе с ней из его жизни ушел свет. Несколько лет он переписывался с Денизой и Жаком (младшим братом Элен).

Жан был дипломатом (продолжил семейную традицию), работал он главным образом во французских представительствах в Латинской Америке. Увлекался альпинизмом, в архиве есть заметка о покорении им какой-то вершины. Он женился – по прошествии нескольких лет. По словам Жана, жена очень хорошо понимала его, и они счастливо прожили много лет. Жан овдовел в 1980-е, а в 1992-м он встретился с Мариэттой.

– Кто был инициатором встречи?

– Мариэтта его разыскала. Он называл ее «мой рождественский подарок» – они встретились на Рождество 1992-го. Публикация дневника состоялась в значительной степени благодаря ему. Он успел увидеть первое издание, а в 2008-м умер.

– Расскажите подробнее историю дневника – где он был с 1945-го до публикации?

– Элен дала дневник кухарке Андре Бардьё, чтобы та передала его Жану. Эти листочки в клеточку хранятся в Мемориале Шоа. Там же и свидетельства двух женщин о смерти Элен, которые были с ней в одном бараке. Они расходятся в датах, но за календарем там не следили, ясно, что умерла Элен за несколько дней до освобождения лагеря. Обстоятельства ее смерти довольно страшные, все это описано. Когда стало известно, что Элен нет в живых, Андре передала дневник Жаку (поскольку у нее не было связи с Жаном Моравецки), а тот – Жану. Перед этим кто-то служащих «Кюльман» перепечатал рукопись, и эти копии были в семье Берр.

– Дневник Элен до публикации не ходил по рукам?

– Рукопись лежала в шкафу у Жана Моравецки. Одно время он хотел опубликовать свои военные воспоминания и дневник Элен, но потом понял, что они совершенно не сопрягаются. Когда в 1992-м к нему пришла Мариэтта Жоб, дневник хранился у него уже 50 лет. В 15 лет Мариэтта узнала о дневнике и через несколько лет прочитала его. Он произвел на нее громадное впечатление, ее тоже тронул голос Элен. Решение о публикации было непростое, не вся семья его поддержала. Соображения, видимо, были такие: это частная, семейная история, там упоминаются люди, которые еще живы. За публикацию была Дениза – самый близкий Элен человек, но она умерла, и на этом бастионе осталась Мариэтта.

Все это как-то связано с тем, что французы долгое время с большой неохотой касались этой темы. Ну, с французами понятно – речь шла об их неблаговидной роли в истории уничтожения евреев. Но вот недавно в Тель-Авиве на встрече, посвященной «Дневнику», двое сказали, что понимают семью Элен. В семьях жертв, пострадавших, не было принято говорить об этой ране, унижении – унизительно быть жертвой. Мне все равно это трудно понять, я считаю, так же как Жан и Мариэтта, что значение дневника Элен больше, чем просто личная история и свидетельство. Это жизнь во всех ее проявлениях – с концертами, обедами, друзьями, влюбленностями, учебой… Ценны размышления Элен о добре и зле в человеке. Можно абстрагироваться от нас, французских евреев, – пишет она, – и говорить о том, почему вообще большинство преследует меньшинство. «Дневник Элен Берр» – больше, чем книга о Холокосте, это книга о человеческой природе.

– Как сейчас воспринимается «Дневник Элен Берр» во Франции?

– Имя Элен Берр широко известно. Оно открывало мне все двери, правда, я стучалась в места, с ней связанные. Консьержка дома, где она жила, – там висит мемориальная доска – показала мне книгу на столе, она как раз читала этот дневник. Она позволила мне войти, но в квартире я не была.

– А что сейчас в этой квартире?

– Та квартира не сохранилась. Там теперь соединены то ли два яруса, то ли две соседних квартиры, но это произошло еще до нынешних владельцев. После войны Берры туда не вернулись, дом в Обержанвиле им тоже больше не принадлежит – теперь это государственное здание, и там находятся муниципальные службы.

Читали «Дневник Элен Берр» многие, и многое делается для того, чтобы читали его все. Общий тираж «Дневника» во Франции немыслимый, как у бестселлеров, Гонкуровских лауреатов. Открыты две мемориальные доски, медиатека и музыкальная библиотека названы именем Элен Берр. Деньги за издания и переиздания поступают в Мемориал Шоа и основанный семьями Берр и Жоб фонд помощи одаренным детям-музыкантам.

– Скажите, а чем вообще занималась Мариэтта и какое впечатление произвела на нее Россия (она приезжала сюда на презентацию дневника)?

– Она много лет работала в издательстве «Галлимар», управляла делами самого крупного его книжного магазина. Устраивала презентации книг и была знакома с Модиано, устраивала и его презентации. Поэтому в книгоиздании она очень хорошо понимает.

После возвращения из России она дала интервью французской радиостанции. Мариэтту, как многих, кто сюда приезжает, поразила отзывчивость русской публики. И то, что люди много читают и хотят знать – не отворачиваются. Она подчеркивает, как ей важна Россия и как ей хотелось, чтобы дневник был здесь издан. Ее поразила книжная выставка Нон-фикшн, обилие народа, реакция на книгу. Мариэтта знает и любит Россию. Россия присутствует и в «Дневнике»: Элен любит Толстого, Достоевского, Чехова, Куприна, бесконечно цитирует «Воскресение» Толстого. У Мариэтты было очень мало свободного времени в Москве, но ей удалось осуществить три самых заветных желания: побывать в Музее Толстого, Музее Цветаевой и в Троице-Сергиевой лавре.

Опубликовано 15.02.2017  12:09

Марк Моисеевич Шапиро. Воспоминания (начало)

Мы трудились, понимая, что этим хоть в какой-то мере оправдываем своё существование.

Военное детство

Марк Моисеевич Шапиро окончил кораблестроительный факультет Ленинградского института инженеров водного транспорта в 1957 году. С 1960 по 2001 год работал преподавателем теоретической механики в высшем техническом учебном заведении, преобразованном в НовГУ имени Ярослава Мудрого. С 2001 года —
на пенсии.

Марк Моисеевич вспоминает:

«Мой отец, Моисей Израилевич Шапиро, и моя мать, Валентина Герасимовна Козловская, учились вместе в медицинском институте в Минске и окончили его в 1931 году.
На последнем курсе, в феврале 1931 года, у них родился сын, мой старший брат Тёма.
Свою трудовую врачебную деятельность мои родители начали в городе Турове Гомельской области.

С ноября 1931 года отец начал служить врачом в Рабочее Крестьянской Красной Армии (РККА).
Я родился в Минске 30 июля 1933 года. Отец в это время был младшим врачом 39-го Терского кавалерийского полка, стоявшего под Минском в Комаровке.
Я начал осознавать себя и окружающее примерно с начала 1937 года, когда мы жили в местечке Уречье Слуцкого района Минской области, в ста километрах южнее Минска.
Городок был в лесу, окруженный колючей проволокой, в двух километрах от Уречья. Отец имел звание «военврач 3-го ранга», соответствовавшее капитану и был старшим врачом 156-го корпусного тяжело-артиллерийского полка (КТАП). Мама работала врачом в Уреченской амбулатории. Я и брат Тёма ходили в детский сад на территории военного городка.

В декабре 1937 года маму арестовали. Она приехала в Минск из Латвии в 1927 году. Там окончила белорусскую гимназию в Двинске (Даугавпилсе), затем годичные педагогические курсы в Риге. Участвовала в белорусском национальном движении, писала стихи на белорусском языке. Некоторые из них были опубликованы в Риге
в 1926 году.
В Латвии у неё остались парализованная мать и старшая сестра-учительница, бывшая, по существу, главой семьи, поскольку отец умер в начале 20-х годов. Конечно, она
переписывалась со своими родными, с друзьями и знакомыми, оставшимися в Латвии.
В Советской стране в те времена учение в школе за границей, переписка с заграничными родственниками и знакомыми были достаточным основанием для того, чтобы человека заподозрили во враждебных намерениях по отношению
к Советской власти. За подозрением следовал арест. А чтобы подтвердить подозрения, применялись «спецсредства».

Валентину Козловскую обвинили в шпионаже в пользу латвийской разведки, заставили «признаться» в этом злодействе и «постановлением Комиссии НКВД и Генерального прокурора СССР» приговорили к расстрелу.

Приговор был приведён в исполнение 31 марта 1938 года в Минске. Мама была реабилитирована посмертно в 1960 году. Мы с Тёмой продолжали ходить в детский сад. Но скоро, сначала Тёма, а потом и я, бросили детский сад и с компанией сверстников стали вести вольную жизнь.

Осенью 1938 года у нас появилась мачеха Маша — Мария Андрияновна Орловская.

Ей было 23 года. Она родилась и выросла в селе Шаповаловка Борзенского района Черниговской области на Украине в простой крестьянской семье, которая отличалась жестокими нравами. Маша три зимы ходила в школу, и этим ограничилось её образование. Крестьянской работой она занялась очень рано. В начале 30-х годов, при коллективизации, пережила ужасы «голодомора», после чего семья Орловских (отец, мать, три дочери и сын) вступила в колхоз, а сама Маша завербовалась на стройку в Донбасс. На протяжении года работала подносчицей кирпича в Макеевке, потом за три года сменила несколько мест проживания и работы. Была уборщицей, официанткой,вышивальщицей, домработницей. Последний перед нашей встречей год работала санитаркой — по существу, уборщицей, в Уреченской амбулатории, в которой наша мама была врачом. Летом 1938 года наш полк выступил в летний лагерь на берегу Березины напротив Бобруйска. Там мы жили втроём — отец, Тёма и я, в щитовом домике, который, как писал отец брату Борису, «в дождь промокает, в ветер продувает».

Вернувшись осенью «на зимние квартиры», отец в один из тягостных октябрьских вечеров пошел в Уречье к Маше, которую давно приметил, заходя в амбулаторию к жене Вале. Взял её за руку, привёл к себе и уложил в постель. Он готов был оставить её в качестве домработницы (у нас их сменилось уже несколько). Но с Машей такой номер не прошёл. Теперь уже она за руку отвела отца в ЗАГС. И они заключили брак. Замечу, что с нашей мамой отец жил без этих формальностей. У Маши был характер тигрицы — сильной, хитрой и коварной. Отца она полюбила по-звериному. Мы же с Тёмой были для неё лишним к нему приложением. Она не пыталась стать нам матерью, воспитывать нас. Маша следила за нашим питанием, ограничиваясь простым, доступным ей меню, следила за нашей одеждой. Но в отношении свободы нашего поведения всё осталось по-прежнему. Хотя иногда у неё явно «чесались руки» применить к нам методы своего рабоче-крестьянского воспитания.

Летом 1939 года наш 156-й КТАП снова выступил в летний лагерь под Бобруйском. Мы опять поселились в щитовом домике, другом, но с теми же качествами, что и в прошлое лето. Только теперь уже с нами была Маша. И, хотя она была «на сносях», но отремонтировала крышу, заделала щели в стенах. Снаружи перед входом из кирпичей сложила плиту, на которой успешно готовила нам пищу.

21 июня 1939 года в Бобруйске Маша родила девочку, которую отец назвал Долорес. Мы звали её Долей. У Доли на одной ноге был дефект, требующий хирургического вмешательства. Эта беда и попытки излечения ребёнка во многом определили наше существование в оставшиеся до начала войны два года и привели к серьёзномуповороту в нашей судьбе.

Мы с братом в лагере проводили время на значительно расширившейся территории и в её окрестностях, на озере Кривом, на берегу Березины. Когда начинались манёвры, мы издали видели наши пушки на боевых позициях, пережили имитацию газовой атаки,как-то видели атаку целого кавалерийского полка — сверкали шашки, и земля гудела от топота сотен конских копыт.

А ещё наблюдали заключительный парад войск после окончания манёвров. Побатарейно, в пешем строю шли наши артиллеристы. Впереди шагали наши отцы.

Плохая им досталась доля, не многие вернулись с поля…

17 сентября 1939 года наш 156-й КТАП двинулся на запад — освобождать Западную Белоруссию. Остановился в 25 километрах от новой границы с Германией, в польском городе Замбрув (Замбров). Город сначала с боем был занят немцами — польская дивизия генерала Коссецкого безуспеш но попыталась противостоять танковому корпусу генерала Гудериана.

Немцы, заняв Замбров, вскоре ушли за демаркационную линию, забрав с собой всё, что можно было забрать, оставив, однако, трупы своих солдат, павших при взятии Замброва. Их могилы были напротив дома, в котором мы поселились, приехав в Замбров через месяц после прибытия туда нашего полка. На немецких могилах стояли большие свежевыструганные кресты с выжженными на них готическими буквами надписями, сверху висели немецкие боевые каски. Могил было семь. Через месяц они исчезли. Немцы приехали ночью на грузовиках, разрыли могилы и забрали своих мертвецов. Бродя по окрестностям военного городка, который был таковым и у поляков, мы с братом и несколькими мальчишками — «однополчанами» натыкались и на другие свидетельства пронёсшейся там военной грозы. Нам попадались стреляные гильзы от польских и немецких винтовок, картонные коробки из-под патронов, польские холщёвые подсумки… Кому-то посчастливилось найти польский ножевой штык. В одном месте была свалка искорёженных взрывами легковых машин — очевидно, поляки взрывали их, чтобы они не достались врагу. В лесочке неподалёку от городка мы наткнулись на кучу плотно закрытых металлических банок. Наши попытки открыть их, к счастью, не увенчались успехом. Позже мы узнали, что в банках был иприт. В Замброве мы прожили почти полтора года. В июне 1940 года отец в составе передового отряда участвовал в походе в Литву. Когда зимой этого года началась Советско-Финская война, из санчасти отца затребовали на фронт двух санитаров. Один из них вскоре погиб. Другой отморозил обе ноги, ему их ампутировали.

Младший (на полтора года) брат отца Борис Шапиро, аспирант Ленинградского технологического института имени Ленсовета, был призван в армию и участвовал в «Зимней войне» в звании лейтенанта.

В Замброве в сентябре 1940 года я начал учиться в первом классе школы, специально созданной для детей военных и служащих, присланных с востока. Тёма пошел в третий класс, первый и второй он окончил в Уречье. 

В Замброве в октябре 1940 года Маша родила вторую дочь, названную Беллой.

В январе 1941 года отец был назначен бригадным врачом 9-й пулемётно-артиллерийской бригады, стоявшей в городе Соколка Белостокской области. Соколка (Сокулка), как и Замбрув, была и осталась польским городом. В сентябре 1939 года её тоже сначала заняли немцы, которые вскоре ушли в «область своих интересов».

В январе 1941 года мы в кузове полуторки, сидя на своих вещах и отчаянно замерзая (Маша с двумя дочками на руках ехала в кабине), переехали в Соколку. Но пробыли там недолго.

В марте 1941 года отца назначили дивизионным врачом 204-й моторизованной дивизии, стоявшей в Волковыске, и мы переехали туда. Снова в кузове полуторки. Но теперь мороза не было, и мы не мёрзли.

В Соколке мы с Тёмой всего два месяца проучились в школе. 

В Волковыске мы, наконец, окончили — я первый, а Тёма третий класс. В Волковыске мы впервые на моей памяти поселились не в военном городке, а в городе. Но снова мы не задержались там надолго.

Отец через своего брата Бориса, демобилизовавшегося после войны с финнами и вернувшегося в Ленинград к своим аспирантским делам, договорился об операции Доли с известным тогда в Ленинграде детским хирургом-ортопедом профессором Кусликом.

От Куслика было получено приглашение, и мы засобирались в дорогу. Вопрос о скором начале войны с немцами давно уже не вызывал сомнений. Никому из военных никаких отпусков не давали. Но для отца сделали исключение — ему дали десять дней «для устройства личных дел».

И числа 15 июня 1941 года отец запер на ключ дверь нашей квартиры. Мы — я, Тёма и отец — сели в кузов полуторки, Маша с двухлетней Долей и восьмимесячной Белкой на руках — в кабину, и мы поехали на Волковысский вокзал.

Никаких вещей, кроме самых необходимых, с нами не было. Мы были одеты по-летнему, рассчитывая вернуться недельки через две. В Волковыск мы больше не вернулись… Через неделю после нашего отъезда началась война, а ещё через три дня немцы заняли Волковыск.

Мы не сразу поехали в Ленинград. Сначала мы заехали на родину Маши в село Шаповаловку Борзенского района Черниговской области. Там отец и Маша оставили меня, Тёму и Белку, а сами с Долей на следующий день поехали в Ленинград. В Ленинграде у отца, кроме брата Бориса, были ещё две тётки и дядя — сёстры и брат его матери.

В первый же день после приезда, 21 июня 1941 года, отец получил телеграмму: «Немедленно вернуться в часть». Подписана телеграмма была начальником штаба дивизии, в которой служил отец. Отец решил ехать в Волковыск на следующий день, оставив Машу и Долю на попечение родственников.

Но, как известно, «22 июня, ровно в четыре часа, Киев бомбили, нам объявили, что началася война». В Ленинграде уже в 5 часов было объявлено «угрожаемое положение».

Отец и Маша решили, что ни о какой операции Доли не может быть и речи. Они сели в поезд и вместе доехали до Гомеля. Там разделились — Маша с Долей поехали на юг, в Шаповаловку, а отец — на запад, навстречу быстро разгоравшемуся пламени войны.

Из двух ленинградских тёток одна умерла во время блокады, другая и дядя остались живы.

Брат отца, Борис, вступил добровольцем в 3-ю дивизию народного ополчения. Дивизия была послана на север, в район Олонца, и была разгромлена финнами в сентябре-октябре 1941 года. Из семи тысяч бойцов и командиров от дивизии, в конечном счёте, осталось всего триста человек. Увы, среди этих трёхсот не было лейтенанта Бориса Шапиро…

Наш отец, Моисей Шапиро, двигался к фронту сначала в товарном поезде, потом на попутных машинах и, наконец, пошел пешком по Варшавскому шоссе по направлению к Минску.

Но Минск тем временем был занят немцами. Шапиро был остановлен и направлен в штаб 4-й армии, которая отступала от западной границы. Отец получил назначение в 42-ю стрелковую дивизию на свою прежнюю должность начальника санитарной службы.

42-я дивизия в начале войны находилась в Бресте и в первые же минуты была подвергнута мощнейшим ударам немецкой артиллерии. Часть дивизии осталась в Бресте и погибла, часть ушла на восток. Теряя бойцов, пополняясь разрозненными группами, отчаянно сопротивляясь, дивизия к концу июня 1941 года, когда в ней появился Шапиро, отступала вдоль Варшавского шоссе и была в районе Рогачёва.

1 июля руководство Западного фронта было смещено. Целую группу генералов судили, приговорили к расстрелу и расстреляли. Был расстрелян и командующий 4-й армии.

4-я армия была расформирована. 28-й стрелковый корпус, в который входила 42-я дивизия, в 20-х числах июля был передан 13-й армии.

Моисей Шапиро 12-го июля был назначен начальником корпусного полевого госпиталя № 17 28-го стрелкового корпуса. После передачи корпуса 13-й армии, Шапиро был назначен начальником хирургического полевого подвижного госпиталя (ХППГ) № 2406 13-й армии.

В феврале 1942 года его назначили начальником ХППГ № 507 13-й армии. Ему было присвоено звание «подполковник медицинской службы». И с этим званием, с этим госпиталем и с этой армией отец прошел всю войну. Отступал, наступал, держал оборону, был в различных переделках и встретил Победу под Берлином, принимая огромный поток раненых.

9-го мая он расписался на стене дымящегося рейхстага. Всего за время Великой Отечественной войны госпиталем было принято 37119 больных и раненых, из них умерло 778 человек, что составляло 2%.

Маша с Долей не без приключений добрались из Гомеля до Шаповаловки и присоединились ко мне, Тёме и Белке. 

Вместо предполагавшихся пары недель нам пришлось пережить там, в хате с соломенной крышей и земляным полом, четыре военных года.

 

Хозяину хаты, отцу Маши, Андрияну Давыдовичу Орловскому, по-уличному Лободёну, в это время было 60 лет. В молодости он воевал на японской войне, затем — на германской. В 1916 году, имея чин фельд фебеля, Георгиевский крест и будучи командиром отделения, попал в плен. Два года провёл в Германии, в городе Мангейме, работая грузчиком на сахарной фабрике. По сговору с охраной, он и его друзья-грузчики, такие же военнопленные, как и он, наладили поток сахара «налево», за что, в случае обнаружения, грозил расстрел. Но они не попались. А сахар в воюющей голодной Германии был на вес золота. Очевидно, Андриян и его товарищи были расконвоированными; за сахар они имели всё, что надо здоровому мужику — хорошую жратву, шнапс, женщин…

Но в ноябре 1919 года в Германии грянула революция. Большой международный лагерь военнопленных, в котором содержался Андриян, восстал и разбежался. Андрияну пришлось возвращаться домой.

А дома в это время шла гражданская война. Власть в Шаповаловке менялась чуть ли не каждый день. И каждая когото расстреливала, кого-то пыталась мобилизовать в свою «армию». Андриян благополучно избежал и того, и другого. 

В период между войнами он женился, начал было заниматься своим хозяйством, но ударился в пьянство и дебоши. Жену Евдоху спьяну жестоко избивал, так что, когда он уходил на фронт, жена напутствовала его:

— Чтоб тебя там разорвало на куски!

Его не разорвало, а только дважды ранило. Теперь он снова начал заниматься хозяйством и снова стал пить и буянить. У него, кроме жены, были дочь Настя, родившаяся в 1912 году, и дочь Мария, зачатая перед уходом на фронт и родившаяся в 1915 году. Он бил жену смертным боем, однако, и детей ей делал. У них родились сын Иван, дочь Афанасия (Фанаська) и дочь Капитолина (Капа).

Жену Евдоху он добил до того, что повредил ей позвоночник, и она слегла, парализованная. Он бы убил её, но в это время с компанией дружков убил хорошего парня, который чем-то досадил им. За это Андриян получил 5 лет каторги.

Евдоха отлежалась, встала на ноги, но осталась горбатой на всю жизнь. Андриян вернулся домой через два года. Его будто подменили. Он перестал бражничать, избивать жену и всю свою энергию вложил в хозяйство. Было время НЭПа. На вывезенное из Германии и ещё не пропитое «сахарное» золото он стал покупать землю, скот, инвентарь.

К началу 30-х годов — к началу коллективизации — у него было 5 десятин великолепного чернозёма, участок леса, большой заливной луг перед хатой, приусадебный участок почти в гектар, на котором были огород, сад и 14 различных построек. В них размещались пара лошадей, две коровы, пара волов, овцы, свиньи, куры, гуси. Был весь необходимый инвентарь, а также прялки, ткацкий станок, большая ножная ступа для изготовления круп. Со всем этим Андриян управлялся сам со своей семьёй, что и определило его при коллективизации как середняка, а не куркуля (кулака).

Коллективизацию Андриян, как и многие его односельчане, воспринял как злую шутку, желание каких-то голодранцев и бездельников заставить его, вольного хлебопашца, работать на них.

Но Советская власть быстро дала понять, что она не шутит. Кто-то пошел по этапу в Сибирь. У других стали отнимать всё. Андриян рассказывал, как приезжали на подводах с оружием, уводили скот, забирали все запасы и инвентарь.

Когда уводили лошадей, у Андрияна перехватило горло, и он десять дней не мог говорить. Дворового цепного пса, пытавшегося отчаянным лаем защитить хозяйское добро, застрелили.

Люди всё равно не шли в колхоз, и начался голод — знаменитый «голодомор». Люди ходили опухшими от голода, падали мёртвыми на дорогах…

В конце концов, поняли, что «плетью обуха не перешибёшь», и стали записываться в колхоз, тем более что там давали зерно в счёт аванса. Затаив ненависть к Советской власти и к колхозу, Андриян с семьёй тоже записался в колхоз. Постепенно жизнь стала налаживаться.

Когда мы приехали в Шаповаловку, Андриян работал на воловне — ухаживал за шестью парами волов. Настя работала дояркой на ферме. Вышла даже в передовые и была послана на ВДНХ, откуда вернулась с серебряным знаком.

Правда, после появления на свет весной 1941 года дочки Валентины, которую родила без мужа, она стала прихварывать и не работала. Иван служил в армии на полуострове Ханко. До призыва заведовал сельским клубом. Фанаська работала в полевой бригаде. Капитолина умерла в 1939 году в 14 лет от болезни почек. Мария, как уже было сказано, завербовалась и уехала в 1933 году. Теперь она вернулась женой военного врача, капитана, с четырьмя детьми. 

Жена Андрияна, мать всех его детей, Евдокия Ивановна, Евдоха, битая-перебитая, горбатая, вела домашнее хозяйство. В хозяйстве же были большой огород, корова, кабан, десятка два кур. Евдоха была совершенно неграмотна, но очень религиозна и никуда, кроме своего села, не выходила. Только один раз, ещё в девичестве, сходила пешком в Киев на богомолье. И вся она была наполнена ненавистью, которую, правда, сдерживала в себе.

Она ненавидела своего мужа, ненавидела «панов» — всех, кто не жил трудами рук своих. Ненавидела колхозы и тех, кто их создавал и разорял церкви («партейных», как она их называла). Ненавидела жидов, которые «Христа распяли»ненавидела свои вилочники (ухваты), которыми орудовала в печи, и колотила их сухоньким кулачком, если у неё что-то не получалось…

Приусадебный участок в 75 соток давал не только овощи. На нём росли также просо, конопля, рожь (пшеница или ячмень, а то и овёс), кукуруза, подсолнухи, мак. Окружали участок вязы, вербы, кусты барбариса. Было также десятка два вишнёвых деревьев, две старые груши-спасовки, много кустов чёрной смородины и десятка два недавно посаженных привитых яблонь.

Известие о начале войны принёс с работы дед. Оно не взволновало меня — я уже давно был «возле» войны и думал, что всё обойдётся так же, как с походами в Польшу, в Литву или в Финляндию.

(по книге Ради павших и живых
ВЕЛИКИЙ НОВГОРОД 2012
Сборник эссе к 67-летию Великой Победы)

Опубликовано 14.02.2017  23:38

Холокост. Гибель евреев Норвегии

Блог Андрея Рогачевского. Российские корни жертв Холокоста из Норвегии

  • 27 января 2017
Памятник жертвам Холокоста в ТромсеПравообладатель иллюстрации ANDREI ROGATCHEVSKI
Мемориальная плита депортированным евреям на одной из центральных площадей в Тромсе

В Международный день памяти жертв Холокоста, по решению ООН отмечаемый 27 января (дата освобождения советскими войсками концлагеря Освенцим), хочется обратиться к малоизвестным эпизодам преследований евреев в оккупированной нацистами Европе. Многие ли в курсе того, например, что произошло с евреями в Норвегии?

До оккупации страны Германией весной 1940 года их численность едва ли превышала две тысячи человек, включая несколько сотен беженцев от нацизма из той же Германии, а также Австрии и Чехословакии. Процент от общего населения количеством почти в три миллиона был смехотворным.

Еврейский параграф”

Подобное обстоятельство отчасти объясняется тем, что в норвежской конституции 1814 года существовал специальный параграф №2, который – под предлогом защиты официальной государственной “евангельско-лютеранской” религии – запрещал евреям (и иезуитам) въезд на норвежскую территорию.

Тогда как в Дании, от которой Норвегия отделилась в том же 1814 году, евреям было официально позволено селиться с начала XVII века. А в Швеции, к которой Норвегия перешла от Дании – с начала XVIII-го.

Усилиями писателя и общественного деятеля Хенрика Вергеланна – сына одного из инициаторов принятия так называемого “еврейского параграфа” – запрет на проживание евреев в Норвегии был отменен в 1851 году. Правда, сам Вергеланн до отмены не дожил, а иезуиты дождались снятия запрета лишь в 1956-м.

Однако норвежские евреи еще некоторое время оставались ограничены в правах. Например, им нельзя было занимать должности в правительстве и учительствовать в государственных школах.

А поскольку в целом ряде других стран никаких ограничений не было, неудивительно, что евреи не особенно стремились укорениться в Норвегии. Которая к тому же – наверное, справедливо – казалась тогда небогатой провинцией на холодной окраине Европы.

Так что к концу 1870-х годов во всей Норвегии насчитывалось не более 25 евреев.

Еврейские погромы в России конца XIX века и получение Норвегией независимости в начале ХХ века слегка изменили ситуацию. В 1910-м евреев стало более тысячи. Судя по всему, многие были выходцами из Российской империи. Кто-то попал в Норвегию проездом, думая эмигрировать в Америку, да так и остался.

В 1892 году была открыта синагога в Осло, а в 1899-м – еще одна в старинной столице Норвегии, Тронхейме. Кажется, тронхеймская синагога до сих пор остается самой северной в мире.

Синагога в ТронхеймеПравообладатель иллюстрации ANDREI ROGATCHEVSKI
Синагога в Тронхейме остается самой северной в мире

В заполярном Тромсё, где я живу, евреи есть, а синагоги нет. И то сказать, как правоверному еврею справлять субботу, если два месяца в году тут полярная ночь, а еще два месяца – полярный день?

Насколько можно предположить, евреи довольно успешно интегрировались в норвежское общество.

Одним из критериев интеграции в этой стране с высокоразвитой физической культурой является регулярное любительское участие в спортивных мероприятиях.

Известно, например, что житель Тромсё Исак Шотланд (1907-1943) 13 сезонов играл за местную футбольную команду, его брат Саломон (1902-1943) был одним из самых быстрых бегунов в Северной Норвегии, а еще один житель Тромсё, Конрад Каплан (1922-1945), играл в теннис.

Родители Исака Шотланда Меир-Лейб и Роза прибыли в Норвегию из Литвы, а отец Каплана Даниэль – из Латвии.

Во время оккупации

Таблички с именами жертвПравообладатель иллюстрации ANDRE ROGATCHEVSKI
Немецкий художник Гюнтер Демниг установил 14 мемориальных камней в Тромсё как часть проекта “Камни преткновения”. Это латунные таблички с именами евреев-жертв нацизма, живших или работавших по конкретным адресам

Нацисты и коллаборационисты были далеки от того, чтобы восхищаться еврейской аккультурацией. Норвежский ставленник Гитлера Видкун Квислинг, лидер партии “Национальное единение”, назначенный премьер-министром в феврале 1942-го, восстановил “еврейский параграф” в конституции.

Еще до этого были составлены списки членов еврейских общин в Осло и Тронхейме. Евреев обязали заполнить анкеты с указанием, в частности, откуда они приехали в Норвегию и состоят ли в масонских ложах, а также каким бизнесом владеют. Удостоверения личности для евреев проштамповывались красной буквой J.

Вскоре начались аресты и депортации, проводившиеся при участии норвежской полиции, среди которой было немало сторонников “Национального единения” (за годы оккупации партия выросла более чем в 10 раз, от трех до 43 тысяч членов).

Еврейское имущество было конфисковано и продавалось с молотка в пользу государства.

Между ноябрем 1942-го и февралем 1943-го 772 арестованных еврея всех полов и возрастов были вывезены из Норвегии в Освенцим морем через Щецин. Выжили лишь 34 из них, в том числе музыкант и бизнесмен Герман Сахнович, автор переведенных на несколько языков – но пока еще не на русский – воспоминаний Det angår også deg (“Это касается и тебя”, 1976; в соавторстве с писателем Арнольдом Якоби). Мать Сахновича, Сара, родилась в Риге.

Спаслось и значительное количество евреев – более тысячи человек, вывезенных при помощи норвежского Сопротивления преимущественно в нейтральную Швецию.

Осенью 1942-го по разным маршрутам проводники могли вывозить до 50-60 человек в неделю. Провал в октябре 1942-го одной такой группы беглецов из 10 человек (девятеро были евреями) и последовавшее за провалом убийство норвежского пограничника как раз и дали правительству Квислинга предлог для немедленных задержаний и высылок евреев. (Хотя на обсуждении “окончательного решения еврейского вопроса” в январе 1942-го в Ванзее спешить с депортацией евреев из Скандинавии не рекомендовалось из опасений протестов со стороны остального населения.)

В благодарность за спасение большей части норвежских евреев израильский институт Холокоста и Героизма Яд ва-Шем (“Память и имя”) присвоил норвежскому Сопротивлению почетное звание коллективного праведника мира. Помимо этого, на 1 января 2016 года в списке Яд ва-Шем значилось 62 индивидуальных праведника мира из Норвегии.

Норвежцы-коллаборационисты во многих случаях тоже названы поименно в нашумевшей книге Марты Мишле Den største forbrytelsen (“Величайшее преступление”, 2014), также заслуживающей перевода на другие языки.

Начинать жизнь заново

Магазин женской одежды Анны-Лизы КапланПравообладатель иллюстрации ANDREI ROGATCHEVSKI
Магазин женской одежды Анны-Лизы Каплан

Невзирая на то, что норвежские евреи пострадали от коллаборационизма, многие из них вернулись в Норвегию после войны. Уже в 1946 году в норвежской общине “исповедующих Моисееву веру” было зарегистрировано 559 человек.

Начинать жизнь заново подчас приходилось почти с полного нуля. В качестве примера Марта Мишле рассказывает историю боксера Чарльза Брауде (чьи родители Бенцель и Сара приехали в Осло из Литвы в начале 1910-х и 30 лет спустя были депортированы в Освенцим, где и погибли).

Чарльз возвратился в Осло в мае 1945-го после нескольких лет лагерей и краткого пребывания в Швеции. И в родительском доме, и в квартире, где Чарльз когда-то обитал с женой-норвежкой, теперь поселились посторонние.

Каждый принадлежавший семье Брауде предмет – будь то чашка, наволочка или носок, не говоря уже о завоеванных Чарльзом боксерских медалях – был либо присвоен соседями, либо продан на аукционе. Чарльзу посчастливилось заполучить обратно старый грузовик своего брата Исака (тоже погибшего в Освенциме), так что, по крайней мере, не пришлось спать под открытым небом.

Компенсацию за утраченное имущество норвежским евреям вручили лишь полвека с лишним спустя. В марте 1999 года норвежский парламент принял решение об индивидуальных реституциях на сумму в 200 миллионов крон, поделенную почти на тысячу заявителей, и коллективных реституциях на сумму в 250 миллионов крон с целью поддержки еврейской культуры в Норвегии и за ее пределами.

Часть этих денег пошла на организацию Центра по изучению Холокоста и религиозных меньшинств, расположенного в бывшей вилле Квислинга (сам Квислинг после войны был казнен в заключении по приговору норвежского суда).

Норвежский Холокост также отмечен композицией британского скульптора Энтони Гормли – стульями без сидений на южной стороне Осло-фьорда, неподалеку от места, откуда евреев отправляли в Щецин на кораблях.

Немецкий художник Гюнтер Демниг – автор проекта “Камни преткновения”, существующего с 1993 года (встраивание в городскую прохожую часть латунных табличек с именами евреев-жертв нацизма, живших или работавших по конкретным адресам) – установил 14 таких мемориальных камней в Тромсё.

Но норвежское еврейство представлено далеко не только мемориальными объектами. О преемственности еврейской жизни в стране свидетельствует, в частности, небольшой магазин женской одежды в центре Тромсё, принадлежащий Анне-Лизе Каплан, внучке Даниэля.

Нынешняя еврейская община Норвегии состоит из примерно полутора тысяч человек. Каждый год в День Конституции, 17 мая, представители общины собираются в Осло у могилы Хенрика Вергеланна и произносят патриотические речи, чередуемые с хоровым пением. Что как-то раз довелось наблюдать и мне.

Андрей Рогачевский – профессор русской литературы и культуры в Университете Тромсё, Норвегия

Оригинал

***

Пережившая Освенцим: остерегайтесь пропаганды ненависти

Подготовлено к печати 27.01.2017  23:54

«Наступит ночь» (Night Will Fall, 2014)

Кинохроника британского документалиста и антрополога Андре Сингера о фильме, который делала в 1945 году команда продюсера Сидни Бернстайна при участии Альфреда Хичкока. Материалом для фильма Бернстайна стали документальные съемки, сделанные британскими солдатами в Германии, в частности, в концлагере Берген-Бельзен, Однако по распоряжению британского МИДа фильм был запрещен к показу и пролежал в забвении 70 лет.

Берген-Бельзен. (Bergen-Belsen), концентрационный лагерь близ г. Целле в северо-восточной Германии. Задуманный как лагерь для военнопленных и пересыльный лагерь, рассчитанный на 10 тыс. чел., Б.-Б. в последние недели войны вмещал 41 тыс. заключенных. От 35 до 40 тыс. его узников умерли от голода, скученности, тяжелого труда и болезней или были убиты по приказу коменданта Йозефа Крамера. В марте 1945 в Б.-Б. умерла А. Франк. 15.4.1945 Б.-Б. узников освободили союзные войска (он стал первым лагерем, освобожденным войсками союзных государств Запада).

По сравнению с другими лагерями евросмерти Берген-Бельзен кажется маленьким… Кадры из Майданека и Освенцима, снятые СОВЕТСКИМИ освободителями, а также  из Бухенвальда, снятые американцами, тоже включены в фильм.

Свидетельство о свидетельстве

Анна Наринская о документальном фильме Андре Сингера «Night will Fall»

23.01.2015

Фото: Sgt Mike Lewis/IWM Film

27 января, в годовщину освобождения Освенцима, мировые телеканалы покажут британский фильм «Night will Fall». В тот же день премьера одной из самых впечатляющих кинохроник двадцатого века, пролежавшей на полке семьдесят лет, пройдет в московском Центре документального кино

“Night Will Fall” (“И опустится ночь”) — это фильм о фильме. Фильм британского документалиста и ученого-антрополога Андре Сингера о фильме “German Concentration Camps Factual Survey” (“Факты о немецких концентрационных лагерях”), который весной и летом 1945 года делала, при участии великого кинорежиссера Альфреда Хичкока, команда продюсера Сидни Бернстайна.

Вообще-то Бернстайн (он на тот момент был главой киноподразделения Psychological Warfare Division — союзнического отдела пропаганды) сделал вещь совершенно обычную — он раздал младшим офицерам и солдатам британских войск, продвигающихся в это время уже по центру Германии, камеры. Военная съемка, разумеется, никаким новшеством не была, это делали все (и Сингер в придачу к “бернстайновскому” использует советский и американский материал) — отличие же состояло в том, что камеры были хорошие, большинство операторов имело специальную подготовку, а съемки — те, которые представлялись важными,— производились не хаотически, а продуманно и невероятно детально. Бернстайн предвидел, что этим кадрам предстоит быть продемонстрированными не только в зале кинотеатра, но и в зале суда. (И действительно, многие из этих пленок использовались как улики во время Нюрнбергского процесса.)

«И они пришли и смотрели, как хоронили этих несчастных — как груды этих трагических тел сбрасывали в ров. А мы снимали — нам нужно было свидетельство, что они это видели»

“Весной 1945 года,— говорит закадровый голос в оригинальном фильме Бернстайна,— британская армия вошла в городок Берген-Бельзен в сердце Германии. Аккуратные сады, богатые фермы — английский солдат невольно начинал восхищаться этим местом и его приветливыми жителями. Во всяком случае, до той минуты, как он начинал чувствовать запах”.

То, что увидели британцы, войдя в концлагерь Берген-Бельзен, оказалось для них практически полной неожиданностью. (Известно, что союзники сочли сильно преувеличенной советскую информацию о немецких лагерях в Восточной Европе, которую получили в 1944 году. Они не могли поверить — цитирую,— что “одни европейцы могут делать такое с другими европейцами”.) И это — то, что они увидели, сняли на пленку и включили в фильм,— не поддается никакому описанию. Я и не буду бессильно пытаться здесь это описывать. Единственное, что надо сказать: невероятно близкий и пристальный взгляд камеры и художественное (свет, контрастность, внутрикадровое движение) совершенство съемки дают невыносимый практически эффект — на это невозможно смотреть и от этого невозможно оторваться. Это абсолютно выдающиеся по художественному качеству (придется употребить здесь эти слова) съемки. Я видела множество фильмов, посвященных Холокосту, так что можете мне поверить.

В фильме Сингера есть интервью с самим Бернстайном, записанное в 1985 году (он умер в 1993-м). “Наши пленки должны были стать доказательством того, что это случилось, что это действительно происходило. Немцы в абсолютном большинстве тогда утверждали, что не знали ничего о концлагерях и том, что в них творилось. И я решил, что нужно, чтобы люди из соседних с лагерем мест пришли и посмотрели, что творилось у них под боком. И что нужно снимать, как это происходит. И они пришли и смотрели, как хоронили этих несчастных — как груды этих трагических тел сбрасывали в ров. А мы снимали — нам нужно было свидетельство, что они это видели”.

Когда смотришь этот пролежавший на полке 70 лет фильм, думаешь, что его можно было тогда выпустить, надо было только при озвучании изменить слово «немцы» на слово «люди». Так он стал бы еще правдивее

Альфред Хичкок, который специально приехал из Голливуда, чтобы помочь со сценарием, предложил показывать в фильме карты, демонстрирующие, насколько вплотную соседствовали нормальная уютная жизнь и ад лагерей. Хичкока больше всего интересовала фигура “безмятежного свидетеля-соучастника” и факт непосредственного сосуществования “нормальной жизни” и “великого зла”. То есть, возможно, самый эмоционально не разрешенный из всех связанных с Холокостом вопросов, получивший наглядное воплощение в шутнике-стрелочнике со станции Треблинка, которого снял Клод Ланцман для своей документальной эпопеи “Шоа”. Этот забавный добродушный старик в течение нескольких лет с прибаутками и весельем каждый день переключал семафор, чтобы набитые людьми эшелоны могли беспрепятственно следовать в Аушвиц. Он, конечно, знал, зачем этих людей туда везут. Но ведь даже если б он рыдал не переставая — ничего бы не изменилось, да и сам он был человек подневольный, и жизнь есть жизнь… в общем, продолжите эту фразу за меня.

В первую очередь фильм Бернстайна предназначался для показа немцам в рамках программы денацификации, которая поначалу во многом строилась вокруг “немецкой вины”. Но к концу лета 1945-го ситуация изменилась. Во-первых, еврейские узники лагерей, снятые в этом фильме с таким неимоверным сочувствием, что общественное мнение неизбежно стало бы требовать немедленных действий по их обустройству, к этому времени (уже в качестве “перемещенных лиц”) стали представлять для англичан значительную проблему. И разрешать ее предполагалось без учета порывов растроганных зрителей. А во-вторых и в главных — отношения между Советским Союзом и Западом становились все напряженнее, и это противостояние неизбежно должно было отразиться на том, как дальше будет существовать разделенная Германия. Так что союзники не могли не считаться с тем, что наладить отношения с населением “доставшихся” им территорий будет куда легче, если не попрекать их постоянно “виной”. В итоге в начале сентября 1945 года фильм Бернстайна (вернее, километры съемочных материалов, расшифровки, смонтированные и озвученные куски и несколько вариантов сценариев), в соответствии с распоряжением британского МИДа, был положен на полку. Хотя когда смотришь отрывки из этого фильма сегодня — спустя 70 лет, в течение которых много раз было выявлено и продемонстрировано, что в реальности “европейцы могу делать с европейцами”,— думаешь, что его вполне можно было тогда выпустить, несмотря даже на все требования “реальной политики”. Надо было только изменить одну вещь — исправить при озвучании везде слово “немцы” на слово “люди”. Так он стал бы еще правдивее.

В Европе и Америке “Night Will Fall” пойдет по телевидению 27 января в рамках Дня памяти жертв Холокоста в семидесятую годовщину освобождения Освенцима. В России в этот день (и в несколько последующих) его будут показывать в московском Центре документального кино. Насчет телепоказа пока неясно — но скорее нет, чем да. И сама эта неясность — еще одно доказательство, что наша сегодняшняя ситуация в принципе является результатом глупости, ровно в той же мере, что и злокозненности.

Потому что вот так “отодвигаясь” от еще одной западной гуманитарно-просветительской кампании (или акции? — как лучше назвать этот практически одновременный показ в западных странах?), отечественное телевидение лишает себя возможности широковещательно продемонстрировать не только бесценный материал, но и интервью, в которых бывшие узники Освенцима иначе как “ангелами” советских солдат в их белом зимнем камуфляже не называют. И если этот фильм и противоречит нашей теперешней пропаганде, то только ее жалобно-негодующей части, сообщающей, что, мол, Запад нашу роль в войне преуменьшает и всячески нас в этом смысле затирает. Потому что тут все ровно наоборот.

И хотя фильм Сигера как раз демонстрирует, что Холокост стал предметом политических игр буквально с того дня, как мир о нем узнал, невозможно спокойно отнестись к тому, что вокруг него происходит сегодня. Счет мировым политикам, которые сообщили в связи с Освенцимом и его освобождением какую-нибудь им выгодную в нынешней ситуации чушь или как-нибудь глупо себя в связи с этой годовщиной повели, скоро уже пойдет на десятки. Всеобщее хлопотание вокруг этих высказываний и поступков практически заслоняет собственно событие. Съемки команды Бернстайна этот заслон, эту завесу как будто растворяют. И становится видно.

Опубликовано 27.01.2017   6:26

 ***

Death Mills (or Die Todesmühlen) is a 1945 American film directed by Billy Wilder and produced by the United States Department of War. The film was intended for German audiences to educate them about the atrocities committed by the Nazi regime. For the German version, Die Todesmühlen, Hanus Burger is credited as the writer and director, while Wilder supervised the editing. Wilder is credited with directing the English-language version.

The film is a much-abbreviated version of German Concentration Camps Factual Survey, a 1945 British government documentary that was not completed until nearly seven decades later.

The German language version of the film was shown in the US sector of West Germany in January 1946

27/01/2017  11:20

Спасители. История Ивана Бовта

«Помогать своему другу, который попал в беду, — какой это героизм? Это нормально, это просто значит, что ты — честный человек», — рассуждает Иван Бовт. В начале 90-х Израиль признал Ивана Ивановича праведником мира. Это звание присуждают неевреям, спасавшим евреев в годы Холокоста. В Беларуси праведниками считаются восемь сотен человек. Накануне Международного дня памяти жертв Холокоста Иван Иванович рассказал TUT.BY, как его семья помогала евреям и какой он ребенком видел войну.

Фото: Владимир Евстафьев, TUT.BY
Ивану Бовту летом исполнится 85. Он 33 года был главным архитектором института «Белпромпроект», заслуженный архитектор Беларуси. Среди крупных работ: комплекс промышленных зданий на площади Якуба Коласа, комплекс часового завода, Ледовый дворец на улице Притыцкого. Академик, преподаватель, автор книг. Неоднократный чемпион БССР по авиамодельному спорту.

Фрагменты из памяти: что видел ребенок войны

Я вам скажу: да, время лечит. Но встречи на эту тему в последнее время почему-то участились. Приходится вспоминать войну — и тогда снова все обостряется.

Надо понимать: мне не пришлось столько испытать, сколько испытали мои мать и отец. Они были подпольщики, они гораздо больше понимали, чем я. Боролись, дрожали за семью. А я тогда переходил как раз из детства в юность, мало что понимал все-таки. Но все равно: многие элементы оккупации остались со мной на всю жизнь.

Что вспоминается часто: мы дружили с еврейской девочкой Цилей, вместе были в «Артеке». Вернулись в Минск в субботу, а в воскресенье началась война. Первое, что запомнилось, — бомбежка. Когда ни с того, ни с сего в солнечный день как будто набегает черная туча. Гул самолетов. Было страшно. Наши постреляли, а эти все летят и летят!

Фото: Владимир Евстафьев, TUT.BY

Из-за бомбежек мы ушли к сестре отца — тете Паше. Она жила в деревне Дворище, где сейчас район Юго-Запад. Там мы ждали отца, который с друзьями начинал организовывать подполье… Не дождались — возвращались с мамой в Минск сами. На обратной дороге я заметил, что в кустах валяется винтовка. Посмотрел — там лежит парень, красноармеец. Тогда я впервые увидел мертвого солдата.

… После казни Кубе (генеральный комиссар округа Белоруссия, убит в 1943 году. — Прим. TUT.BY) в нашем доме случилась облава. Тогда в Минске было много облав, много уничтожили невинных. Помню: ночью спим, а вдруг шум, гул, двери выдалбливают. Мать плачет. Проснулись я и брат с сестрой маленькие. А над нашей большой кроватью немец. На картинках до войны их рисовали — страшных таких, с рогами. Вот почти такой. В каске «СС». Стал требовать у мамы показать старшую дочку. Мама говорит: она у меня одна, маленькая. Он погрозил автоматом, плюнул, обшарил две комнаты и ушел. Оказывается, они искали девчонку, которая убила Кубе.

Помню еще, как я чуть не погорел… Мой отец был связан с подпольщиками. Мы с другом Славой часто бегали к отцовской сестре, в Дворище. Тетя Паша жила нормально, был кабанчик и даже корова. Откормиться там не успевали, но удовольствие эти походы приносили. Порой меня обвязывали радиолампами, мама сверху бинтовала марлей в несколько слоев. Тетя потом передавала принесенное партизанам, иногда было даже мелкое оружие.

Фото: Владимир Евстафьев, TUT.BY

Тетя Паша почти всегда угощала молоком. Наливала его в бидончик, который я нес с собой. Однажды возвращался домой с бидоном — возле Суражского рынка (в районе нынешней станции метро «Институт культуры») меня остановил полицай. Он затащил меня в полицейский участок, к шефу своему. Фашист, крупный немец, указал на меня: партизан! Я стал оправдываться, отец устроился слесарем на свекольный завод. Немец сказал: «Пока ты арестован, я пойду проверю, что ты говорил. А ты сиди здесь». Дал конфету и куда-то ушел.

Я не знаю, откуда взялась мысль, что я пропал и надо спасаться. Приоткрыл дверь и нырнул на лестницу. По лестнице спустился медленно, будто свободный человек. Прошел мимо часового, потом за калитку — медленно так, важно. Повернул к входу на рынок. Тут я уже красавец: бегом между Московской и Фабрициуса. Мне казалось, что за мной кто-то бежит. Но я не оглядывался. Пришел к маме, рассказал все. Она в слезы. Оказалось, что в бидоне было двойное дно. А бидон у меня забрали в участке. Но почему-то все кончилось хорошо. Не обнаружили ничего, может. Или тетя Паша забрала что нужно и он был пуст.

В нашей семье не разбирались: ты еврей, белорус, русский или цыган

Мы в нашей семье не разбирались: ты еврей, белорус, русский или цыган. Не было даже таких разговоров. В нашем окружении кучно жили работники мясокомбината. Там до войны евреи считались лучшими мясниками, умели приготовить уникальные продукты.

Фото: Владимир Евстафьев, TUT.BY

Наши родители дружили с семьями евреев. Как правило, встречались по воскресеньям по очереди в разных домах. Мы часто бывали в семье Цоглиных. Хозяйка, тетя Лиза, пекла прекрасные кренделя, часто угощала меня. Она была добрая. Помню и ее мужа, Абрама Моисеевича. Абрам в самом начале войны ушел на фронт офицером. А тетя Лиза с дочками Инной и Милой оказались в гетто.

Мы помогли им выбраться оттуда, примерно месяц семья пряталась у нас.

Первое время мы не чувствовали тревоги в связи с тем, что прячем еврейскую семью. Потом к нам во двор стала приходить какая-то женщина, все расспрашивала что-то у меня и сестры. Тогда родители и решили, что семью надо уводить. Смогли переправить их из Минска к друзьям, под Столбцы. Правда, семейство уже было неполным. Инна погибла — девочке исполнилось 16 и надо было получать документы в полицейском участке. Она не послушала свою маму, слишком осмелела и пошла за документами. Надеялась выдать себя за грузинку. Из участка она так и не вернулась. Тетя Лиза с Милой спаслись.

Потом появилась Майя

Вскоре после того, как ушла семья Цоглиных, у нас появилась Майя Смалькенсон. Именно с ее старшей сестрой, Цилей, я и был в «Артеке». Мама девочек, тетя Нина, была медиком — ее призвали с первых дней войны. Майя рассказывала, что отец ушел на фронт, но мы в семье в этом сомневались. Я до сих пор думаю, не попал ли отец Майи под первый погром в гетто. Он случился зимой 1941 года. Во время того погрома Циля погибла, а Майе удалось спрятаться.

Мы встретили Майю на рынке. Чтобы как-то прожить, моя мама научилась варить мыло и продавала его, а я ей помогал.

Фото: Владимир Евстафьев, TUT.BY

Девочка была замотана в платки, было видно, что она сильно болеет. Даже когда гетто огородили проволокой, через нее перебирались дети: прямо к проволоке подходили катакомбы, развалины. А на улицах дети из гетто ничем не отличались от множества нищих детей, которые были в то время.

Мы увели Майю к себе домой. Нагрели воды, искупали. Помню, на теле у нее были сплошные чирьи. Мы мазали их йодом, делали примочки. Дня два девочка лежала у нас, обвязанная. Потом стала отходить. У нас в то время была козочка, и мы отпаивали девочку молоком.

Мы поначалу мало опасались всего — и Майя выходила на улицу, гуляла возле дома. Потом пришла женщина, одна из соседок. Она сказала моей маме: «Избавьтесь от девочки, которая у вас живет». До сих пор не могу понять, как могла она такое сказать. Она же сама женщина. Моя мать постаралась убедить, что у нас никого нет.

После этого напряжения в семье стало больше. Любой скрип — думали, что идет проверяющий.

Ну вот, стал волноваться — и опять нехорошо (Иван Иванович пытается справиться с начавшейся дрожью рук. — Прим. TUT.BY).

Фото: Владимир Евстафьев, TUT.BY
Иван Бовт вместе с родителями Екатериной Тихоновной и Иваном Петровичем. Довоенное фото

Мы жили на улице Студенческой, недалеко от улицы Толстого. Там был студенческий городок с бараками. Во время войны немцы думали, что это военный городок, так как бараки были похожи на казармы — поэтому бомбили здорово. Часть бараков сгорела, часть заняли сами немцы. Мы жили в индивидуальном доме от предприятия отца, который находился в окружении этих бараков. Немцы обнесли часть колючей проволокой, еще рядом с нами проходила железная дорога, была тут и радиостанция. К нам трудно было попасть с улицы — метр-полтора проходик, и всё. Поэтому многие облавы к нам не доходили. Но все равно было страшно.

Я придумал для Майи укрытие в бомбоубежище, которое мы построили во дворе сразу после начала войны. Сделал в стене бомбоубежища проем — метр на полтора, вроде кельи. Обложил досками, натаскал сена, сделал запасы воды. Лампочку карбидную — чтобы свет не бил в глаза.

Там мы прятали Майю во время облав. В спокойное время мы там играли — хотелось, чтобы девочка привыкла, чтобы ей потом не было страшно там одной, если придется. Забивались в эту нишу и читали там что-нибудь интересное.

Фото: Владимир Евстафьев, TUT.BY
Семейные фото Ивана Бовта

Майя была самой большой тайной нашей семьи. Она прожила у нас два года. Позже мы отправили ее в деревню к тете Паше, от нее — к другим нашим родственникам.

После освобождения Минска в нашем дворе вдруг появилась Майя. В платочке, колхозница милая такая… Встретили ее, расплакались. И снова, уже до конца войны, она была у нас. В конце войны появилась тетя Нина, мама Майи. Она всю войну проездила медиком в санитарном поезде. Почему-то она не забрала девочку с собой. Решила, что дочке лучше сейчас пожить в детском доме. Мы, дети, таким решением были недовольны. Но такова была воля тети Нины.

В начале сентября 1944 года Майя уже пошла в школу в детском доме. В первый день после школы она, гордая, пришла к нам домой. У нее была сумка, книги новенькие. Принесла нам подарки: конфеты и коробку вафель. Не знаю, как она это раздобыла — похоже, сберегла какое-то лакомство, которое раздавали в детском доме. Она понимала, что мы переживаем, и хотела показать: у нее все хорошо.

Фото: Владимир Евстафьев, TUT.BY
На одном из фото — Майя, уже взрослая после войны. На втором фото — Майя в компании Ивана Бовта

За время войны Майя стала второй дочкой для нашей мамы. Для нас — сестрой. Мама держала ночью младшую сестру Тамару при себе, а мы с братом и с Майей спали втроем на одной кровати. Майю отправляли в серединку — так боялись, чтобы никто на нее не напал.

Помню, что Майя абсолютно не плакала. Наверное, переживания у нее были глубоко внутри. Мы, дети, чувствовали, что она ничего не любит рассказывать про гетто, и не приставали с расспросами.

Мы остались с Майей дружны. Теперь она живет в Израиле. Я был там три года назад — как раз тогда, когда белорусских праведников народа приглашал к себе президент Израиля.

Фото: Владимир Евстафьев, TUT.BY
Семья Ивана Бовта, фото времени оккупации Минска

Третья спасенная семья евреев — Каноник. С ними мои родители не были так близки, но это не имело значения. Поздно ночью мой отец приехал на телеге к улице Совхозной. И отец-еврей передал ему через ограждение двоих детей — моего друга Додика (Давида) и его сестру. Отец ребят сказал, что сам не пойдет — у него еще осталось дело в гетто. Мой отец прождал его, пока не стало светать. Потом пришлось уехать, чтобы спасти детей. Их отец больше так и не пришел.

Отвезли ребят к тете Паше, потом они жили у одной семьи в Слободе. Жизнь у них сложилась нормально, Додик вырос и уехал в Израиль.

Я не думал, что мы жертвуем собой

А я и не думал, что мы жертвуем собой. Почему? Ну представьте: у вас есть друг или подруга. Нормально общаетесь, играете, проводите время. И вдруг у него несчастье. Что, вы будете равнодушны к этому? Нет ведь. Так и мы. Моя мама многим помогала — сегодня ее бы назвали мать Тереза. Когда она умерла, вся улица вышла на ее похороны. А что делалось в Дворище, где она родилась, — там люди выстраивались вдоль улицы. Она умерла в 71 год, отец прожил на 10 лет дольше.

Фото: Владимир Евстафьев, TUT.BY

Сегодня приду на траурное мероприятие ко дню Холокоста. Но, если честно, я не люблю рисоваться. Я как-то даже немного возмущаюсь, когда люди вешают себе звезды на грудь и когда про нас говорят: «Ай-ай, какие хорошие, какие необыкновенные люди». Просто честные. Просто люди, которым пришла в голову мысль, что надо помогать другу своему или даже случайному человеку, который попал в беду. Так какое это геройство?

В начале девяностых в Минске начали выдавать помощь от еврейской организации людям, которые были в гетто. Майя написала в эту организацию, рассказала, как наша семья спасала евреев. Вдруг вызывают меня в посольство, вручают подарок, потом на прием к послу. Собрали большой зал, вручили награду, звание праведника народов мира.

Я спокойно воспринял это. Было сожаление, что мама и отец мои уже покойники. Мама бы радовалась, потому что она у нас была комиссар в этих делах. Но мне, конечно, приятно. Тогда сразу пошли посылки помощи раз в квартал — помню, как я стеснялся за ними ходить.

Война — это великая глупость человечества. Холокост — тем более преступно. Думаю, что если есть боги, это все не их идея.

Фото: Владимир Евстафьев, TUT.BY
Несмотря на пережитое, Иван Бовт — оптимист. Он уверен: если бы все люди были оптимистами, жить было бы куда проще. От пессимистов, считает, одни проблемы. Спасенная им Майя, говорит Иван Иванович, тоже, похоже, оптимист по натуре.

Сегодня, 26 января, в Минске пройдут мероприятия, посвященные Международному дню памяти жертв Холокоста

16.00 — 17.00. В исторической мастерской имени Леонида Левина (ул. Сухая, 25) покажут отрывки из документального фильма «Хранители памяти», также там выступят праведники народов мира.

17.45 — 18.05. В это время зажгут поминальные свечи у «Камней памяти». Там же пройдет общая молитва в память жертв Холокоста.

18.30 — 20.00. Пройдет церемония памяти в религиозном объединении общин прогрессивного иудаизма (ул. Шорная, 20). Там выступят дипломаты и откроется выставка «Читать и писать с Анной Франк».

Опубликовано 26.01.2017  20:13

 

Пять стран и один блогер

23 января 2017  Марк Крутов
Александр Лапшин

Александр Лапшин

В Нагорном Карабахе Лапшин побывал в 2011 и 2012 году, после чего был внесен Азербайджаном в черный список лиц, которым запрещен въезд в страну (актуальная версия списка – по этой ссылке). Тем не менее, Александр Лапшин сумел побывать в Баку в июне 2016 года, въехав в Азербайджан по своему украинскому паспорту – в нем его имя написано по-украински, как “Олександр”, из-за чего азербайджанские пограничники не смогли распознать в Лапшине человека из черного списка.

Александр Лапшин является гражданином трех стран: России, Израиля и Украины. Первые две сейчас активно участвуют в решении его судьбы, пытаясь не допустить экстрадиции блогера в Азербайджан, где ему грозит до 8 лет тюрьмы. Украина пока остается в стороне – возможно, из-за того, что украинским властям после аннексии Крыма непросто публично оправдывать посещение непризнанной территории в обход страны, декларирующей свое право на нее.

Кампания в поддержку Лапшина развернута в Армении (армянские пользователи интернета даже запустили в социальных сетях флешмоб с хештегом #blogerlapshin), в Белоруссии идут ожесточенные споры между сторонниками и противниками выдачи Лапшина, его историю активно комментируют в самом непризнанном Нагорном Карабахе, о деле Лапшина высказался даже представитель Госдепартамента США Джон Кирби (еще до того, как власть в США перешла к Дональду Трампу).

Нагорный Карабах

Нагорный Карабах

20 января адвокаты Александра Лапшина узнали, что Генпрокуратура Белоруссии согласилась удовлетворить требование Азербайджана о выдаче блогера. Ранее против его экстрадиции высказался министр иностранных дел России Сергей Лавров, а консул Израиля в Белоруссии по инициативе депутата израильского парламента Ксении Светловой уговорила Лапшина принести Азербайджану письменные извинения и лично заверить их – что и было сделано. Официальный Баку пока никак не отреагировал на высказывания и действия российских и израильских дипломатов и политиков.

Чем же блогер так разозлил власти Азербайджана и почему власти Белоруссии так непоколебимы в своем желании выдать его в эту страну?

У тех, кто внимательно следит за этой историей с самого начала, есть несколько версий на этот счет. По одной из них, кого-то из азербайджанских чиновников или силовиков разгневал не столько сам факт посещения Лапшиным Нагорного Карабаха (в азербайджанском черном списке много таких людей, в том числе и довольно известных, однако Баку раньше не требовал их задержания на территории других стран), сколько то, что в своем блоге он называл Карабах “независимым”, а после хвастался тем, как смог въехать в Азербайджан по украинскому паспорту. Что до решимости белорусских властей выдать блогера Азербайджану, то многие обратили внимание на недавний визит Александра Лукашенко в Баку в конце ноября, во время которого белорусский президент получил из рук Ильхама Алиева орден имени его отца Гейдара, высшую награду страны, поцеловал его и пообещал “отработать”.

Лукашенко на приеме у Алиева 28 ноября 2016 года: “Ильхам Гейдарович, я тебя очень благодарю за нашу дружбу. И поверь, я это отработаю”:

Некоторые наблюдатели считают, что Лукашенко и Алиев в очередной раз затеяли политическую игру, пытаясь показать Москве свою независимость от нее и получить взамен какие-то преференции. Если следовать этой версии, обычный блогер-путешественник стал пешкой в этой игре, оказавшись не в то время и не в том месте. Запутанность истории с Лапшиным придает и тот факт, что Израиль и Азербайджан много лет успешно сотрудничают в сфере ВПК, суммы контрактов на поставку израильских вооружений в Азербайджан исчисляются миллиардами долларов.

Александр Лапшин родился в Свердловске (сейчас – Екатеринбург) в 1976 году. Репатриировался в Израиль более 20 лет назад, отслужил в израильской армии (в секторе Газа), объездил десятки стран мира, а в качестве более-менее постоянной “базы” в последние годы выбрал грузинский Батуми – там он владеет несколькими квартирами, сдавая их в аренду. В своих записях Лапшин часто не лезет за словом в карман и не стесняется в выражениях – особенно, когда дело доходит до чиновников, пограничников и властей стран, препятствующих свободному перемещению людей. Возможно, поэтому вместе с армией подписчиков и поклонников у Лапшина есть собственная группа “хейтеров”, которые радуются любым возникающим у него проблемам и сейчас активно поддерживают планы Белоруссии выдать блогера Азербайджану.

Случаи ареста в одной стране по запросу другой из-за посещения третьей (пусть и непризнанной) крайне редки в мировой практике. Украина не направляет в третьи страны запросы о выдаче граждан, посетивших аннексированный Крым без ее разрешения, а, например, Израиль не спешит наказывать (хотя израильские законы это позволяют) своих граждан, посещавших по другим паспортам “запрещенные” страны – например, Иран.

По словам подруги и делового партнера Александра Лапшина Екатерины, которая координирует усилия по его освобождению и ведет за него блоги в “Фейсбуке” и “Живом журнале”, выдача Лапшина Азербайджану может стать опасным прецедентом, после которого преследовать туристов, побывавших на тех или иных спорных территориях, будет проще:

– Как вы узнали о его задержании? Как это происходило?

Это происходило ночью с 14 на 15 декабря. Он мне позвонил и сказал: “Меня увозят в милицию”. Я даже не поняла, что случилось, какая милиция. Я знаю, что он абсолютно неконфликтный человек. Кроме того, человек, не употребляющий спиртное, то есть попасть в какую-то такую передрягу явно не мог. Я, естественно, набрала телефон РУВД, в которое его повезли, и вдруг услышала очень странную вещь, когда мне сказали: “А вы звоните в Азербайджан”. Я говорю: “Что такое? Какой Азербайджан? О чем вы говорите?” И мне объяснили, что он задержан в рамках межгосударственного розыска по просьбе Азербайджана. Был запрос на экстрадицию. Назвали мне номера статей. В общем-то, с этого момента началась наша борьба.

– Как с этого момента шло ваше общение с правоохранительными органами Белоруссии?

Мы общались с РУВД и в дальнейшем уже с Генпрокуратурой. РУВД, в принципе, изначально соблюло все правила задержания. Но уже 15 декабря утром я позвонила в РУВД и спросила, предоставлен ли Александру адвокат. Мне почему-то очень странно ответили: “А он его не просил”. Меня это очень сильно разозлило, потому что если вы задерживаете человека, вы прежде всего обязаны предоставить ему адвоката. Естественно, я нашла адвоката сама. И буквально в тот же день после обеда мы с адвокатом туда приехали. А дальше уже адвокаты начали заниматься делом Александра, взяли его под свою защиту. Буквально 16-го Александра по представлению зампрокурора Первомайского района города Минска перевели в СИЗО, то сеть была избрана мера пресечения в виде ареста и содержания под стражей до момента рассмотрения вопроса об экстрадиции. Ну и, соответственно, все это время он провел в СИЗО.

– Удалось ли вам за это время, прошедший месяц с лишним, увидеть его?

Мне удалось увидеть его всего лишь один раз

Мне удалось увидеть его всего лишь один раз. Это было 26 декабря. Я подала запрос на свидание. Генпрокуратура предоставила мне эту возможность, рассмотрев мой запрос в течение трех дней. У меня был час на общение. Но если в декабре поведение прокуратуры и органов еще более-менее было нормальным, в рамках правового поля, то начиная с января ситуация кардинально, резко поменялась. Во-первых, в праздничные дни Александру нанесли визит некие люди, силовики. Причем разговаривали они с ним вне протокола, без адвоката и пришли во внеурочное время. Адвокат об этом узнал случайно, когда пришел к Александру после новогодних праздников, 4 января. Александр сказал, что посетители настойчиво говорили ему, что есть договоренность между Белоруссией, Азербайджаном и Израилем о том, что если он согласится на добровольную экстрадицию, подпишет согласие лететь в Азербайджан, его там якобы сразу же отпустят. Он, естественно, отказался, был удивлен, озадачен, ошарашен, напуган тем, кто это приходил, что это за люди, почему все это так неофициально.

Ильхам Алиев

Ильхам Алиев

Естественно, как только я об этом узнала, я обратилась и в посольство России, и в посольство Израиля (в первую очередь в посольство Израиля), чтобы уточнить – есть ли такие договоренности. Консул Израиля мне это не подтвердила. Она сказала, что ей ничего об этом не известно. Точно такой же вопрос я задала в российском посольстве. Он гражданин и России, и Израиля. Оба посольства работают в тесной связке в плане попыток его освобождения, и они бы знали, если бы такие договоренности были. Но никто не подтвердил, что какие-то официальные договоренности есть. Этот визит нас сильно напугал и озадачил. Практически месяц консульства не могли добиться от белорусской стороны разрешения посетить Александра в СИЗО. Они его смогли посетить только после праздничных дней. Во вторую неделю января дали разрешение сначала израильскому консульству, а затем и российскому, чтобы они могли посещать Александра.

– Каковы новости в деле Александра на сегодняшний день? Принято ли уже решение о его выдаче Азербайджану и можно ли его оспорить в Белоруссии?

Ситуация такая. Мы, естественно, начали обращаться уже и к МИД России, и к МИД Израиля через консульства и сами. Утром 17 января была пресс-конференция, в которой участвовал господин Лавров. И на пресс-конференции одним из журналистов был как раз задан вопрос – а что по вопросу Лапшина, какие действия или какие решения приняты? И Лавров четко сказал, это можно увидеть на YouTube, что позиция России и Израиля – против экстрадиции.

Сергей Лавров – об обвинениях против Александра Лапшина:

И в тот же день, 17-го вечером, Генпрокуратура Белоруссии выносит решение об экстрадиции. С утра был разговор с господином Лавровым, а вечером такой демарш. Кроме того, наш адвокат совершенно случайно узнал о том, что есть такое решение. Дело в том, что мы решили подключить и второго адвоката для защиты Александра, и он написал соответствующее заявление. Это заявление очень долго не могли передать из СИЗО в Генпрокуратуру. Очень долго рассматривали. В итоге наш адвокат все-таки получил это разрешение. И в момент получения разрешения она узнала, что, оказывается, вынесено решение об экстрадиции. Причем решение было вынесено 17-го вечером, а Александру оно было отправлено по факсу в СИЗО уже 18-го днем. Адвокату копию решения не дали, хотя есть статья 509-я местного уголовно-процессуального кодекса, где прописано, что адвокат имеет право ознакомиться с постановлениями и решениями по поводу лица, которое он защищает. Александру отправили в СИЗО решение об экстрадиции, но разъяснили порядок обжалования.

– В итоге оно будет обжаловано?

У нас волосы на голове дыбом встали от того, что там написано​

Обязательно, конечно. Когда мы с адвокатами увидели решение об экстрадиции, когда его увидел Александр, у нас волосы на голове дыбом встали от того, что там написано. Во-первых, там в обвинительной части вдруг появилась такая вещь, как “создание преступной группы с целью неоднократного нелегального пересечения границы Азербайджана”. В той статье, на основании которой они требовали его выдать (318-я статья), такого пункта, как “создание преступной группы”, вообще нет. Фактически ему “шьют” создание преступной группировки – это уму непостижимо! Я не представляю, как в цивилизованном мире может такое быть. Кроме того, в решении написано, что запрос на экстрадицию подан в соответствии с решением Насиминского районного суда города Баку. Как раз этот Насиминский суд рассматривал обвинение Александра по статьям 318-й и 281-й УК Азербайджана (“Незаконное пересечение государственной границы” и “Публичные призывы, направленные против государства”. – РС). И он выносил это решение. Но, понимаете, такая вещь. Когда еще в декабре был подан запрос на экстрадицию, там стояло решение не Насиминского суда, а Наримановского. То есть два суда в один день в разных частях города Баку вынесли одно решение? Вы меня извините, но это не маленькая ошибка, это мощное такое несоответствие, и уже оно должно было бы господам из Генеральной прокуратуры Белоруссии дать понять, что нельзя выносить положительное решение на запрос.

Александр Лукашенко

Александр Лукашенко

– Какой срок грозит Александру в Азербайджане?

По тем статьям, что были в запросе, до 8 лет. Но если тут появляется “создание ОПГ”, я даже не знаю. Я, честно говоря, не удивлюсь, если там появится еще какое-нибудь новое обвинение. Там может быть все что угодно.

– Почему, как вы думаете, Азербайджан так настаивает на выдаче обычного блогера? Почему бы ему не спустить эту ситуацию на тормозах, учитывая, что в нее вмешались уже и Россия, и Израиль, и даже США?

Честно говоря, для меня это загадка. Я не могу понять, почему такая ситуация возникла. Изначально дело не должно было быть каким-то резонансным. Я понимаю, если бы он был террорист, если бы он там кого-то убил. Нет! Человек путешествует, человек о чем-то пишет в своем блоге. Все! Путешественник и блогер – не более того. Он никого ни к чему не призывал.

– Многие критикуют Александра за резкие высказывания в адрес чиновников, в том числе азербайджанских. Может ли вся эта история быть чьей-то личной местью?

Я не знаю, но я бы не удивилась.

Человек путешествует, человек о чем-то пишет в своем блоге. Все!

– Депутат израильского парламента Ксения Светлова предложила Александру извиниться перед властями Азербайджана в письменной форме, а консул Израиля в Минске согласился эти извинения заверить. Все это было сделано. А что он говорил вам или адвокатам – он действительно раскаивается в чем-то?

Вы знаете, он подписал извинения. Я думаю, что если бы он не был искренним, он бы это не сделал. Извините, это не та ситуация. Это была попытка дать возможность всем сторонам нормально выйти из конфликта. Да, если он где-то был резок, возможно, его заявления как-то двусмысленно были поняты, конечно, он подписал эти извинения. Он написал об этом.

– Большинство постов Александра, в которых описываются его поездки в Нагорный Карабах или содержатся резкие высказывания, уже удалены. Почему?

Слишком много инсинуаций насчет постов, я вам честно скажу. Поэтому, в принципе, все, что может повредить, все, что может быть воспринято двусмысленно, все, что может пойти против Александра, конечно, этого не должно быть.

– Вы получили от Азербайджана какой-то официальный ответ на предложение о письменных извинениях?

Нет. По крайней мере, мне об этом неизвестно. Естественно, что это дело на контроле МИД Израиля, в первую очередь. И если что-то поступит от той стороны, естественно, это будет передано и мне тоже. В первую очередь, это будет передано Александру. Потому что консул сейчас, слава богу, имеет к нему доступ. Поэтому, соответственно, в первую очередь узнает он. К сожалению, не думаю, что в ближайшее время я смогу узнать об этом. Дело в том, что мое повторное заявление на свидание с Александром фактически было отклонено. Сегодня я как раз была в прокуратуре, узнавала, что с моим заявлением. В этот раз его уже рассматривали не 3 дня как раньше, а 15 дней. Причина увеличения этого срока мне неизвестна. Сегодня мне сказали: “А у вас не хватает документов для того, чтобы мы удовлетворили вашу просьбу”. Я спросила: “Ну, хорошо, на первое свидание документов вам хватило?”. Мне сказали так: “Теперь документы должны быть с подписью и печатью”. Я говорю: “Ну, как же так?! В первый раз мне разрешили свидание на базе тех же самых документов, и было все нормально”. Но ответа на этот вопрос я не получила. Мне сказали: “Сейчас вот так, и все”. Поэтому меня эта ситуация, честно говоря, сильно пугает. Я не понимаю, почему это происходит. Я не понимаю, почему нужно делать из Александра монстра. Почему в СМИ Азербайджана… Я уже не одно СМИ видела. Там муссируется тема, что он чуть ли не террорист. Зачем это делается – я не могу понять.

– В чепуховую на первый взгляд историю оказались замешаны дипломатические ведомства сразу нескольких стран. Как вы можете оценить их деятельность в этой ситуации?

У меня впечатление, что мы находимся в каком-то фильме ужасов

В данном случае я бы дала наивысшую оценку дипломатам и МИДам России и Израиля. Потому что они, действительно, они очень серьезно включились в этот конфликт. Они проводят серьезную работу, чтобы этот конфликт разрешить в мирном русле. Действительно, вместо того чтобы решить его изначально мирно и в рамках правового поля, все это перешло в какую-то дикую абстракцию. У меня впечатление, что мы находимся в каком-то фильме ужасов. Поэтому и Россия, и консульство, и МИД – огромное им спасибо за то, что они оказывают такую повсеместную поддержку. Я им очень благодарна. Кроме того, совсем недавно даже на сайте Госдепа США появилась оценка этой ситуации, где Джон Кирби тоже выступил с оценочным суждением, что блогер не должен быть выдан, и экстрадиция не должна состояться. Конфликт зашел настолько далеко. Я очень надеюсь, что усилия стран все-таки помогут этот конфликт как-то решить. Потому что в противном случае создается какой-то жуткий прецедент. Я не знаю, где еще в мире возможна такая ситуация, чтобы одна страна задерживала человека по требованию другой страны за то, что он съездил в третью. Представим, как Израиль вдруг начал подавать во все страны в розыск на людей, которые побывали в секторе Газа, или на людей, которые побывали в Ливане. Это же невозможно! Это же нонсенс, на самом деле! Данный прецедент открывает очень нехорошие перспективы. В мире много таких конфликтных территорий. Если начнутся такие инсинуации постоянно, фактически люди перестанут куда-либо ездить. Они будут просто бояться. Даже в тот же Крым люди начнут бояться ездить. А вдруг?! Ведь прецедент уже создан, – говорит подруга блогера Александра Лапшина Екатерина.

В понедельник консул Израиля в Белоруссии Юлия Рачински-Спивакова заявила армянскому информационному агентству news.am, что Израиль “не откажется от попыток не допустить экстрадиции в Азербайджан блогера Александра Лапшина, арестованного ранее в Минске по требованию Баку”. “Официальная позиция государства Израиль – мы против экстрадиции гражданина Израиля Александра Лапшина из Белоруссии в Азербайджан”, – сказала она. При этом она напомнила, что Израильское консульство в Белоруссии “не правомочно вмешиваться в юридический процесс и может лишь оказывать Лапшину консульские услуги”. В Белоруссии у Лапшина тем временем нашлись новые сторонники: большое интервью с ним опубликованов очередном номере бортового журнала авиакомпании “Белавиа”. Вопрос, в каком статусе он прочтет его, улетая из Минска, – свободного человека или депортируемого по запросу азербайджанской прокуратуры, которому грозит до 8 лет тюрьмы за несколько постов в блоге.

Предыдущий материал на сайте от 9 января Что грозит в Минске арестованному блогеру А. Лапшину

Опубликовано 24.01.2017  11:10

Андрей Кончаловский. К международному дню Холокоста

Текстовая распечатка:

О. Пашина― Это программа «Дифирамб». И в нашей студии — режиссёр Андрей Кончаловский. Здравствуйте, Андрей Сергеевич.

А. Кончаловский― Добрый день.

О. Пашина― Должна сказать, что я только что посмотрела ваш фильм «Рай». Это был ранний утренний сеанс, обычный кинотеатр. Зал был полный. В абсолютной, я бы даже сказала — в такой тяжёлой тишине смотрели люди фильм. Закончилась картина, и никто не бросился — знаете, как это обычно бывает — скорее на выход. Что-то все сидели и думали. Я встала и пошла, потому что мне нужно было прийти сюда, в студию. Просто раз уж об этом я начала говорить, хочу спросить: вы как-то думали, для кого этот фильм, будут ли его смотреть?

А. Кончаловский― Уже последние несколько лет я не думаю, для кого. Я делаю для себя. То есть для себя в каком смысле? Ну, когда пишешь роман — то же самое. Человек берёт карандаш, бумагу и пишет. Но если думаешь о том, кто будет смотреть, — это другой как бы жанр. Он тоже существует и должен существовать. Но мне кажется, что сейчас мне нужно истратить время, которое мне отпущено, и попробовать разобраться как бы в собственных представлениях. Если это кому-то интересно — я только счастлив.

О. Пашина― Я бы, честно говоря, показывала этот фильм в школах, но нельзя, потому что там ограничение 16+. И я объясню почему. Мы несколько дней назад говорили с Аллой Гербер. 27 января — День памяти жертв Холокоста. И вот мы обсуждали вопрос: как рассказывать людям, в частности детям, школьникам, об этом? Потому что уже есть такая в обществе усталость от этой темы. Как только звучат слова «Вторая мировая война», «фашизм», «Холокост», люди говорят: «Мы устали. Мы всё знаем об этом. Это всё страшно, всё это ужасно, но не хотим. Всё, мы в курсе. Не надо об этом говорить».

И Алла Ефремовна сказала удивительную вещь, я просто хочу её процитировать. Она говорит: «А не надо говорить о Холокосте. Надо говорить людям о них самих: что мы знаем о себе, на что мы способны. Мы сейчас тоже вооружены ненавистью и зомбированные, а это один из тех самых страшных примеров, когда люди достигали вот этой глубины человеческой низости. И говорить нужно скорее не об исторических каких-то событиях, не о фактах, страшных каких-то картинах, а о том, что люди знают о себе». Мне кажется, и фильм собственно об этом.

А. Кончаловский― Ну, я не совсем согласен с Аллой. И знаете почему? Мы живём в очень такое сложное для человечества время, для человеческой цивилизации, в очень сложное время. Почему оно сложное? Оно сложное, потому что то, что называется сегодня «средства массовой информации», 100 лет назад не существовало. И не существовало колоссального объёма информации каждый день, выбрасываемого в эфир, в газеты, на телевидение. И это колоссальное количество информации — оно служит кому-то.

О. Пашина― Безусловно, да.

А. Кончаловский― Поэтому, когда мы думаем о том, кому оно служит… Помните, был такой (вы, наверное, знаете) Зиновьев, замечательный… Александр Александрович Зиновьев, социолог, замечательный человек. Он написал, что сейчас наступает время супергосударств. А что такое супергосударства? Супергосударства — где кончается иллюзия, что есть разделение властей: ну, исполнительная, законодательная… Ничего этого нет, а есть одна власть, которая соединяет в себе деньги, политическую власть и прессу. Это иллюзия, что существует сегодня это разделение. Пресса в основном, безусловно, служит идеологии того, кто у власти.

И здесь, конечно, возникает огромная опасность — любые манипуляции, во-первых, читателем, манипуляции целой нацией. Во-вторых, в руках у прессы оказываются, грубо говоря, свежие мозги, уже не говоря о молодых людях. Что это значит? Это значит, что, в общем, в огромном обилии очень сложно разобраться, что есть правда, а что нет, неправда. И тут как раз возникает очень важная парадигма. Вы знаете, истина — она всегда борется с ложью, вечно. Это вечная борьба. И довольно часто ложь побеждает. А как она побеждает?

О. Пашина― Она красивая, она привлекательная.

А. Кончаловский― Она бывает красивая, она бывает необходимая. Здесь уже возникает много разных… И ведь борьба с истиной… Ну, что такое «истина про Холокост»? Ведь когда мы говорим о Холокосте: «Нам это надоело», — а люди не задумываются о том, что это такое? Ведь Холокост — это политическое решение государства уничтожить определённую национальность. Определённая национальность — евреев. Сначала их ведь хотели… Я изучал это. Сначала их хотели отправить всех на Мадагаскар.

О. Пашина― Да. Веймарская конференция — там же обсуждались все эти вопросы.

А. Кончаловский― Но оказалось, что это сложно сделать. Во-первых, потому что часть еврейского народа живёт… жила не в Германии, не на оккупированных территориях. Во всяком случае, решено было, что физически уничтожить. То есть «физически уничтожить» — это ведь такая фраза, которая… Просто задуматься сложно, что такое «всех уничтожить физически». Возникает целая — по-немецки аккуратная — машина уничтожения людей. И меня как раз это очень и волновало, и я хотел показать. Меня интересовала вот эта бюрократия уничтожения людей, бюрократия уничтожения: машины, бульдозеры… Когда вы начинаете об этом думать и рассказывать это детям вот так, то они не поймут, что такое Холокост. Они не поймут.

Мало того, ведь вы понимаете, это же было решение принято одним из самых выдающихся государств в мире по культуре. Мощнейшая культура! Государство, где был Бах, Моцарт, Бетховен, Шопенгауэр, Гёте — вообще великая культура! То есть это государство, которое является одним из основных, краеугольных камней европейской культуры. И оно принимает такое решение! Что же это значит? Вот если мы задумаемся, что это значит, то мы поймём, что такое решение, которое можно назвать с точки зрения гуманизма «варварство», что варварство — необязательно принадлежность древнего необразованного человека.

О. Пашина― А может быть, это безумие?

А. Кончаловский― Нет, это не безумие. Это сознательное решение.

А.Кончаловский: Сейчас может появиться абсолютно нацистское государство

О. Пашина― Я понимаю, что я под впечатлением, но когда я смотрела этот фильм… Вот этот мальчик, этот Хельмут, который любит Толстого, любит Брамса, любит Чехова, и он не подлец, он не подонок, он где-то местами альтруист. У меня было огромное желание… Вот я смотрела на экран — и я воспринимала как живого человека. Мне хотелось ему дать пощёчину и крикнуть: «Да что ты делаешь?!»

А. Кончаловский― Конечно.

О. Пашина«Да что ж ты творишь?!» И вот они все такие были — участники этой Веймарской конференции, которые обсуждали, убивать ли младенцев: «Нет, ну конечно, надо их убивать, потому что они потом вырастут и станут взрослыми евреями. Да, это практично».

А. Кончаловский― Но когда мы задумываемся об этом… Мы вообще не задумываемся о том… Мы же говорим как сейчас? «Ну, это невозможно, этого не должно быть». Но это может повториться.

Мало того, знаете, такой есть философ английский Джон Грэй, который очень глубоко заметил, что цивилизация — она развивается по спирали, мы знаем, так сказать, но аккумулятивной есть только наука, этика не аккумулятивная, этика может рухнуть в один прекрасный момент, даже сейчас. И сейчас может появиться абсолютно нацистское государство. Оно будет появляться в другой форме, будем говорить «давайте уничтожать этих» или «давайте посадим всех мусульман», это не важно как.

О. Пашина― Объект не важен, да.

А. Кончаловский― И получается, что современное варварство абсолютно возможно. Достаточно посмотреть документы WikiLeaks о том, что происходило в Ираке, в тюрьме Абу-Грейб, чтобы понять, что варварство каждую секунду может вернуться.

И поэтому… Ведь почему я не согласен с Аллой? Потому что надо говорить об этом буквально, объяснять людям, что такое. И почему, вы знаете… Ведь, в общем-то, идёт война — идёт война с истиной. А как лучше всего бороться с истиной? Бороться с памятью.

О. Пашина― Забыть.

А. КончаловскийУбить истину можно борьбой с памятью. И вот здесь мне приходит… Я напомнить вам хочу, такой был прекрасный философ… Вы меня извините, что я так долго говорю.

О. Пашина― Так мы собственно и собрались, чтобы об этом поговорить.

А. Кончаловский― Умберто Эко — замечательный философ, автор прекрасных романов, «Во имя Розы». Он недавно скончался. И написал два известных письма (одно — своему сыну, и через десять лет — своему внуку) относительно того, что Интернет — это трагедия человеческого разума, Интернет укорачивает память. Он говорил о том, что «вы не хотите теперь ничего запоминать, потому что всё есть в Интернете».

О. Пашина― Потому что всё можно найти, да.

А. Кончаловский― «А ведь когда вы не запоминаете, у вас нет этического опыта». Он потом написал своему внуку ещё более пронзительное письмо о том, что «если ты не будешь знать, что было в сорок пятом, что было две тысячи лет назад, то ты не будешь понимать, что такое история человечества».

Поэтому в этом смысле я говорю, что мы живём в очень тяжёлое и серьёзное время испытаний человеческого рода. Во-первых, укорачивается память настолько, что… Вот я, например, не помню телефона моей жены. Я помню кнопку. Я не могу набрать его, я не смогу его набрать. Раньше я все номера автоматически набирал на диске. Вот такой парадокс, что абсолютная доступность любой информации лишает человека любознательности.

Вторая вещь, которая убивает память, — это банализация. Банализация убивает по-другому: «А не хотим слышать! Мы слышали».

О. Пашина― «Мы знаем, знаем, да».

А. Кончаловский«Ну да, ну да. Ну, убили 6 миллионов — ну и чего? А у нас тут 25 миллионов…» И как бы говорят об этом… То, что общеизвестно, не обязательно… не значит, что это не страшно. И вот эта банализация не менее опасная. И она тоже исходит от современной цивилизации, она исходит из Интернета. Доступность всего. Возьмите, что случилось… что вообще происходит с педофилией. Она возникла только тогда, когда возникли порнографические сайты. Такой варварской тенденции в человечестве 25 лет назад не было, выпускали детей гулять, все гуляли на улицах. Это такая опасность, о которой надо говорить постоянно.

О. Пашина― Так вы вскользь упомянули про журналистику. Я хочу сказать, что существует ещё такая опасность — отсутствие критического анализа и восприятия информации. Потому что большинство людей, которые смотрят телевизор, слушают радио, читают газеты (ну, сейчас газет уже меньше читают), они не анализируют эту информацию. Они этот «питательный бульон» получают и не задумываются о том, кому это выгодно, кто и что хочет им сказать, почему до них хотят донести эту информацию. А как-то заставить, я не знаю, или помочь думать-то? Или это невозможно? Вот для подавляющего большинства людей это просто питательный субстрат — для них вся эта информация.

А. Кончаловский― Здесь я придерживаюсь как бы… Я не могу сказать, что надо стремиться к тому, чтобы все всё понимали. Во-первых, это просто невозможно.

О. Пашина― Ну да.

А. Кончаловский― Вы знаете, в Писании написано, что дорога вниз широка, и она идёт легко, а дорога наверх очень узка и идёт каменисто. Наверх подыматься, к какому-то духовному совершенству, к самосовершенству в любом смысле — в физическом, в профессиональном — только немногие, потому что так человек устроен. Ну, так человек устроен, поэтому выдающихся людей всегда меньше, чем субстрата. И это зависит… Я думаю, что это зависит только от каждой личности. Мы не можем… нет сил, которые могли бы воспитать совершенную личность и гармоничную во всех отношениях. Я не верю в идеал в этом смысле. Нам придётся бороться в этом болоте всю жизнь. И ложь всегда будет бороться с истиной. Понимаете, всегда. И очевидно, те немногие люди, которым повезло, которые самосовершенствуются, они всегда и будут тем, на что надо надеяться человечеству.

А.Кончаловский: Современное варварство возможно. Достаточно посмотреть документы WikiLeaks, что происходило в  Абу-Грейб

О. Пашина― Но большинству нравится какая-то такая националистическая, не знаю, вплоть до фашистской идеология. А тем, кто вылезет и скажет: «Да что вы делаете?» — им скажут: «Да вы враги!».

А. Кончаловский― Мне кажется, у вас тут тоже есть некоторое, на мой взгляд, смещение.

О. Пашина― Да?

А. КончаловскийДа. И вы знаете — почему? Нельзя под одну гребёнку кидать национализм и нацизм, это абсолютно разные вещи. Это случилось когда — национализм приравняли к нацизму? В 1947 году, после Нюрнбергского процесса, возникло такое: «Националист — значит фашист, значит нацист». Это глубокое заблуждение, на мой взгляд. Потому что, во-первых, мы живём на планете, где существуют и расы, и нации, и разные культуры. И националист необязательно должен быть, во-первых, сумасшедшим маньяком. Это во-первых.

Во-вторых, националист думает просто о том, как сделать свою нацию великой, но он не думает о том, что это надо делать за счёт других наций. Нацист — это человек, который говорит: «Мы будем уничтожать других, потому что мы выше всех». Вот в чём разница. Понимаете, любой ребёнок о своей матери, как правило, говорит: «Моя мама лучше всех». А когда его спросишь: «Почему?» — он не скажет.

О. Пашина― Потому что это мать.

А. Кончаловский― Мать. Но он растёт, он видит, начинает видеть недостатки матери, но он её меньше не любит. На мой взгляд, такое же отношение у каждого человека, который может даже считать себя националистом.

Другой вопрос, что фундаментализм в национализме, понимаете, «Россия — для русских», или дальше пошли куда-то в очень серьёзные проблемы, где надо за счёт других наций превозносить себя, — это уже опасно. Но были великие националисты. Ну, я не говорю… Ну, де Голль — он был, конечно, националист. Насер, который был националист и который… И об этом хорошо писал очень президент Чехии Вацлав Клаус, который, конечно, был один из самых серьёзных политиков, и ответственных, которых сломала… Брюссель сломал его, это я знаю. Баррозу ему звонил, до 5 утра его прессовал.

О. Пашина― Мы, конечно, видим по примеру Европы, что вот эта вся глобализация, мультикультурность — она потерпела некоторое поражение. Хотя, на мой взгляд, идея была совсем неплохая. «Уже в XXI веке, может быть, забыть о национальностях вообще? Это не важно. Есть страна, государство, общность этих людей. Не важно, какой они национальности. Мы хотим, чтобы наша страна была великой. И не важно, какие национальности туда входят». Идея неплохая, но опять-таки мы видим, что происходит. Вот эти мигранты — они не вписались в эту жизнь.

А. Кончаловский― Значит, что-то…

О. Пашина― Что-то не так.

А. Кончаловский― Что-то пока ещё не так. Я думаю, что это довольно логично, что идея мультикультурализма сегодня терпит поражение — просто потому, что разные цивилизации, разные культуры развиваются с разной скоростью. И иллюзия — она практически большевистская. Большевистская иллюзия, что, во-первых, «мы сейчас возьмём власть — и будет сразу построен коммунизм».

О. Пашина― «И построим рай».

А. Кончаловский― Да, «и построим рай». Такая же иллюзия: «Мы сейчас всех соединим — и они будут все жить в добре и в любви». Это сегодня невозможно — ну, просто в силу того, что существует разница во времени. Вы знаете выражение «джетлаг»? То есть человек прилетел из Америки в Москву и не может спать. А почему? Это для человека разница во времени.

О. Пашина― Не может перестроиться.

А. Кончаловский― То же самое — у нас разница во времени в национальных развитиях. Мы живём в разных стадиях. Знаете, как в лесу. В лесу деревья не ровно растут. Есть хорошее выражение: «Бог леса не ровнял». А почему? А потому что одно дерево растёт в тени, а другое — на горочке. И вот уже два дерева разной высоты, хотя одно и то же. И к этому надо относиться с этой точки зрения.

По поводу как бы причинно-следственных связей. Очень часто говорим сейчас о том, что: «Где Европа? Где Россия? Какая Россия — европейская, неевропейская? Почему? Как?» Так надо же понимать просто, что колоссальная разница есть между русским человеком, который семь месяцев под снегом, и испанцем, который вообще снега не видит, а если и видит, то две недели. Даже такая простая вещь, как снег, присутствие снега, меняет очень представления человека о мире и о самом себе. Об этом надо думать. И об этом очень серьёзно думают, даже пытаются найти, собрать ряд учёных сейчас для того, чтобы разобраться в культурном геноме. Как я говорю — культурный геном.

О. Пашина― Геном?

А. Кончаловский― Да. Разобрать его составные части и понять, почему мы такие, а не какие-то другие.

О. Пашина― В Соединённых Штатах сейчас президентом стал человек, который во время своей предвыборной кампании играл на национальных чувствах избирателей: вся эта борьба с мигрантами, строительство стены, «мы высылаем нелегалов». Как вы считаете, хорошо ли это для Соединённых Штатов, хорошо ли это для России, если мы как-то взаимно влияем друг на друга?

А. КончаловскийЯ не знаю. Когда-то я думал, что я всё понимаю в политике. Ну, не всё, а во всяком случае — много. Но чем дальше я живу и чем дальше я смотрю на то, что происходит, я понимаю только, что мир управляется совсем другими гравитационными силами, которые не на виду. Вот я вам говорил, понимаете, этот самый… Удо Ульфкотте. Вот тебе пожалуйста — немецкий журналист, написавший откровенные слова о немецкой прессе, что она работает по заказу американских кругов, и неделю назад найден мёртвым. И бессильно думаешь: ну, это же кому-то надо.

Где-то какие-то серьёзные очень силы, которых мы не понимаем. И часто имеем представление, а на самом деле… Я часто употребляю выражение, что «мы все — мухи в чемодане». Мы летаем, думаем, что там что-то… беседуем…

О. Пашина― Что это наша вселенная.

А. Кончаловский― Да-да. А кто несёт чемодан?

О. Пашина― И куда?

А.Кончаловский: А как лучше всего бороться с истиной? Бороться с памятью

А. Кончаловский― И куда несёт? Мы не знаем. А ещё кто платит тому, кто несёт? И так далее.

Поэтому, конечно, признаюсь вам, любой деятель политически крупный в Америке — так же, как и в Европе, — он лишь администратор. Он очень мало что может, он администратор — в силу больших причин, потому что гигантские… понимаете, там за всем этим стоят гигантские экономические и финансовые…

Вот вы видели последнее? Вот неделю назад просто в прессе: восемь человек владеют половиной мирового состояния. Мирового состояния! Ну, это же как бы, понимаете… Уже забудем о справедливости, но в этом есть абсолютная аберрация экономических законов. А ведь какие-то экономисты что-то там считают, говорят, ВВП и так далее. А вот как экономисты подсчитают, почему так случилось? Наверное, всё-таки марксизм… ещё не время марксизму уходить со сцены, я бы сказал.

О. Пашина― Хочется вернуться всё-таки к фильму. У нас буквально остаётся сейчас минута до кратких новостей, но тем не менее я задам этот вопрос. Фильм абсолютно нетипичный, я бы даже сказала — абсолютно радийный. Ну, я сужу как радийщик. Абсолютно лаконичная чёрно-белая картинка. Блистательные монологи! Или, может быть, это интервью скорее, да? Это интервью. Мы не будем раскрывать сюжет, кому они дают интервью: Господу Богу, святому Петру. Но это необычная форма. Почему именно такая форма была выбрана для этого фильма?

А. Кончаловский― Вы знаете, сложно отвечать. Если бы я мог рассчитать всё научно, то это было бы… Алгеброй гармонию проверить иногда довольно трудно. Я бы сказал, что любой сценарий, когда пишется, любая идея, если она находится в процессе нахождения соответствующей формы… Понимаете, когда приходит какая-то идея, и начинаешь думать, как её донести зрителю, начинаешь думать о том, как же можно выразить что-то такое, что скрывается…

Ой, Боже мой… Вы знаете, мы с вами вот здесь сидим, мы смотрим друг на друга, микрофоны. И мы вряд ли задумываемся, что всё это как бы рябь. Мы все вместе — это рябь на поверхности океана. И когда Ньютон, великий Ньютон после открытий всех, которые он сделал, сказал: «Я чувствую себя ребёнком, играющим камешками на берегу океана», — понимаете, это говорит о том, что тогда только ты начинаешь понимать ничтожность своих попыток и вообще свою роль для того, чтобы… если ты сможешь понять, как велико всё там, где-то.

И наверное, самое главное, что меня волнует сейчас, — это не характеры, а попытка попытаться увидеть ту глубину океана, которая за видимым миром находится. За любым — за вами, за мной — за нами видимыми есть какая-то невидимая божественная субстанция. И она соединяет весь мир.

О. Пашина― Мы сейчас прервёмся на краткие новости, а потом обязательно продолжим. Андрей Кончаловский в студии программы «Дифирамб».

НОВОСТИ

О. Пашина― Мы продолжаем программу «Дифирамб». В нашей студии — режиссёр Андрей Кончаловский. И продолжаем говорить про фильм «Рай». Про героев давайте поговорим немножко, потому что это тоже интересная история. Принцип был такой, насколько я понимаю: русские играют русских, немцы играют немцев, французы играют французов. И исключение было сделано для Виктора Сухорукова, который сыграл Гиммлера. Почему он?

А. Кончаловский― Это случайно. Вы знаете, я искал немца, искал. Конечно, хотелось, чтобы немец сыграл. Но, во-первых, там интересная проблема у них — ментальная. В Германии очень серьёзные проблемы ментальные, колоссальные вообще! Я думаю, что им предстоит как-то найти себя. Они абсолютно… Им вбили в голову, что они виноваты. И до сих пор эти поколения даже двадцатилетних опускают глаза и не хотят даже думать. Это неправильно. Я считаю, что это несправедливо. Виноваты были деды, а эти ничем не виноваты. Вообще Германия — великая нация. Хотите вы или нет, но она великая нация, понимаете. Один Гёте чего стоит просто. Но такая ситуация, что западные немцы не хотят играть нацистов.

О. Пашина― О как!

А. Кончаловский― Да, не хотят. Потому что у них было воспитано, вот это вбили им такую чушь. А восточные немцы играют с удовольствием. Поэтому восточный немец замечательно сыграл вот этого Краузе. Он замечательный актёр, он Чехова много играет.

О. Пашина― Я хочу сказать, что удивительно… Опять же глубокие такие характеры, потому что он такой милый даже! Несмотря на то, что, вот казалось бы, нужно испытывать отвращение, это начальник концлагеря, а он такой славный! Он пьёт шнапс, любит эту собаку. Он такой человечный! И хочется сказать этому мальчику: «Ну, что ты? Зачем ты его уничтожаешь? Он же миляга!»

А. Кончаловский― Вы понимаете, так в этом весь ужас.

О. Пашина― И одновременно понимаешь: нет, этого не может быть! Но он такой.

А. КончаловскийНо ведь Гиммлер-то говорит фразы, которые я взял из его речей. Гиммлер говорит фразу: «Гениальность СС заключается в том…» Все думают, что СС — это маньяки какие-то. Нет, это нормальные булочники, аптекари, это буржуи нормальные, фермеры.

О. Пашина― Благопристойные отцы семейств.

А. КончаловскийДа. Но когда возникает вот эта страшная и мутная река варварства, то: «Я делаю так же, как и все другие, и я не отличаюсь». Вот это философия толпы, страшная охлократия! В этом-то всё и дело, что большинство немецких солдат были нормальные люди. Сегодня они бы перевели через улицу вас, если вы плохо видите.

В этом трагедия зла. Потому что трагедия зла не в том… Если бы оно ужасно выглядело, никто бы туда не кидался. Конечно, потом, когда ты кидаешься в эту мутную реку, она тебя несёт. И вдруг ты просыпаешься и оглядываешься по сторонам — и ты понимаешь, что тебя покрывает пот, и ты понимаешь: «Где я? Что я?»

Что касается немца. Не нашёл я Гиммлера, которого бы мне хотелось. И подумал: а может быть, вот Сухорукова взять? Потому что он интересный, странный. Он вообще странный и сумасшедший. И вот эта странность, сумасшедшесть его — это его оригинальность такая. С ним было нелегко, потому что, во-первых, он приехал, и надо было по-немецки и по-русски, а тексты огромные, страницы, и ему было тяжело. Но совместными усилиями… Главное, что он остался именно самим собой — таким странным человеком с пристальным и очень пугающим взглядом.

Но вообще этот характер, может быть, наиболее сложный. Почему? Потому что он гипнотизирует. Такого рода люди — они все Вольфы Мессинги. От них исходят страшные волны какие-то, которым невозможно сопротивляться. Поэтому герой уходит, потом его начинает рвать, пот прошибает и так далее.

А.Кончаловский: Нельзя под одну гребёнку кидать национализм и нацизм, это абсолютно разные вещи

О. Пашина― Тошнит, да. И там у него за плечом что-то стоит и вибрирует. Вот это оно и есть.

А. Кончаловский― Да. Но что касается обаяния. Вот то, что вы говорите. Вы понимаете, в том-то всё и дело. Это как раз и было очень важным, чтобы люди… Вы знаете, я очень верю в своих зрителей. Я не хочу им не доверять. Я иногда ошибаюсь. И те зрители, которые не мои, они уходят. Ради Бога. Я не против того, чтобы с моих картин уходил кто-нибудь. Я предпочитаю тем, кто останется до конца — это самые ценные зрители. А что значат зрители такого рода? Это зрители, которым не нужно всё разжёвывать, не нужно объяснять, что плохое, а что хорошее, а нужно, наоборот, им говорить: «А вы вот решите сами». Ведь в жизни, слава Богу, есть родители, которые тебе говорят, что хорошо, а что плохо. А мы им верим? Как правило, нет.

О. Пашина― К концу жизни, как правило. Или к середине как минимум начинаем уже доверять.

А. Кончаловский― Да, как правило. А вот в середине, когда он всё это говорит, ты думаешь: «А, всё это…» Поэтому каждый умом своим, понимаете, живёт и крепок. И обычно нужно обязательно ошибиться или потерять, чтобы понять, что ты ошибался или потерял. И для меня очень важен тот зритель, который сидит и даже не может понять, как ему воспринимать то, что он… Это сложное для меня искусство. Потому что гораздо проще рассказать, что хорошо, а что плохо.

О. Пашина― Ну, фильм «Рай» — он чёрно-белый, но там нет плохих и хороших, и однозначных рецептов нет. Они все вот такие.

А. Кончаловский― Вот это очень важно. Потому что только тогда…

О. Пашина― Живые они.

А. Кончаловский― Вот только тогда, когда вы должны сами решить, тогда вы духовно растёте. Если существует какой-то одномоментный момент роста в искусстве, который, может быть, не надолго, но он существует именно тогда, когда вы стоите перед моральным выбором, а не герой.

О. Пашина― А вот этот мальчик, который Хельмут, — он кто вообще, он откуда? Он так хорошо играет. Или такой природный дар у него? Ну, вот ему веришь абсолютно просто! Казалось бы, он, как на допросе, должен отвечать, а он там — как на исповеди. Вот бровки домиком, и всё это рассказывает, такой славный. И хочется убить его местами.

А. Кончаловский― Вы знаете, это вопрос режиссуры.

О. Пашина― Да? Спасибо вам тогда!

А. Кончаловский― Ну а мальчик хороший, замечательный. Это его первая роль.

О. Пашина― Первая роль?

А. Кончаловский― Он из Дрездена, он работает в театре, театральный актёр. Чистый, как… я не знаю…

О. Пашина― Слеза ребёнка.

А. Кончаловский― Да, абсолютно ребёнок наивный. И в нём есть эта романтичность — та, что очень свойственна настоящему немецкому характеру. Вертер. Вот если вы возьмёте большие немецкие характеры великие, то это чистота помыслов.

И в этом-то, между прочим, и есть ужас зла, когда вот такие чистые люди с абсолютной убеждённостью потом делают страшные вещи. Но ведь это же было не только в Германии. Вы можете взять и Средневековье. Вообще во времена Савонаролы по Флоренции ходили мальчики в белых рубашках и жгли картины Боттичелли. В России были такие же замечательные чистые коммунисты, святые люди, которые расстреливали во имя революции, абсолютно не задумываясь. И это тоже были совсем не такие, знаете, злодеи.

О. Пашина― А вот эти современные мальчики, которые громят выставки и кричат, что это безобразие, это разврат, порнография и всё такое подобное, — они такие же? Или они всё-таки политически ориентированные карьеристы?

А. Кончаловский― Вы знаете, громить выставку и убивать человека — это разные вещи.

О. Пашина― Ну, картины жгли?

А. Кончаловский― Громить выставку — это неопасно.

О. Пашина― Логично.

А. Кончаловский― А убить человека — это опасно. И это разные вещи. Поэтому, конечно, когда кто-то выражает свои такие чувства… Тут тоже, понимаете… Я бы сказал так. У нас в нашей культуре русской существует то, что можно назвать манихейством; дуальность: либо герой, либо мерзавец. Как сказал Лесков: «Кто не с нами — тот подлец». Очень просто. И как левые говорят «кто не с нами — тот подлец», так и правые говорят «кто не с нами — тот подлец».

Поэтому, если я беседую с Быковым… Вот говорят: «Как он размазал Быкова!» Я никого не размазываю. Я беседую с человеком, с которым я дружу. Он верит в одно, я верю в другое. Я его слушаю. Мне интересно, что он говорит. Я с удовольствием слушаю и говорю ему: «Мне кажется, ты заблуждаешься». Но ни в коем случае он мне не враг.

Не хватает нашей культуре искусства дискуссии, терпимости к противоположному мнению. И пока мы не научимся, понимаете… Я много раз высказываю такие вещи, которые не подходят «Эху Москвы» совсем. Не подходят. И «Эхо Москвы» отворачивается…

А.Кончаловский: Я очень верю в своих зрителей. Я не хочу им не доверять. Те зрители, которые не мои, они уходят

О. Пашина― Мы всё вырежем. То, что не подходит, сейчас всё вырежем.

А. Кончаловский― «Ну, вот он ошибся…» Но я с удовольствием сюда прихожу и повторяю, и говорю, потому что у меня тут друзья, и мне нравится ваша передача — несмотря на то, что я не согласен с какими-то концепциями или мечтами, которые я считаю иллюзиями как консерватор. И поэтому что касается… Нам нужно научиться толерантности. Нам нужно научиться иметь вот ту самую… Вот у Европы надо научиться одному — существует нейтральная аксиологическая зона, где должны встречаться противники. И на этой нейтральной зоне они могут друг друга убеждать.

О. Пашина― Но не уничтожать.

А. Кончаловский― Во-первых, не уничтожать. Во-вторых, для того чтобы дискутировать, надо слушать, а не ждать, пока тот кончит говорить, и начать…

О. Пашина― Кричать своё.

А. Кончаловский― Кричать своё. Это очень важно. Потому что иначе мы не найдём того консенсуса, который необходим для развития страны нашей.

О. Пашина― Но если включить телевизор, мы как раз вот этот сценарий и видим…

А. Кончаловский― Да, абсолютно.

О. Пашина― …где каждый кричит своё и ещё может пнуть.

А. Кончаловский― Это не дискуссия. К сожалению, это не дискуссия, потому что каждый остаётся при своём и ещё к тому же голосует. И обязательно кто-то кого-то размазывает.

О. Пашина― Да-да-да.

А. КончаловскийВот хорошо бы не мазать. Мы живём в одной огромной, гигантской лодке, которая называется «Россия», понимаете, в которой много остаётся от империи. Когда мы говорим «многонациональное государство»… Ну, не будем скрывать: это империя.

О. Пашина― Да.

А. Кончаловский― Мы живём в империи, где есть нация основополагающая — русская. Но у нас такое количество наций! 50–60 наций, начиная от черемисов… Кого там только нет! По Волге брать, а если дальше, на север идти… то есть на восток. Масса разных национальностей, которые дают определённую красоту нашей… Вот возьмите северные народы. Вот в Архангельске какие удивительные люди, там поморы. Это совсем другие, чем москвичи. Ну, совсем. Но они не знали крепостного права.

О. Пашина― В связи с этим возникает вопрос: нам нужна какая-то объединяющая идея? Власти заговорили в последнее время о национальной… Скрепы сначала были, а теперь какая-то национальная… государственная идеология. Она нам нужна? И если да, она какая, на ваш взгляд, должна быть? А может быть, не нужна?

А. Кончаловский― Нет, вы знаете, это сложно… Вообще национальную идею нельзя вырастить в лаборатории и в академии наук, она растёт сама по себе. Вообще в России национальной идеи, как правило, не было до тех пор, пока кто-то на неё не нападал. Как только на Россию нападал кто-нибудь — ливонец ли, поляк, или француз, или немец — сразу возникала национальная идея, которая выражалась в «дубине народной войны», как сказал Толстой.

О. Пашина― То есть нам нужен внешний враг?

А. Кончаловский― Нет, он всегда есть. Но когда он нападает — тогда он сразу объединяет нашу нацию. И вот это как раз… Как ни странно, вот это противостояние сейчас с Западом и, на мой взгляд, противостояние с Америкой очень острое — оно сразу объединило нацию. Понимаете, объединило. К сожалению, это называется сейчас «антиамериканизм».

Что касается национальной идеи. Вы знаете, вообще патриотизм — это тихая вещь, тихая. Патриотизм не выражается в «Гром победы, раздавайся!». Патриотизм — это вообще, знаете, чувство принадлежности. Мы же всегда радуемся, когда, например… Когда меня ругают, говорят: «Он американский режиссёр». А когда у меня какой-то успех, то говорят: «А вот наш…»

О. Пашина― «Это наш», да.

А. Кончаловский― Почему? Да потому что, если есть повод гордиться чем-то, то сразу «наш». Конечно, это приятно, когда есть повод гордиться. И я очень рад, если я могу быть поводом гордиться моей культуре, потому что я русский человек, продукт русской культуры. Другое дело, что я русский европеец, но я не один такой. И всё равно всё лучшее, что есть во мне, — это результат воспитания родителей, которые глубоко русские люди, и воспитания и дедушек, и бабушек, и незнакомых людей вообще. Просто мы все — результат русской культуры.

О. Пашина― И снова я хочу вернуться к фильму «Рай» и к героям непосредственно.

А. Кончаловский― Вот видите, вы меня про «Рай», а я что-то такое… куда-то меня несёт в другую сторону. Извините.

О. Пашина― Ну, всё взаимосвязано. Нельзя, наверное, как-то… Одно не исключает другое, одно плавно перетекает в другое. Тем не менее — к персонажам. Вы сказали, что немцы некоторые не хотели играть Гиммлера.

А. Кончаловский― Да.

О. Пашина― Французы как отнеслись к теме коллаборационизма? Потому что она такая скользкая тоже для них достаточно. Коллаборационистов хотели играть?

А. Кончаловский― Вы знаете, во Франции существует жесточайшая цензура, жесточайшая цензура по поводу коллаборационизма.

О. Пашина― Да вы что?

А. КончаловскийДело в том, что де Голль, когда пришёл к власти после войны, он наложил абсолютное вето на все вопросы коллаборационизма. Почему? Объясню. Во-первых, потому что полнации очень успешно сотрудничало с захватчиками. Во-вторых, я уже не говорю, что правительство Петена было просто правительством чистого коллаборационизма. Огромное количество серьёзных людей, можно сказать — выдающихся людей, людей культуры, которые прекрасно жили при оккупации немцами.

Если бы он открыл этот ящик Пандоры, то в стране произошёл бы колоссальный раскол. Ему это было совсем не нужно. Он был крупный политик. Он объединил нацию и закрыл. В этом году только истекает срок запрета… в прошлом году истёк срок запрета на документы. И видите — до сих пор не открывают. Тут есть моральная ответственность, стыд. И французы не любят говорить… Просто ещё есть цензура. Французы не любят говорить о коллаборационистах.

Ну а кто любит говорить о коллаборационистах? Ну, русские не боятся вообще ничего, честно говоря. Мы вообще эксгибиционисты в чистом виде. Мы всё что угодно вываливаем: и коллаборационизм, и… Ну, такая у нас страна, мы этого как бы не боимся. Ну, поэтому, наверное, Гражданская война и была в 1918–1919 гг.

О. Пашина― Но тоже честный такой французский персонаж, который, с одной стороны, говорит с возмущением жене: «Я не эсэсовец!». А с другой стороны, он работает на эту власть.

А.Кончаловский: В России национальной идеи, как правило, не было до тех пор, пока кто-то на неё не нападал

А. Кончаловский― Ну, знаете, это называется «здоровый прагматизм», если говорить так с грустью. Можно сказать «здоровый прагматизм». Понимаете, вообще-то, он мне симпатичен. Вообще они все мне симпатичны… Как бы сказать? Не «симпатичны», не так. Он мне понятен.

Понимаете, Достоевский, когда писал «Преступление и наказание», он сказал в записках, написал: «Легко обвинить злоумышленника, трудно его понять». Собственно «Преступление и наказание» о том, как он пытается… автор пытается понять человека, который готовится к убийству, логически. Поэтому в этом смысле я тоже пытался его понять. Ну, видите, у него трагическая судьба, которая, так сказать… которая вас первый раз бьёт в картине.

О. Пашина― Ну да. И я хочу сказать, что и бойцы Сопротивления тоже там не ангелы в белых одеждах — люди, которые убивают отца на глазах у мальчика. Тоже как-то думаешь: «Ага… А как вообще?»

А. Кончаловский― Ну, так в жизни всё…

О. Пашина― Так в жизни всё и бывает.

А. Кончаловский― Белое, чёрное. Зло, добро.

О. Пашина― Я хотела спросить ещё, понравилась ли… довольны ли вы тем, как сыграла Юлия Высоцкая свою роль? Потому что я говорю как неискушённый, но искренний зритель: у меня было ощущение абсолютной вот правдивости и настолько ощущение присутствия, что в какие-то моменты я отводила глаза. Мне казалось, что смотрят на меня и говорят мне в лицо. И помимо этого… Ну, она, конечно, в этих сценах интервью, исповеди, разговора безумно красива. Вот это истощённое состояние, этот взгляд. Ну, у меня было ощущение, что напротив меня сидит живой человек, она со мной разговаривает, и мне в какие-то моменты неудобно. И я вот так вот… Не знаю, как будто я с вами разговариваю. И я отвожу глаза.

А. Кончаловский― Я очень тронут. Мне это дорого очень. Ваше чувство мне дорого, потому что это говорит о том, что мы не зря искали. Вы знаете, ведь режиссура… Кино вообще — ведь это такая вещь… Знаете, литература начинается на заборе, а кончается в библиотеке. Поэтому изображение само по себе — сложная вещь. Потому что мы сегодня очень избалованы… Мы знаем точно, где правда. Мы знаем точно, где похоже. Мы знаем точно, где хорошо играет человек. Но мы не можем понять, как он может не играть, а жить. Это самое сложное. Для меня как для режиссёра и для художника сегодня самое сложное — пытаться достичь вот того, что за рябью находится, не правду, а увидеть истину. И вот это очень сложно, это мучительный процесс.

Замечательно написала Толстая, что перед вами как бы забор… Художник видит реальность, и это забор. Ну, забор — это реальность. А большой художник, который пытается найти что-то, он приподнимается на цыпочки, чтобы увидеть, что там за забором. Вот за забором и есть та самая истина. И она скрывается не в хорошей игре. Она скрывается в каком-то, может быть, очень серьёзном духовном усилии, которое похоже на смерть, которое похоже на драму настоящую — не актёрскую, не персонажа, а человеческую.

И Юлия в этом смысле очень отважный человек. И путешествие было очень длительным, мучительным для неё. Но самое главное, что она говорит, что она никогда не было более счастлива. Хотя там есть фразы в фильме, которые… И вообще там почти ничего не было написано, начнём с этого.

О. Пашина― Как это?

А. Кончаловский― А так. Вообще все эти три характера не говорили писаный текст. Я дал им домашнее задание за три месяца, каждому по несколько книг: французу — о коллаборационистах, немцу — о нацистах, Юлии — о русских эмигрантах, героях Сопротивления. Несколько разных книг, записки. И я сказал: «Вы эти книги должны знать наизусть. Я буду задавать вопросы, а вы должны отвечать».

Там не было текста, и поэтому это выглядит по-другому. Это выглядит как серьёзный экзамен человека, а не актёра. А Юлии особенно было тяжело, поэтому там есть фраза, например: «Я больше не могу». Это ведь не относится к характеру. Это относится к тому состоянию, в каком она находилась. Понимаете? Вот почему мне дорого очень, что вы сказали, что это жизнь, и что вы… Вот я чувствую, что вы очень взволнованы. Мне это дорого.

О. Пашина― Спасибо вам. Мы начали с того… Говоря о фильме, вы сказали, что это фильм о природе зла, о притягательности зла. У меня к вам такой вопрос. Может быть, он несколько необычный, может быть, странный. Ну, вот он так возник. Это отчасти перефразированный известный анекдот. Если добро сильнее зла, сможет ли оно поставить зло на колени и зверски убить его?

А. Кончаловский― Конечно нет. Зло неуничтожимо. Это страшно наивная идея, которая свойственна американской ментальности: зло можно уничтожить. Это чистое манихейство. Зло нельзя уничтожить. Человек создан для того, чтобы всю жизнь бороться со злом. Достоевский же сказал: «Человек — это поле борьбы между ангелом и дьяволом». Не забудьте: зло — порождение космоса такое же, как и добро. А если говорить в таких библейских категориях, то всё зло создано Богом. Сатана — это падший ангел.

А.Кончаловский: Зло неуничтожимо. Наивная идея, которая свойственна американской ментальности: зло можно уничтожить

О. Пашина― Он хотел как лучше, а получилось как всегда?

А. Кончаловский― Нет, почему?

О. Пашина― Или хотел как хуже? Вот Его побудительные мотивы каковы?

А. Кончаловский― Побудительные мотивы? Чтобы не дремать.

О. Пашина― А! То есть раскачивать всё время мир.

А. Кончаловский― Чтобы не дремать. А как же? Вот то, что называется «пузыри зла» — это как бы творческое начало. «Пузыри зла» — это творческое начало. «Пузыри земли» у Шекспира. Тростников, такой был замечательный… И есть, он живёт, Виктор Тростников — это такой теолог, христианский учёный советский. Я его книжки в самиздате перевозил в штанах через границу, чтобы опубликовать на Западе. Тростников — замечательный и интересный религиозный философ. Он говорит как раз, что «пузыри зла» всё время растут, и без них творчество не происходит.

В борьбе со злом мы растём. Если бы не было зла, мы бы умерли, мы исчезли бы в самодовольстве. Должно быть зло, но с ним надо бороться всю жизнь, это другой вопрос. Не спать! На то и щука в пруду, чтобы карась не дремал.

О. Пашина― Это была программа «Дифирамб» и режиссёр Андрей Кончаловский. Я благодарю вас и желаю фильму «Рай» от всей души получить «Оскар».

А. Кончаловский― Спасибо, спасибо.

О. Пашина― Я думаю, это будет правильно.

А. Кончаловский― Спасибо.

О. Пашина― Всего доброго!

***

Опубликовано 23.01.2017  01:39