Category Archives: В мире

Нехама Лифшиц (07.10.1927 – 20.04.2017) / נחמה ליפשיץ

נחמה ליפשיץ

הלכה לעולמה הזמרת נחמה ליפשיץ, 

שהייתה סמל ל”יהדות הדממה”

***

Шломо Громан, “Вести”, 17 июля 2002 года

НЕХАМА ЛИФШИЦ: “НОВЫЕ ПОКОЛЕНИЯ ВОЗРОДЯТ ИДИШ”
Москва. Морозный февраль 1958 года. О еврейской культуре в СССР нельзя сказать даже, что она лежит в руинах. От нее, кажется, не осталось и следа. Пять с половиной лет назад расстрелян цвет еврейской творческой интеллигенции. Вслед за ивритом фактически запрещен идиш. До создания рафинированно-кастрированного журнала “Советиш геймланд” ждать еще три года…
В советской столице идет Всесоюзный конкурс артистов эстрады. Конферансье объявляет: “Нехама Лифшицайте, Литовская филармония. Народная песня “Больной портной”. На сцену входит маленькая хрупкая женщина и начинает петь на идиш דער קראנקער שניידער [дэр крАнкер шнАйдэр].

Председатель жюри Леонид Осипович Утесов ошеломлен: звучит его родной язык! Он встал, подался вперед, непроизвольно потянувшись сквозь стол к сцене, да так и застыл в этой позе до конца песни.
Кроме Утесова в жюри Валерия Барсова, Николай Смирнов-Сокольский, Юрий Тимошенко (Тарапунька) и Ирма Яунзем. Их вердикт: первая премия присуждается Нехаме Лифшицайте!

Родилась Нехама в 1927 году в Ковно (Каунасе) в семье еврейского учителя и детского врача Юдла Лифшица, работавшего директором городской ивритской школы “Тарбут”. Перед войной проучилась несколько классов в “Тарбуте”. Дома говорили на идиш. Юдл хорошо играл на скрипке, под звуки которой семейство во главе с мамой Басей пело песни на идише и иврите.

Уже тогда Нехама мечтала стать еврейской певицей. Но когда ей было 13 лет, Литву оккупировали Советы. Еврейские театры, газеты, школы были закрыты.
Девушка начала петь по-литовски, по-русски, по-украински, по-польски и… по-узбекски. Дело в том, что в начале Второй мировой войны семья эвакуировалась в кишлак Янгикурган, где Нехама работала воспитательницей в детском доме и библиотекарем. (Лет тридцать спустя Нехама, закончив свою сценическую карьеру, поступит учиться на отделение библиотековедения Бар-Иланского университета и успеет дослужиться до должности директора Тель-Авивской музыкальной библиотеки имени Фелиции Блюменталь.)

После возвращения в Литву в 1946 году Нехама поступила в Вильнюсскую консерваторию. Педагог Н.М.Карнович-Воротникова воспитала свою ученицу в традициях петербургской музыкальной школы, где исполнительский блеск сочетался с глубинным проникновением в образ.

Миниатюрная женщина с удивительно мягким и нежным голосом вывела на сцену персонажей, от которых зритель был насильственно оторван в течение десятилетий – еврейскую мать, лелеющую первенца, старого ребе, свадебного весельчака-бадхена и синагогального служку-шамеса, ночного сторожа и бедного портного, еврея-партизана и “халуца”, возрождающего землю предков. И вся эта пестра толпа соединилась в ее концертах в один яркий многоликий образ еврейского народа.

В 1951 году Нехама Лифшиц дала свой первый концерт. Чуть позже она стала первой в СССР исполнительницей, включившей в свой репертуар песни на иврите.
Специально для нее писали талантливые композиторы и поэты. Александр Галич, вдохновленный ее искусством, обратился к еврейской теме. Благодаря ей его песни получили международную известность. Она первой вывезла записи песен Галича за рубеж. А вот Владимир Шаинский, начинавший как еврейский композитор, посотрудничав немного с Нехамой, наоборот, переключился целиком на песни для “русских” детей.

После победы на всесоюзном конкурсе, рассказывает Нехама, у меня появилась надежда надежда, что вокруг меня что-то возникнет, что-то будет создано… Но после пятнадцати концертов в Москве, в которых участвовали все лауреаты, мне быстро дали понять, что ничего не светит: езжай, мол, домой.

Одиннадцать лет колесила Нехама по всему Советскому Союзу. И в районных клубах, и в Концертном зале имени П.И.Чайковского ее выступления проходили с аншлагами. Повсюду после концертов ее ждала толпа, чтобы посмотреть на “еврейского соловья” вблизи, перекинуться фразами на мамэ-лошн, проводить до гостиницы…

Но везде, где можно было как-то отменить выступление Нехамы, власти не отказывали себе в этом удовольствии. Каждую программу прослушивали, заставляли певицу отдавать все тексты с подстрочниками.

– В Минске, – вспоминает Нехама Лифшиц, – вообще не давали выступать, и, когда я пришла в ЦК, мне сказали, что “цыганам и евреям нет места в Минске”. Я спросила, как называется учреждение, где я нахожусь, мол, я-то думала, что это ЦК партии. В конце концов, мне позволили выступить в белорусской столице, после чего в газете появилась рецензия, в которой говорилось, что “концерт был проникнут духом национализма”.

Кишинев принимал Нехаму радушнее. Здесь жили и творили друзья Нехамы – замечательные еврейские писатели Мотл Сакциер и Яков Якир. Теперь представительство Еврейского агентства (Сохнут) в Молдавии возглавляет дочь Нехамы Лифшиц. Роза Бен Цви-Литаи – редкой красоты, ума и обаяния женщина, свободно владеющая ивритом, идишем, русским, литовским, английским языками. На этом ответственном посту ярко проявляются ее организаторские способности. Профессиональный фотохудожник, она обладает магнетическим даром сплачивать вокруг себя творческих людей.

В конце 1959 года Киев после долгих “раздумий” соизволил организовать восемь концертов Нехамы.

– Надо сказать, столица Украины даже Аркадию Райкину устраивала проблемы, славилась она этим отношением. У меня в программе была песня “Бабий Яр”. Спустя восемнадцать лет после того, как Бабий Яр стал могилой стольких евреев, я на сцене запела об этом. Причем самой мне даже в голову не пришло, что из этого может получиться. Песня тяжелая, и я всегда исполняла ее в конце первого отделения, чтобы потом в антракте можно было передохнуть. Спела. Полная тишина в зале. Вдруг поднялась седовласая женщина и сказала: “Что вы сидите? Встаньте!” Зал встал, ни звука… Я была в полуобморочном состоянии. Только в этот момент я по-настоящему осознала всю силу, которой обладает искусство. “Я должна петь то, что нужно этим людям!” – решила я и переиначила свою программу, заменив оперные арии и другие “абстрактные” произведения на еврейские песни, находящий больший отклик в душе слушателя.

На следующий день Нехаму вызвали в ЦК. Дело в том, что в те, доевтушенковские, годы советская власть всеми силами замалчивала трагедию Бабьего Яра. На месте гибели киевских евреев проектировали не то городскую свалку, не то стадион. На все претензии Нехама отвечала, что все ее песни разрешены к исполнению, что она их поет всегда и всюду, а если есть какая-то проблема, так это у них, а не у нее.

Дальнейшие концерты в Киеве были запрещены, а вскоре вышел приказ министра культуры, из-за которого Нехаме Лифшиц целый год не давали выступать. Допросы, обыски, постоянная слежка и угроза ареста – “не каждая певица удостаивалась такой чести”, напишет потом Шимон Черток в статье к 70-летию Нехамы, заметив, что труднее всего преследователям певицы было понять, “каким образом выросший в коммунистическом тоталитарном государстве человек остается внутренне свободным”.

– Я билась, как могла, но это была непробиваемая стена, – говорит Нехама. – Переломил ситуацию министр культуры Литвы. Он сказал мне: дескать, готовь программу, и мы послушаем, где там у тебя национализм. Я спела, и они дали заключение, что не нашли ничего достойного осуждения. Потрясающий был человек этот министр – литовец-подпольщик, коммунист, но если бы не он, меня как певицы больше не существовало бы.

Но таких, как он, было мало. “Люди в штатском” преследовали актрису по пятам. В конце 60-х годов Нехама, приехав с концертами в очередной город, в гостиничном номере говорила воображаемому “оперу”: “С добрым утром! А мы все равно отсюда уедем!”

– Мы долго думали об отъезде в Израиль, – рассказывает певица. – Поначалу, конечно, даже мечтать об этом не могли. Но в 60-х годах появились отдельные случаи репатриации в рамках воссоединения семей. Вызов мы получили от моей тети Гени Даховкер. Документы подали еще до Шестидневной войны. В марте 1969 года разрешили выехать мне одной – без дочери Розы, без родившегося к тому времени внука (назвали его Дакар – в честь погибшей израильской подводной лодки), без родителей, без сестры. На семейном совете было решено, что тот, кто первый получит разрешение, поедет один. В июле здесь уже была Роза, к Йом-Кипуру – родители, а сестре с детьми пришлось прождать до 1972 года.

Принимали меня… как царицу Савскую – вся страна бурлила.

В аэропорту меня встречала Голда Меир.

Такие концерты были! Все правительство приходило. Вместе с военным оркестром я проехала с концертами по всем военным базам.

Но продлить свою певческую карьеру в Израиле мне удалось всего на четыре года. Было тому много причин. Обанкротился единственный импресарио, с которым я могла работать – другие были просто халтурщики. Наступил этап, когда я почувствовала, что не могу петь для тех, кто не чувствует мою песню так, как те, прежние зрители, “евреи молчания”. Можно было переключиться на оперный репертуар, но еврейская песня привела меня на лучшие сцены США, Канады, Мексики, Бразилии, Венесуэлы, Великобритании, Бельгии и других стран – я не могла ее ни на что променять. И я пошла учиться в Бар-Илан.

“Еврейский соловей” надолго замолчал.

Четыре года назад Нехама организовала в помещении библиотеки, где до этого работала (Тель-Авив, ул. Бялик, 26) студию, точнее мастер-класс для вокалистов, желающих научиться еврейской песне. Начинали с шести человек, теперь двенадцать. Занимаются два раза в неделю. Субсидирует студию Национальное управление по еврейской (идиш) культуре.

– Я – счастливый человек, – говорит певица. – Тридцать три года я здесь, сменилось поколение, а меня все еще помнят. Чего еще может человек хотеть?
В семье больше никто не поет. И я занимаюсь с теми, кто хочет научиться петь на идише. Это замечательные ребята, в основном, новые репатрианты. Я их всех очень люблю…

– 12 августа исполняется полвека со дня расстрела деятелей еврейской культуры в СССР. Знали ли вы этих людей лично?
– К сожалению, не успела. Однако получилось так, что они сыграли в моей судьбе решающую роль.

После победы на московском конкурсе в 1958 году меня тесным кольцом окружили вдовы и дети расстрелянных писателей и актеров. Алла Зускина, Тала Михоэлс, ныне покойная Фейга Гофштейн морально поддержали меня – а я ведь, признаться, – не была готова к столь головокружительному успеху – и напутствовали меня словами: “Нехама, пой от имени наших погибших отцов и мужей”. И вот уже 44 года каждое лето я зажигаю поминальные свечи в их честь. И делаю всё от меня зависящее для увековечения их памяти.

В СССР мне удавалось сделать не так много. В апреле 1967 года я дала свой последний концерт в Москве. На нем прозвучали песни на стихи замученных в подвалах Лубянки поэтов.

В Израиле я 33 года и – пусть это звучит чересчур помпезно – посвящаю все свои силы тому, чтобы жизнь и творчество Михоэлса, Зускина, Маркиша, Гофштейна, Бергельсона, Квитко, Фефера не были забыты последующими поколениями. Каждый год 12 августа мы приходим в сквер на углу улиц Герцль и Черняховски в Иерусалиме и проводим митинг у обелиска, на котором начертаны имена погибших…
– Как вы оцениваете сегодняшнее состояние идиша и связанной с ним богатейшей культуры?

– Сложный вопрос. Во время Второй мировой войны и сталинских “чисток” был уничтожен почти целый “идишский” народ. Немногие выжившие в большинстве своем перешли на русский, английский, иврит и другие государственные языки стран проживания. Поколение, родившееся перед самым Холокостом и в первые послевоенные годы, оказалось потерянным для идиша. И не надо по старой еврейской привычке обвинять весь мир! Лучше посмотрим в зеркало. Много ли родителей говорили на мамэ-лошн со своими сыновьями и дочерьми? Обычным делом это было только у нас в Литве. Даже дети корифеев еврейской культуры в большинстве своем владеют идишем, мягко говоря, не вполне свободно.

– Есть ли “свет в конце тоннеля”?

– Вы ведь бываете на ежегодных концертах воспитанников моего мастер-класса? На сцену вышло новое поколение сорока-, тридцати- и даже двадцатилетних людей. Они выросли без мамэ-лошн, но наверстывают упущенное.

– Я оптимистка. Верю в возрождение идиша. Оно уже началось.

– Что вы можете посоветовать молодым и среднего возраста людям, озабоченным судьбой идиша и еврейской культуры?

Во-первых, обязательно говорите на идише. Ищите собеседников где угодно и практикуйтесь. Тем самым вы убиваете двух зайцев: не забываете язык сами и порождаете стимул для окружающих. Пусть хотя бы один человек из десяти, из ста захочет понять смысл вашей беседы и примется за изучение идиша.

Во-вторых, не ругайтесь между собой. Это я обращаюсь не к отдельным личностям, а к организациям, ведающим идишем. Пусть все ваши силы и средства уходят не на мелочные разборки типа “кто тут главный идишист”, а на дело. На дело возрождения нашего прекрасного еврейского языка.

 

***

Шуламит Шалит (Тель-Авив), “Форвертс”, май 2004 года

“ЧТОБ ВСЕ ВИДЕЛИ, ЧТО Я ЖИВА”

В День независимости Израиля легендарной еврейской певице Нехаме Лифшиц присвоено звание “Почетный гражданин Тель-Авива”. Сегодняшний наш рассказ – об удивительном творческом пути “еврейского соловья”, нашей Нэхамэлэ

Микрофонов на сцене не было. Певец рассчитывал только на самого себя, на свой голос, на свой артистический талант. А голос должен быть слышен и в самых последних рядах, и на галерке, иначе зачем ты вышел на подмостки?

Когда Нехама Лифшиц начинала петь, сидевшие в зале замирали, не просто слушали и слышали ее, они приникали к ней слухом, зрением, душой, всей своей жизнью. На сцене микрофонов не было, но они были в стенах ее квартиры и в домах многих ее друзей.

Правда, узнавали об этом иногда слишком поздно. И за Нехамой тоже следили работники КГБ. В Израиле ей долго не верилось, что она ушла “от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей”.

В СССР ее репертуар менялся, и, хотя цензура свирепствовала, Лифшиц делала свое дело – тонко и артистично. Иногда шла по острию ножа. Выйти на сцену и произнести всего лишь три слова из библейской “Песни песней” царя Соломона на иврите – для этого в те годы нужно было великое мужество. И так она начинала: “hинах яфа рааяти” (Ты прекрасна, моя подруга), а потом продолжала этот текст на идиш по “Песне песней” Шолом-Алейхема, по спектаклю, который С. Михоэлс ставил в своем ГОСЕТе на музыку Льва Пульвера:

Как хороша ты, подруга моя
Глаза твои как голуби,
Волосы подобны козочкам,
Скользящим с гор…
…Алая нить – твои губы, Бузи,
И речь твоя слаще меда,
Бузи, Бузи…

Бузи и Шимек – так звали героев Шолом-Алейхема. Шимек видел в своей Бузи библейскую героиню… Нехама едва успевала произнести “Бузи, Бузи”, еще звучал аккомпанемент, а зал взрывался аплодисментами.

И тогда она переходила к песне “Шпил же мир а лиделэ ин идиш” (“Сыграй мне песенку на идиш”), мелодия которой казалась всем знакомой. Действительно, когда-то это было просто “Танго на идиш”. Кем написана мелодия – неизвестно. Это танго привезли в Литву в начале Второй мировой войны беженцы из Польши. Затем его стали петь и в гетто Вильнюса и Каунаса. Знали эту мелодию и отец Нехамы – Иегуда-Цви (Юдл) Лифшиц, ее первый учитель музыки, и еврейский поэт Иосиф Котляр. По просьбе отца поэт написал новые слова:

Спой же мне песенку на идиш.
Играй, играй, музыкант, для меня,
С чувством, задушевно,
Сыграй мне, музыкант, песню на идиш,
Чтоб и взрослые и дети ее понимали,
Чтоб она переходила из уст в уста,
Чтоб она была без вздохов и слез.
Спой, чтоб всем было слышно,
Чтоб все видели, что я жива
И способна петь еще лучше, чем раньше.
Играй, музыкант, ты ведь знаешь,
О чем я думаю и чего хочу.

При этих словах выражение ее глаз и движения рук были таковы, что каждый понимал истинный смысл сказанного, тот, который она вкладывала в эту песню: я хочу, чтобы моя песня звучала на равных с другими, чтобы живы были наш язык, наша культура, наш народ – этот пароль был понятен ее публике. А для цензуры песня называлась стерильно: “За мир и дружбу”, вполне в духе ее требований и духа времени. Позднее к ней вернулось настоящее название: “Шпил же мир а лидэлэ ин идиш“.

Она пела еврейские песни не так, как их поют многие другие, выучившие слова, – она пела их, как человек, который впитал еврейскую речь с молоком матери, с первым звуком, услышанным еще в колыбели. Сегодня такой идиш на сцене – редкость, если не сказать, что он исчез совсем.

Нехама родилась в 1927 году в Каунасе. Семья матери была большой: сестры, братья – отец же был единственным ребенком. Он расскажет девочке, как ее бабушка, его мама, ранней весной, когда по реке Неман еще плавали огромные льдины, для него – айсберги, усаживала его в лодку и так, лавируя между льдинами, они перебирались на другой берег, чтобы ее мальчик, не дай бог, не пропустил занятий у учителя, меламеда. Одновременно его обучали игре на скрипке. Учительницу звали Ванда Богушевич, она была ученицей Леопольда Ауэра. Это она вызволила Лифшица из тюрьмы в 1919 году, где его, тогда уже преподавателя еврейского учительского семинара, сильно избили польские жандармы, сломав ключицу. Тем не менее он всю жизнь, даже став врачом, играл на скрипке…

И у Нехамы была скрипочка. У них в доме царил культ еврейской культуры, культ знаний вообще. С 1921 по 1928 годы Иегуда-Цви Лифшиц был директором школы в сети “Тарбут” и одновременно изучал медицину в университете. Мама тоже занималась музыкой, любила петь и играть, но ее учеба оказалась недолгой. Семья была большая, а средств не хватало. Первый подарок отца матери – огромный ящик с книгами, среди них еврейские классики – Менделе Мойхер-Сфорим, Шолом-Алейхем, Залман Шнеур, Бялик в русском переводе Жаботинского, Грец, Дубнов, библейские сказания, ТАНАХ – на иврите и в переводе на идиш, сделанном писателем Йоашем (Йегоаш-Шлойме Блюмгартен, 1871-1927). Но были и Шиллер и Шекспир, Гейне и Гете, Толстой и Достоевский, Тургенев и Гоголь. Нехама помнит, что ее тетя продырявила “Тараса Бульбу” во всех местах, где было слово “жид”. Странно, что такая деталь запомнилась на всю жизнь.

У Нехамелэ были большие, беспричинно грустные глазенки и петь она начала раньше, чем говорить. Все, что отец играл, она пела, но о карьере певицы никогда и речи не было, а мечтала она, когда вырастет, играть на скрипке, как Яша Хейфец или Миша Эльман… Нехаме было пять лет, когда родилась ее сестричка Фейга, Фейгелэ, пухленькая, миленькая, смешная, – всем на радость. Тогда, в 1932 году, мамина сестра Хеня уехала в Палестину. Она ждала семью сестры всю жизнь и умерла накануне их приезда. Среди родных и близких, встречавших в Лоде, находился сын тети Хени, огромный детина, полицейский. Потом в газетах напишут, что, сойдя с трапа, знаменитая еврейская певица Нехама Лифшиц от радости бросилась на шею “первому израильскому полицейскому”. Хорошо сделала тетя Хеня, что уехала, потому что другие мамины сестры при немцах погибли. Берту убили, и мужа ее, и детей их. Тете Соне, правда, повезло больше – она умерла в гетто на операционном столе… Мало кто остался в живых из большой родни.

А их семье повезло. Эвакуация была ужасной, но они выжили. Где-то под Минском начался ад – взрывы бомб, огонь, крики бегущих и падающих людей. Мать тащила единственный баул с вещами, на котором отец, уже в Смоленске, написал: “Батья Лифшиц, ул. Сосновская, 18, Каунас”. Вдруг потеряет – чтоб добрые люди вернули. Логика честного и наивного человека. А надписал он баул потому, что в Смоленске расстался с семьей – его мобилизовали на фронт. А скрипочка потерялась. Сгорела, наверное, в пламени под Минском. И туфелька потерялась. Убежала девочка от войны босиком. Запомнила толпу перед товарным вагоном. Втолкнули их с мамой и с Фейгелэ… И вдруг – о чудо! – появился отец. Литовцы, в том числе литовские евреи, были всего год советскими гражданами, и их в добровольцы пока не брали, не доверяли их лояльности. Только отъехали от перрона – на вокзал посыпались бомбы. Как в Минске, были сполохи огня, стлался черный дым, и слышались крики.

Повезло Нехаме. И с детством, и с семьей, и, хоть без скрипки и обуви, но и от гетто и от смерти убежала. И в том, что в Узбекистан попала, в Янги-Курган, тоже повезло. Выучила узбекский, пела, плясала, научилась двигать шейными позвонками. Это было очень важно, тоже часть культуры, как в ином месте надо уметь пользоваться вилкой и ножом. Верхом на лошади, как отец к больным, разъезжала и она по колхозам, собирая комсомольские членские взносы. Впитывала чужие традиции, уклад жизни, историю, изучала людей, их психологию. В 1943 году впервые оказалась на профессиональной сцене в Намангане. Беженец из Польши, зубной врач Давид Нахимсон приходил к ним домой, и они устраивали концерт: Давид играл на скрипке, отец – на балалайке, мать – на ударных, то есть на кастрюльных крышках, Фейгелэ – на расческе, а Нехама – пела… И на русском – “Темную ночь”, “Дан приказ – ему на Запад”, и на иврите, и на идиш, и на узбекском… “Они никогда не уберутся отсюда, – судачили соседи, – им тут хорошо, все время поют”. А у семьи Лифшиц на столе сухари – лакомство, а в редкие дни – картошка и лук. Но они и впрямь были счастливы – молоды, вместе… И жили надеждой. Но что с родными, соседями, друзьями? Неужели убиты? Неужели такое могло случиться? Даже в семье Нехамы говорили, что немцы – нация культурная, и с литовцами вроде жили мирно. Даже отец, который знал все-все, не мог найти ответа.

Он добивался возвращения в Литву. Тогда, в 1945, когда ей было восемнадцать лет, она впервые в жизни столкнулась с явным антисемитизмом. Абдуразакова, первого секретаря партии, перевели в Ташкент, прислали нового, и тогда некто Комиссаров, второй секретарь, заорал ей в лицо: “Знаю я вашу породу, ты у меня сгниешь в тюрьме, а в Литву не уедешь”. Вызов из литовского Министерства здравоохранения на имя доктора Лифшица пролежал в МВД Узбекистана ровно год! И тут помогло ее знание узбекского языка. И кое-что еще. Да, дерзость. Ее часто спасала дерзость: “или пан – или пропал”. Добилась, отдали вызов. Начались сборы в дорогу.

Грустным было прощание с людьми. Доктора и его семью полюбили. Дурных людей было все-таки меньше. Или им не попадались. Как только Нехаму не называли в этом захолустном милом городке: и Накима и Накама-Хан и даже Нахимов! Да будут благословенны твои люди, Янги-Курган, простые и добрые, которые помогли в трудную минуту. Она не учила многих предметов, ни химию, ни физику, но так многому научили ее университеты жизни… Приехала девочкой-подростком, уезжала взрослым человеком. Мира тебе, шептала она, моя зеленая деревня, и прощай… В первые же гастроли по Средней Азии, потом, она сделает крюк, чтобы повидаться с Фатимой и другими друзьями…

На привокзальной площади в Каунасе их встречал чужой человек. Оставшись в живых, этот одинокий еврей приходил встречать поезда – других живых евреев… Потом устраивал их, как мог. По крупинкам, по капелькам набиралась кровавая чаша – где, кто и как был замучен, расстрелян, сожжен. Все родные, все учителя, все друзья. На Аллее свободы (тогда это уже был проспект Сталина), когда-то магнитом собиравшей еврейскую молодежь – ни одного знакомого лица. Исчезли еврейские лица. Где вы все – Ривка, Мирэле, Йосефа, Рая, Яков, Израиль, Додик? Почему она никого не видит, не встречает? И спросить некого.

На пороге дома управляющего мельницей Миллера их встретила его пожилая служанка. Мама еще в дверях потеряла сознание. Скатерть тети Берты, ее же ваза для цветов, в буфете – незабываемый кофейный сервиз, почти игрушечные чашечки, блюдца… Нехама с трудом вывела мать на улицу, а сама вернулась, поднялась на чердак – новая хозяйка ей не препятствовала, смутилась, и тут Нехама нашла старую порванную фотографию тетиной семьи: вот Берта, ее муж дядя Мотл, дети – Мирелэ и Додик, младшенький…

Возвращались молча, она и мама. Как выглядели улицы, по которым они шли, не помнит. Для них улицы были мертвы. Их город умер. Но он ведь не умер. Он убит! Убит! Как выплакать эту боль? О, она найдет способ.
После одного из концертов в Москве она добиралась на метро в гостиницу. Ей показалось, что за ней слежка. Кто-то явно шел за ней: Нехама встала – и он встал. И двинулся за ней до эскалатора. Нехама резко повернулась (о, такое будет еще не раз!) и спросила: “Что вам от меня надо, товарищ?” Он ответил: “Я был на вашем концерте. Я – еврейский поэт, мне кажется, у меня есть для вас песня”.

Это был Овсей Дриз, Шике Дриз. Он рассказал ей о родном Киеве, о трагедии Бабьего Яра и познакомил с другой бывшей киевлянкой, композитором Ривкой Боярской. Парализованная Ривка уже не могла сама записывать ноты, она их шептала. Диктовала шепотом, а студентка консерватории записывала. Так появилась великая и трагическая “Колыбельная Бабьему Яру”, которую долгие годы объявляли как “Песню матери”. Это был “Плач Матери”:

Я повесила бы колыбельку под притолоку
И качала бы, качала своего мальчика, своего Янкеле.
Но дом сгорел в пламени, дом исчез в пламени пожара.
Как же мне качать моего мальчика?

Я повесила бы колыбельку на дерево
И качала бы, качала бы своего Шлоймеле,
Но у меня не осталось ни одной ниточки от наволочки
И не осталось даже шнурка от ботинка.

Я бы срезала свои длинные косы
И на них повесила бы колыбельку,
Но я не знаю, где теперь косточки
обоих моих деточек.

В этом месте у нее прорывался крик… И зал холодел.

Помогите мне, матери, выплакать мой напев,
Помогите мне убаюкать Бабий Яр…
Люленьки-люлю…

Голосом, словом, сдержанными движениями рук она создавала этот страшный образ: Бабий Яр как огромная, безмерная колыбель – здесь не тысячи, здесь шесть миллионов жертв! Она стоит такая маленькая, и какая сила, какое страдание! И любовь, и такая чистота слова и звука!

В Киеве – петь колыбельную Бабьему Яру? Тишина. Никто не аплодирует. Зал оцепенел. И вдруг чей-то крик: “Что же вы, люди, встаньте!” Зал встал. И дали занавес…
Не было еврейской семьи, сохранившейся целиком, не потерявшей части родственников или всей родни. Дети-сироты и взрослые-сироты. Сиротство тянуло к себе подобным. Для них просто собраться в этом наэлектризованном зале было пробуждением от оцепенения после всего перенесенного, самой действительности, вызволением души от гнета… Но были в зале и молодые, и совсем юные… Молодежи не с кем и не с чем было ее сравнивать. Нехама Лифшицайте (так ее звали на литовский лад) ударила в них как молния. Пожилые, знавшие язык, слыхавшие до войны и других превосходных певцов, говорили, что Нехама – явление незаурядное. На молодых она действовала гипнотически: знайте, говорила она, это было, нас убивали, но мы живы, наш язык прекрасен, музыка наша сердечна, мы начнем все сначала. Нельзя жить сложа руки…
Поэт и композитор Мордехай Гебиртиг, убитый нацистами в Кракове, в самом огне написал потрясающую душу песню “Сбрент, бридерлех, с*брент” – наш город горит, все вокруг горит, а вы стоите и смотрите на этот ужас, сложа руки, может настать момент, когда и мы сгорим в этом пламени… Если вам дороги ваш город и ваша жизнь, вставайте гасить пожар, даже собственной кровью… Не стойте сложа руки.

Этот призыв вдохновлял и вильнюсских партизан Абы Ковнера, и они брали в руки оружие, на эту тему написал картину художник Иосиф Кузьковский, к нему тоже тянулись молодые. Послевоенное поколение молодых, слушавшее Нехаму Лифшиц, воспринимало это как призыв, прямо обращенный к нему. После гастролей Нехамы во многих городах создавались еврейские театральные кружки, ансамбли народной песни, хоры, открывались ульпаны, тогда же появился и самиздат. Нехама стояла у истоков еврейского движения конца 1950-х и 60-х годов XX века. Кто-нибудь сосчитал, сколько певцов исполняли вслед за Нехамой ее песни?

Доктор Саша Бланк, давний и верный друг, не дождавшись помощи официальных организаций, на свои средства выпустил к 70-летию певицы компакт-диск “Нехама Лифшиц поет на идиш”. Он говорит: “Она сама не понимала высокого смысла своего творчества и своего влияния на судьбы людей, на еврейское движение в целом, на рост национального самосознания и энтузиазма…”

Он прав. Она и в самом деле не осознавала, не умела оценить своей роли в этом процессе.

Когда она, молодая женщина маленького роста, хрупкая и бесстрашная, стояла на сцене и пела, люди думали: если она не боится, если она сумела побороть страх, смогу и я, обязан и я. Молодежь начинала думать, а думающие обретали силу действовать. Спросить у нее, понимает ли она это? Но разве Нехама скажет: да, я вела сионистскую пропаганду, несла людям еврейское слово, рискуя, бросала в зал запрещенные имена, была “лучом света”? Скажите это вы, те, кто знает и помнит, детям расскажите, нет, уже внукам, заставьте послушать себя, чтобы оценили свою свободу, свою раскованность, смех, право жить в свободном мире, право вернуться на родину…
Да, я впадаю в пафос. Простите меня. Но я говорю не просто о певице, я говорю о Явлении, о человеке, чье имя вошло в историю русского еврейства. Пусть одной страничкой. И это немало.

– Как же начинался ваш путь еврейской певицы после войны, когда вы вернулись в Литву из Узбекистана?

– Все началось в тот миг, когда выпускница Вильнюсской консерватории после арий Розины в “Севильском цирюльнике”, после Джильды в “Риголетто” и Виолетты в “Травиате”, после удачных выступлений со вполне сложившимся репертуаром сделала решительный и бесповоротный шаг наряду с ариями из опер и народными песнями, русскими, литовскими, узбекскими, – начала петь на идиш. Тут совпало многое: само время: смерть Сталина, расстрел Берии, краткая оттепель после речи Никиты Хрущева на ЧЧ съезде КПСС, возвращение из лагерей писателей, музыкантов, узников совести… Вернулись певцы Зиновий Шульман, Мойше Эпельбаум, Шауль Любимов, приехали на гастроли в Литву певицы из Риги Клара Вага и Хаелэ Ритова…

Когда Мойше Эпельбаум пел, она внимала каждому звуку. Тогда она поняла смысл фразы, которую часто повторяла ее строгая и требовательная учительница, бывшая генеральская дочка и аристократка из Петербурга, вышедшая замуж за литовца и жившая в Литве Нина Марковна Карнавичене-Воротникова: “Всегда думай – кому это нужно?” Нехама поняла и приняла: мало умения хорошо держаться на сцене,
мало обладать хорошим голосом. То, что делает Эпельбаум, отдавая всего себя, пропуская звук и слово через собственное сердце, – вот что нужно людям, и в этом – истинное искусство.

Затем приехала Сиди Таль. Скорее актриса, чем певица, но сколько волшебства было в ее игре, в ее речи, движениях, мимике. Нехама стояла за кулисами и плакала. Кто-то коснулся ее плеча: “Мейделэ, почему такие слезы?” Это был поэт Иосиф Котляр, вскоре он станет ее большим другом и будет писать стихи для ее песен. Однажды, после ее выступления в паре с Ино Топером – они несколько лет пели дуэтом, к ним подошел Марк Браудо, до войны он работал в Еврейском театре в Одессе и в театре “Фрайкунст”, а теперь был заместителем директора в Вильнюсском русском театре. Он спросил, знает ли она идиш.

“Вы знаете идиш?” Как часто ей задавали этот вопрос. Молодая – и знает идиш?! Так было положено начало еврейской концертной бригаде артистов Литовской филармонии, состав которой будет меняться. Ино Топер через Польшу уедет в Израиль, придут Надя Дукстульская – пианистка, солист Беньямин Хаятаускас, а артист еврейской драмы Марк Браудо будет читать Шолом-Алейхема, конферировать и во всем помогать своим молодым коллегам. Он познакомит Нехаму с московскими композиторами Шмуэлем Сендереем и Львом Пульвером. Позднее она встретит композитора Льва Когана.

Сколько замечательной музыки они напишут, обработают, адаптируют специально для Нехамы!

Ну, например, песня “Больной портной” в аранжировке Льва Пульвера (слова драматурга и этнографа С. Ан-ского, автора “Диббука”). Сама мелодия, как и многие-многие другие, существует только потому, что появилась на свет еврейская певица Нехама Лифшиц. Она разыскивала, собирала редкие публикации еврейских поэтов. Для нее писали или переделывали старые тексты, она находила композиторов, читала им стихи, за музыку, чаще всего, сама и платила…
Когда группа Марка Браудо начинала репетиции, и все слетались посмотреть и послушать, потому что, кто его знает, может, завтра им запретят этот еврейский эксперимент, Нехама сияла от счастья – неужели она споет со сцены то, что всегда пела ее мама для своих, близких, и подпевали только они – папа, она сама, сестра Фейгеле… Например, песню Марка Варшавского “Ди йонтевдике тэг”. Кто уже помнит этого киевского адвоката, песни которого так очаровали Шолом-Алейхема? Какая в этих песнях сладость для еврейского уха, “цукер зис” и только:

Когда приходят праздничные дни,
Я бросаю все дела – ножницы, утюг, иголки…
Куда приятнее выпить рюмочку праздничного вина,
Чем накладывать заплаты…
Перед едой я делаю киддуш,
Беру свою Хану и наших детишек,
И мы отправляемся на прогулку.
Но праздничный день истекает.
И снова шить, резать и класть заплаты.
Ой, Ханеле, душа моя,
Не осталось ли еды от праздника?

Нехама пела, играла в песне все роли, пританцовывала, создавала на сцене атмосферу еврейского праздника, и очень скоро в Вильнюсе, Каунасе, а потом и в Риге, Двинске, Ленинграде, Москве ей будут говорить одно и то же – лишь бы этот праздник продолжался. Какое счастье петь и говорить по-еврейски! Казалось, язык, как живая ртуть, бежит по всем ее жилочкам. Да, она почувствовала себя нужной. И как когда-то Римский-Корсаков благословил своих учеников-евреев, так и Нина Марковна Карнавичене благослови-ла Нехаму – это твой путь, девочка, иди по нему…
Через два года, 6 марта 1958 года, на 3-м Всесоюзном конкурсе артистов эстрады Нехама Лифшиц станет его лауреатом, получит золотую медаль, и начнется ее большое, но нелегкое плавание… Перед ней откроется новый мир, и, прежде всего – еврейский, в ее жизнь войдут замечательные люди…

Нина Марковна, такая скупая на похвалу, придет на ее концерт в зал Госфилармонии, а через несколько дней в газете “Советская Литва” появится ее статья. Нина Марковна писала: “За всю мою многолетнюю педагогическую деятельность я впервые встретилась с ученицей, которая с удивительной волей и упорством добивалась намеченной цели. Голос ее звучит чисто и хорошо, богат красками и интонациями. Но, пожалуй, главное ее достоинство – в удивительном умении раскрыть содержание песни. Очень скупыми, сдержанными, но весьма выразительными жестами, мимикой создает артистка своеобразные и яркие драматические, лирические и комедийные миниатюры. Даже тех, кто не понимает языка, на котором поет Нехама, глубоко волнуют и привлекают исполняемые ею песни.
Я безгранично горда ею…”.

Впрочем, в советской прессе отзывов было немного. Ее успех замалчивали. Директор консерватории сказал Нехаме: “Для Москвы твое имя не подходит, ни имя Нехама, ни фамилия Лифшиц, даже если к нему добавлено литовское окончание “айте”… А для еврейского мира ее имя было приемлемо и более чем понятно: Нехама – утешение, но она стала не только нашим утешением, но и гордостью: весь мир выучил это имя – Нехама.

Прошел всего год со дня фантастического взлета ее популярности. В Москве и в Ленинграде, уже не говоря о Риге, ее носили на руках. Стояли в очереди, чтобы попасть за кулисы. Но выступала она не одна, а с концертной бригадой. Однажды в Ленинграде ей сказали, что в зале находится Михаил Александрович. Эта встреча с замечательным музыкантом, прекрасным тенором дала новый виток в ее судьбе. Александрович сказал ей: “Ты молода и талантлива. У тебя особенный голос, и к тебе пришел твой шанс – не упусти его, тебе нужно сделать сольный репертуар, и никаких дуэтов, никаких концертных бригад”.

…В Москве зал бушевал, как вспененное море. Аплодировали стоя. На втором концерте ей негде было стоять, сцена – вся целиком – была покрыта цветами. Пришел на концерт чудесный еврейский поэт Самуил Галкин (1897 – 1960), единственный уцелевший после разгрома Еврейского Антифашистского Комитета. Нехама бросилась к нему навстречу. Иногда год может вместить столько, что хватит на всю жизнь. Куда бы ни забрасывали ее гастроли, она умудрялась хоть на день, на полдня оказаться в Москве, только бы повидать друзей, посидеть с ним, Галкиным. Он был очень болен, она не входила – влетала, как сама жизнь, и глаза его оживали. Она садилась подле него на скамеечку для ног и слушала, слушала его чтение. Кто мог подумать, что и его скоро не станет?

А как не сказать о преданном разбойнике Марике Брудном – он ведь сломал в ее квартире почти всю мебель. Все разбил и разъял, но нашел-таки упрятанные микрофоны для прослушивания. А какие мудрые советы давал! Например, как держаться в КГБ, куда ее таскали чуть ли не до самого их отъезда из Союза.
Нехама обязана назвать Хавуню, Хаву Эйдельман, бывшую актрису “Габимы”, ученицу Вахтангова, которая тайком обучала еврейскую молодежь ивриту. Когда учебник “Элеф милим” (“1000 слов”) был пройден, она написала собственный учебник…

Необыкновенная жизнь, необычные люди, встречи. Она не всегда знала, кто из знаменитых людей сегодня пришел на ее выступление. Вот Нехама запела еврейскую песню “Зог нит кейн мол аз ду гейст дэм лэцтн вег” (“Никогда не говори, что ты идешь в последний путь”). Кто не любил популярных песен “Дан приказ – ему на запад…”, “Три танкиста”, “Если завтра война”? Их автор, Дмитрий Покрасс, – уж такой “осовеченный” композитор, мало кто знал, что он вообще еврей – находился в тот вечер в зале. Грузный мужчина встает, поднимается на сцену и обнимает Нехаму. По лицу его текут слезы. Он понятия не имел, что его песня “То не тучи – грозовые облака” переведена на идиш (Г. Глик) и стала гимном еврейских партизан.

Что ни встреча – поэма! На концерты Нехамы приходили знаменитые на всю страну певицы Валерия Барсова, Ирма Яунзем, ее любил хорошо знавший идиш Леонид Утесов. После знакомства с Натальей и Ниной, дочерьми великого Соломона Михоэлса, с женами и детьми погибших поэтов Гофштейна, Маркиша, Бергельсона, – она везде и всюду будет произносить их имена, рассказывать о них, читать их стихи. Мало реабилитировать их, надо вернуть их еврейскому народу…

Недавно скончавшийся профессор Зелик Черфас, бывший рижанин, рассказывал мне: “Я помню, она выступала в Риге в черном платье, а на платье у нее был белый талес… Это было непередаваемое зрелище”. Вы знаете, милый профессор, ответила я, Нехама рассказала мне об этой истории: это был не талес, в Париже ей подарили длинный белый шарф с поперечными прозрачными полосками на обоих концах. На фоне черного платья он казался, только казался талесом, или, как мы говорим на иврите, талитом… Это было маленькое чудо, к которому невозможно придраться… Цензура вычеркивала слова, меняла названия песен, но мимика, жест и вот такая мелочь, как прозрачный шарфик, – тут цензура была бессильна.

В зале сидели работники посольства Израиля. Нехама пела песню Яшки из спектакля “Именем революции” М.Шатрова на музыку Д.Покрасса. Это было в Зале имени П.И. Чайковского. Нехама замечает знакомое лицо. Это посол Израиля Арье Харэль. Она подходит к краю рампы и, произнося: “Жаркие страны, жаркие страны, я ведь не сбился с пути…”, раскрывает руки в сторону посла и его команды. Над жестами нет цензуры…

А публика все понимает. Пока только в воображении и певица и ее слушатели переносятся далеко-далеко… Спустя годы профессор А.Харэль рассказал, что боялся инфаркта, так ему стало страшно…

А как она бросала в зал: “Шма Исраэль, а-шем элокейну…” Или “Эли-эли, лама азавтани..” (“Почему ты нас оставил, Всевышний?”). Ее спрашивали, на каком языке текст? Она невинно отвечала: на арамейском. Это звучало непонятно, но приемлемо.
Она пела в больших городах и больших залах, она пела в маленьких городках и поселках, она пела в клубах, где люди все еще боялись аплодировать еврейской песне, еврейской певице. Она пела… Поэт Сара Погреб рассказала мне об одном из таких концертов. Сара работала в Днепропетровске учительницей. Прошел слух, что приезжает певица, будет петь на идиш. Афиш не было. Захудалый клуб швейников. Зал человек на сто: “Она меня поразила, – вспоминает Сара, – она не только пела, она проявляла несгибаемое еврейское достоинство, несклоненность, расправленность, уверенность в своей правоте. Она была насыщена национальным чувством. Какое мужество! Нехама была продолжением восстания в Варшавском гетто”…

Первое выступление в Израиле, 1969 год. Долгоиграющие пластинки. Гастроли во всех концах света. Она не говорит, что под влиянием ее выступлений и Александр Галич обратился к еврейской теме, но подтверждает, что первой вывезла его записи за рубеж. В Уругвае она, кажется, не побывала. Ривка Каплан, репатриантка из Монтевидео, с грустью говорит мне, что ее муж (они оба родом из Польши), узник Освенцима, до сего дня не сказал ни слова о том, что он перенес в концлагере. После войны их никто не принимал, а Уругвай принял. “Нас, евреев, было там примерно 40 тысяч человек. О, даже патефон был еще редкостью. В начале 60-х годов на уругвайском радио существовала двухчасовая передача на идиш. И я вас уверяю, – говорит Ривка, – что 40 тысяч евреев знали имя Нехамы Лифшиц. Мой муж никогда ничего не рассказывает. Но когда Нехама пела, он плакал. А я выучила тогда слова всех ее песен: и “Рейзеле”, и “Янкеле”, и “Катерина-молодица”. Вы можете ей это передать?”

– Могу, говорю я Ривке. – Правда, сейчас она в Санкт-Петербурге. Вот вернется, мы сможем вместе сходить на концерт в ее студию, ее мастер-класс. Она ведь ведет его в тель-авивской музыкальной библиотеке, которой отдала много лет своей жизни в Израиле, уже более пяти лет. Послушаете и ее чудесную ученицу, новую звезду еврейской песни Светлану Кундыш.

Нехама никогда не сидит без дела. В Израиле нет такого мероприятия на идиш, где бы не считали честью видеть Нехаму Лифшиц. То, что она говорит или читает, всегда умно и талантливо. 12 августа, ежегодно, она приезжает из Тель-Авива в Иерусалим и приходит в сквер имени погибших деятелей Еврейского Антифашистского комитета. Вот памятник с их именами. Вокруг него дети и родственники великих людей – дочери С. Михоэлса, дочь Д. Гофштейна, дочь В. Зускина, дочь убитого еще в 1937 году поэта М. Кульбака, сын Д. Бергельсона, племянница Л. Квитко… И все мы, кому дорога еврейская культура.

…Пока Нехама в отъезде, встречаюсь с родственницей моего мужа, Тальмой. Психолог, вдова прославленного генерала Дадо, Давида Эльазара, начальника генерального штаба в войну Судного дня, вспоминает, что Дадо, родившийся в Югославии, любил песни Нехамы Лифшиц. По дороге на Северный фронт он приезжал к любимой певице, забирал ее в свой джип и вез в Галилею, чтобы пела для солдат. “Он считал, что ее пение поднимает дух молодых израильтян”, – говорит Тальма.

И вот Нехама вернулась из Питера. Рассказывает, что еще в 2001 году Еврейский общинный центр Санкт-Петербурга издал сборник песен из ее репертуара, с нотами, составили его Евгений Хаздан и Александр Френкель, предисловие написала Маша Рольникайте. Со всеми встретилась снова. Центр организовал потрясающий концерт. А репетиции вылились в мастер-класс. Среди участников – исполнители еврейской песни из Санкт-Петербурга, Кишинева, Харькова. А с Нехамой были Светлана Кундыш (“майн мэйделэ” была в ударе, просто восхитительна”) и верная, преданная пианистка и композитор Регина Дрикер (партия фортепиано). Принимали их радушно: ” чуть ли не с трапа самолета нас все время снимали на пленку, и репетиции, и концерт”. Надеюсь, мы увидим этот фильм.

И мне она когда-то сказала это слово “мейделэ”. Лет пятнадцать назад я была на выступлении Нехамы Лифшиц вместе с другом, поэтом Гершоном Люксембургом. Странно было видеть в его руках большой букет. “Пойдем, отдадим Нехаме цветы”. Я смутилась, да нет, пусть он сам, я ведь с ней не знакома. Прошло несколько лет. Я начала вести на радио передачу “Литературные страницы”. Одним субботним утром, кажется, сразу после передачи “Песни, воскресшие из пепла”, раздается звонок: “Мейделе, – говорит незнакомая женщина, – спасибо”. Это была Нехама. А я к ней подойти стеснялась. Моя мама простаивала часами в очереди, чтобы “достать” билет на концерт Нехамы Лифшиц. А тут мое 55-летие, и Нехама приходит вместе с Левией Гофштейн и с Шошаной Камин, дочерью упомянутой выше актрисы Хавы Эйдельман. Представляю их маме. “Мама, это Нехама”. Она по-детски всплескивает руками, обнимает Нехаму, целует и повторяет: “Майн тайере, майн тайере (дорогая моя), сколько слез я пролила на твоих концертах, я знаю все твои песни наизусть, они у меня записаны в тетрадках”.
Эти тетрадки я храню и передам своим детям.

Опубликовано 23.04.2017  23:23

Михаил Калик (27.01.1927 – 31.03.2017)

Михаил Калик: “Настоящая моя академия — это тюрьма и лагерь”

Ниже размещен текст интервью Михаила Калика, данного им в 2014 году Ирине Мак для литературно-публицистического журнала “Лехаим”.
Михаил Калик. okno-filmfest.ruИрина Мак: “У этого интервью с Михаилом Каликом был формальный повод: 50 лет назад режиссер снял свой главный фильм — «До свидания, мальчики», по одноименной повести Бориса Балтера. Правда, вышла на экраны картина только в 1966-м, и чудо, что вышла: ни у одного фильма Калика не было простого пути на экран. Но этот фильм увидели вовремя. О нем мы говорили тоже. И о других его лентах, которых Михаил Наумович снял всего-то семь — до отъезда из СССР в 1971 году и потом одну снова в Москве, в 1991-м. И еще в Израиле снимал — впрочем, немного. Мы общались несколько часов, и Калик все время перескакивал с темы на тему, переносился из одного времени в другое, как будто боясь что-то забыть, не успеть сказать что-то главное. И оказалось, что в обычной жизни он существует в том же, единственно возможном для него, «рваном» ритме и общается на том же удивительном языке контрапунк­та, который когда-то нашел для себя в кино. И которому с тех пор ни разу не изменил”.

– Это сравнение вашего киноязыка с контрапунктом в музыке я впервые обнаружила у Сергея Урсуляка, в посвященной вам статье. И там же он пишет: «Калик принял меня в профессию».

– Так и было. Я принимал его на Высшие режиссерские курсы. В 1990-м, когда я приехал в Москву снимать кино, ко мне вдруг обратились с просьбой возглавить приемную комиссию. Спрашиваю, почему ко мне — я не был в Союзе много лет, ничего тут не знаю. А мне говорят: «Вы тут ни от кого не зависите. Вам не будут звонить и просить». И я возглавил приемную комиссию. Сережа Урсуляк мне сразу понравился — он был совершенно не блатной, очевидно талантлив и образован, а это не часто случается. Как у председателя комиссии у меня было два голоса. Его приняли.

– Урсуляк признается, что сделал свой «Русский регтайм» под впечатлением от вашего фильма «До свидания, мальчики».

– Да, он мне это тоже говорил. И то, что он продолжил связь с Микаэлом Таривердиевым, для меня очень важно. Потому что наша с Микаэлом связь, я считаю, была от Бога. Так точно совпасть…

– Вы ведь с ним работали вместе, начиная с фильма «Человек идет за солнцем»?

– Да раньше — мы еще делали «Юность наших отцов», по роману Фадеева «Разгром». Это был и его диплом, в Институте имени Гнесиных, и мой, во ВГИКе.

– Как вы друг друга нашли?

– Он пришел во ВГИК — мы познакомились. Я потом узнал, что Микаэл был любимцем Хачатуряна.

– Странно было бы иначе — Таривердиев был его учеником. И, мне кажется, лучшее из всего, созданного им, написано для ваших фильмов.

– Никто больше не мог так точно понимать меня и, главное, слышать. Он всегда требовал, чтобы я рассказывал, как представляю себе сцену: «Ты говори, говори». И я говорил. А он импровизировал.

– Мы сидим в вашей иерусалимской квартире, в современном доме, и я вижу здесь камин, очень напоминающий тот, что был в вашем последнем фильме — «И возвращается ветер». Я даже слышала, что этот мраморный раритет вы вывезли из Союза, хотя поверить в это невозможно.

– Но это действительно камин из нашей московской коммуналки. Мы жили в особняке на улице Медведева — теперь это Старопименовский пере­улок. Особняк до революции принадлежал какой-то княгине, и в нашем крыле был ее будуар. Собственно, мы в будуаре и жили. Знакомый историк рассказывал, что когда-то читал дневник этой княгини, и вот что он нашел там: «Опять приходил Пушкин и бросался на меня с обезьяньими ужимками».

– Может быть, она выдавала желаемое за действительное?

– Все может быть, тем более что больше ни от кого я этого не слышал. Но какая история! И вот в этом будуаре был камин, который я разобрал и взял с собой. Сначала в кооперативную квартиру, которую мы купили около «Аэропорта», в доме киношников — «розовом гетто», как его называли. А потом, в 1971 году, отправил медленной скоростью в Израиль.

– Вас быстро выпустили из Союза?

– Как быстро, что вы! Меня не выпус­кали. Без моего ведома перемонтировали фильм «Любить». И когда я пытался судиться, в ответ завели уголовное дело на меня. Нашли, за что зацепиться, — меня тогда приглашали показывать мои фильмы в клубах, домах отдыха, в том числе в санатории ЦК КПСС под Москвой. Это было тогда в порядке вещей. В том числе показывал картину «Цена», снятую только что, по пьесе Артура Миллера, — она после этого 20 лет пролежала на полке. Ко мне побежали знакомые, из разных НИИ, — покажи у нас… И за это меня пытались судить.

– Я знаю двух известных кинорежиссеров, на которых, в качестве способа давления, заводили уголовные дела, — вы и Александр Аскольдов, создатель «Комиссара».

– Да, мы с Аскольдовым потом в Берлине встретились, и он мне все рассказал. Это очень грустная история — он снял всего один фильм. И я понял там, в Берлине, почему он больше ничего не сделал. А Нонна Мордюкова, между прочим, когда приезжала с «Комиссаром» в Израиль, приходила ко мне и сидела на вашем месте. Приехала, сразу позвонила…

– Но вернемся к вашему уголовному делу.

– Как-то быстро стало понятно, что открыто меня судить нельзя — я был уже довольно известен. В том числе за границей, хотя меня не выпускали. Не пустили даже на фестиваль в Локарно, где показывали «Человек идет за солнцем», а фильм, между тем, получил премию. Мне позвонил Пэдди Чаефски — знаменитый сценарист, обладатель, кстати, трех «Оскаров». И на плохом, забытом русском сказал, что они с Артуром Миллером собираются протестовать против притеснения меня как режиссера, а Миллер был главой ПЕН-клуба… В общем, меня выпустили. Сказали, чтобы выметался в течение недели. А я ответил — ни в коем случае. Потребовал минимум две недели, чтобы хотя бы деньги за кооператив получить назад.

– В 1971-м вам, видимо, еще и пришлось платить за образование? Я помню, был такой период.

– Нет, это началось позже. А так — пришлось бы платить за два высших — за ГИТИС и ВГИК. ГИТИС, правда, я не окончил — перешел с третьего курса. Папочка мой — он тогда еще был жив — сказал: «Если ты так уж хочешь быть режиссером, иди в кино. Кино — молодое искусство».

– Ваш папа был актером, театральным деятелем…

– Да, но он не был известным актером и крупным театральным деятелем. Папа у меня начинал как актер в бродячей труппе, еще до революции.

– В еврейской труппе?

– Конечно. А потом стал актером русского кукольного театра. И одним из создателей ТРАМа — Театра рабочей молодежи, но не московского, а архангельского, потому что его выслали в Архангельск. Виноват был не он, а брат, но папа взял вину на себя. Это была нэпманская история, связанная с дедом моим, папиным отцом, в честь которого меня назвали. Я же не Михаил, а Моисей. В 1935 году, когда я поступил в первый класс, учительница меня назвала: «Моисей Калик». А я ответил: «Я Миша». Потому что дома так звали. И в ГИТИСе меня уже звали Михаилом. Но в паспорте я оставался Моисеем. Дедушка Моисей был, что называется, ремесленник. Мой сын покойный, кстати, пошел в него — все умел, все мог сделать своими руками. Дед был, в общем, по художественной части — и сын рисовал. Дедушка работал с кожей — сумочки женские мастерил, пояса… Оба его сына ему помогали — во время нэпа и Григорий, и Наум работали с отцом. Гриша, брат папин, был совсем не похож на моего отца — папа был очень совестливый. На Гришу «наехали», он сослался на брата, и на того завели дело.

– И сослали.

– Да. Соседи потом говорили, что Наум остался Моисеевичем, а Григорий — тот Михайлович. Папа мой был из очень бедной семьи. А мамочка — из очень богатой, из Киева. Училась в знаменитой Киево-Печерской гимназии, куда детей простых евреев не брали. Кстати, эту же гимназию окончила знаменитая актриса Алла Тарасова. В 1913-м, в год 300-летия Дома Романовых, мамочка получила свой аттестат с двуглавым орлом. И какие паршивцы: когда меня арестовывали, они забрали этот аттестат. Итак, папа познакомился с мамой, влюбился в нее. Она влюбилась в него. Мамины родители были страшно возмущены: «Ты что, Лиза, постыдись, нельзя же!» Актер — это была для них не профессия, а актер не в императорском театре — вообще непонятно кто. Но началась первая мировая война. Папу призывают, и он возвращается с ранением в ногу. Рана была не страшная, но он — еврей и герой вой­ны. Тут уже родителям нечего было возразить. Потом папа и мама смеялись, рассказывая мне об этом.

– Они разговаривали на идише?

– Только когда хотели, чтобы я не понял, как во многих семьях. Когда я только приехал в Израиль, со мной захотели пообщаться представители спецслужб. Привели меня в кабинет. Там сидел человек, который заговорил со мной на идише. Я ему объяснил, что идиша не понимаю. Он ответил: «А у меня записано, что понимаете». Я ему: «Так у вас неправильно записано». Он засмеялся и перешел на русский.

– Но в фильме «И возвращается ветер» есть сцена похорон Михоэлса, на которых вы были. И в театре еврейском, наверное, тоже.

– Конечно, и не раз. «Фрейлехс» — это было изумительно.

– Мама моего знакомого, театральный режиссер, рассказывая о ГОСЕТе и о новаторстве Михоэлса, упоминала, например, что у Риганы в «Короле Лире», поставленном Радловым, были зеленые волосы. Действительно?

– Этого я не помню. Но «Король Лир» — это действительно был очень необычный спектакль. Он отличался от всего, что происходило тогда в театре, какой-то невероятной, авангардной театральностью. Нигде больше такого не было. И при этом — яркий национальный колорит.


Соломон Михоэлс в образе Лира из спектакля “Король Лир” (Московский еврейский театр)

– Во ВГИКе вы учились…

– …у Юткевича. Поступал к Григорию Александрову на курс, но проучился у него всего два-три месяца. В ноябре меня уже арестовали. А восстановили на третий курс в 1954-м, и тогда я уже попал к Сергею Юткевичу.

– В фильме «И возвращается ветер» есть сцена, где ректор Института кинематографии говорит: «Будь моя воля, я бы не стал восстанавливать». Он правда так сказал?

– Да. Его фамилия Головня — не знаменитый оператор Головня, а другой. Понятно, что я действительно был там совсем чужим. И восстановили меня исключительно стараниями Ромма, который ведь и принял меня во ВГИК. В 1949 году я, доучившись до третьего курса театроведческого факультета ГИТИСа, подал документы во ВГИК, на режиссуру. Надо было предъявить какую-то свою работу — и я подал театроведческую работу об Астангове, это был мой любимый актер. Только после этого можно было сдавать экзамены. То, что моя работа понравилась, я уже потом узнал. А самым страшным испытанием был коллоквиум — собеседование. На нем присутствовал Михаил Ромм. Я стал рассказывать ему, как я учился в ГИТИСе, как увлекся Древней Грецией. Видно было, что ему интересно, и он как-то даже стал волноваться и как будто обрадовался, найдя собеседника. Там стоял рояль, и вдруг Ромм стал что-то наигрывать — одно, другое. Что-то я узнавал, что-то нет. И я придумывал под эту музыку видеоряд. Вдруг он дает мне одну из картин, которые там лежали, — это оказалось «Утро стрелецкой казни» Сурикова. Эпизод, из которого мне надо было сделать раскадровку, монтажный кусок. Я стал смотреть и вдруг увидел такую очень киношную деталь — воронье. И понял, что это начало сцены. И баба рыдает. И стрелец прощается. Другой держит свечку, а потом оглядывается и замечает Петра… Я стал все это рассказывать Ромму, и он кивал: «Да, да»…

А в 1954-м, когда я вернулся из лагеря, по моему поводу заседала мандатная комиссия. И был ее председатель, за которым было последнее слово. Мне рассказал об этом мой педагог Сергей Скворцов — замечательный человек, настоящий русский аристократ. Знаете, когда мне про русских говорят что-то, я всегда вспоминаю Скворцова и еще Вику Некрасова, с которым я очень дружил. Вика меня встречал в Париже, когда я из Израиля впервые выехал за границу. Но вернемся к этому восстановлению моему — председатель мандатной комиссии был против. И тут Ромм встал и стукнул по столу: «Калик будет учиться!» А Ромм снял «Ленина в Октябре». С Роммом не спорили. И они за­ткнулись, а я оказался на курсе у Юткевича.

– А кого вы считаете скорее своим учителем — Ромма или Юткевича? Или, может быть, Александрова?

– Больше Ромма. Сергея Иосифовича — в меньшей степени. А Александров… Он был большим пижоном. Я, например, все время опаздывал — и однажды вхожу, а все аплодируют. Александров подучил.

– За что вас посадили? Я имею в виду формальный повод.

– Ой, долго рассказывать. Хотя я могу об этом говорить. Некоторые не любят вспоминать, а я спокойно. Потому что я победил, вот в чем дело. И это наполняет меня гордостью. Папа мне все время говорил: «Миша, тебя арестуют». А я думал — почему? Я понимал, что нельзя какие-то вещи обсуждать вслух, но что совсем нельзя с близкими друзьями?.. Этого я не мог принять. И, конечно, продолжал говорить. Но папа умер раньше. А они пришли ночью. Я еще не спал — работал над фрагментом из «Дела Артамоновых», по Горькому, который мне надо было снимать. Я готовился к зав­трашней съемке на студии имени Горького, когда меня забрали. Осудили за «создание террористической организации». Дали 25 лет, потом сократили до 10. Не было, конечно, никакой организации — одни разговоры. Их записывал некий мальчик, один из нас. Тоже еврей. Мы у него собирались, а он записывал. И нас сдал. Потом, в 1955-м, когда все наши освободились, — а меня выпустили раньше, в 1954-м, — они все собрались и пошли его бить. Меня звали, но я не пошел.

– Жалко стало?

– Да. Сейчас я точно знаю: всех людей надо прощать. Потому что все несчастные. Люди несчастны по определению, они рождаются несчастными. Даже если чувствуют себя счастливыми. Несчастны, прежде всего, потому, что смертны и мысль о смерти преследует их всю жизнь. Я это точно знаю — я два раза по полгода сидел в одиночке, я сидел в трех московских тюрьмах и трех пересыльных. Я был в Озерлаге, на станции Тайшет, — это один из самых страшных лагерей, а вокруг меня были люди, сидевшие с 1937-го. Помните в «До свидания, мальчики» сцену с тачками? Из-за нее фильм не выпускали полтора года — требовали вырезать. Ее и еще одну, с еврейскими родителями одного из героев. А я отказывался. Так вот, эта сцена с тачками — конечно, воспоминание о лагере. Я ничего не выдумал — разве что в моей жизни была гармошка, а не оркестр. Все ведь происходило под музыку, как в Освенциме. Только там был лозунг «Arbeit macht frei», а у нас: «Заключенные! Только честный труд…» Дальше не помню. И тоже над воротами этот лозунг висел, а ворота были двойные. И когда меня упрекают: что ты говоришь, у нас же не было такого, как у нацистов, я отвечаю: да, евреев не убивали. Их не убивали только за то, что они евреи. Но я — один из тех миллионов, кто строил домики для евреев, в которых они должны были бы жить, когда их выселят в Сибирь.

– Эти годы в тюрьмах и лагере — потерянные для вас?

– Что вы, самые результативные! Я их называю своей академией. Настоящая моя академия — это тюрьма и лагерь. Если ты их проходишь и остаешься самим собой, это победа, настоящая, кто бы что ни говорил. Да, у меня тоже бывали слабости, но я их победил. А этот человек, который нас сдал, — не победил. Лева Головчинер его звали. Умница, несчастный мальчик. Его родители то ли погибли в лагерях, то ли их расстреляли, он жил с теткой и мечтал поступить на юрфак МГУ. Его вызвали в органы и сказали: если не будет доносить на нас, пойдет вслед за родителями. А так — поступит в университет. Потом, когда я уже женился, мы с ним жили недалеко друг от друга. И почти каждый день мы видели, как он шел с молочной кухни с этими бутылочками — у него был маленький ребенок, — и я говорил жене: «Смотри, Лева Головчинер идет». Он женился, как мы тогда говорили, на «ансамбле “Березка”» и был хорошим папой. И несчастным человеком. Вы поймите, мой папа умер своей смертью, я его хоронил, а у него — нет. И как я после этого мог его бить? Меня потом тоже вызывали, уже после освобождения, чтобы сделать из меня стукача. Конечно, я испытал страх, но уже не было Сталина. И я им сказал: «Разве я так плохо вел себя в лагере, что вы мне это предлагаете?» И они отстали от меня.

– Одиночка — это самое страшное?

– Страшно, да. Но я потом полюбил уединение. Там у меня рождались фантазии.

– Там вы стали режиссером?

– Можно сказать и так. Когда я вернулся и меня реабилитировали и восстановили в институте — я не хвастаюсь, но я действительно стал сразу самым талантливым, первым, лучшим…

– В фильме «Любить» вы снимали отца Александра Меня — почему вдруг?

– Скажем так — я о нем знал. Мне хотелось, чтобы священник у меня в фильме говорил о любви. Я понимал, что раввина мне не дадут снять. И снимал его как священника и как честного человека. Мень не врал. Те, кто ему поддался — а среди них были большие люди, достаточно Галича вспомнить, — я их не осуждаю. Вообще, осуждать кого-либо в таких вопросах странно. Еще раз: он честный человек, как и Галич. Я не рад, что Галич пришел к православию. Я бы ни за что не пошел по этому пути и считаю, что делать этого нельзя, — это все равно что растоптать могилы своих дедов и прадедов. Но я их не осуждаю.

– В 1971 году вы поехали в Израиль, хотя большинство тех, кого выпускали, ехали в Штаты. Вы не рассматривали для себя такого пути?

– Никогда. После лагеря и тюрьмы я понял, что положиться можно только на своих. Это не значит, что на любого еврея стоит полагаться, но, за редким исключением, помогали мне только евреи. Зять мой, историк, говорит в ответ на это, что я националист; дочь, кстати, тоже историк. Причем зять — крайне левый, а дочка — нет, и она сама пришла к религии.

– Вы ведь в Израиле тоже снимали кино.

– Снимал. Но на свой уровень не вышел. И кино израильское не было на таком уровне. При этом встречали меня с почетом. Пока семь месяцев учился в ульпане, меня осаждали предложениями, приносили сценарии. Предлагали вступить в здешний союз кинематографистов. Отказался. Мне говорили, что я делаю ошибку. А я им отвечал: «Я хочу сначала снимать». Но появилось предложение преподавать, и я стал руководителем международной киношколы «Кино для молодежи» — ее отделение есть в Израиле. Я там полтора года был художественным руководителем. Писал программу, искал израильских преподавателей… Я понимал, что это даст мне не только деньги, но знакомства в мире кино. И возможность хотя бы заплатить первый взнос за квартиру. А потом, когда у меня появилась возможность снимать, я ушел. И сделал один фильм, который не считаю своей победой. Хотя недавно я его пересмотрел и нашел кое-что любопытное — знаете, там видна какая-то моя обес­покоенность судьбой Израиля, несмотря на то что фильм был снят еще перед Войной Судного дня.

– Фильм на иврите?

– Да, с русскими титрами. Еще я снял фильм об Израиле, состоящий из маленьких новелл. Когда он вышел, англоязычные газеты меня хвалили, а остальные смешали с грязью. И потом меня послали с этим фильмом в Вену, встречать будущих репатриантов. Большинство, как вы справедливо заметили, ехали не в Израиль. И не то что я должен был убеждать их ехать именно в мою страну — я не врал этим людям об Израиле, рассказывал как есть. Но я видел свою задачу в том, чтобы убедить их остаться евреями. Я говорил с ними с точки зрения сиониста.

– Когда вы поняли, что вы сионист?

– В Москве еще. Когда мне говорили, что Россия — моя родина, я отвечал: «Разве я делаю что-то плохое для своей родины?» Израиль — мое отечество. У меня две родины — та, где я родился, и я ее люблю, но есть еще одна. И после моего разговора с большим человеком в ОВИРе, когда я изложил все свои доводы, он дал указание выпустить. И еще говорил мне: «Вы думаете, для нас это хорошо, что такие люди, как вы, уезжаете? Мы бы хотели, чтобы вы продолжали работать».

– Ну, вы же знаете, что после вашего отъезда ваши картины не показывали, совсем. Я увидела «До свидания, мальчики» взрослым человеком.

– Конечно, знаю. Помимо фильма об Израиле, был еще один, документальный, который я монтировал из чужого отснятого материала. Об этом я должен рассказать, хотя даже имени моего не было в титрах, и я не хочу называть человека, который мне это предложил, и названия фильма тоже. Человек этот приехал ко мне из Германии — диссидент, покинувший Союз. Дело было после перестройки. Он задался целью снять места, связанные с массовыми репрессиями, лагерями на севере СССР, полигонами, где расстреливали. И людей, которые были свидетелями этих преступлений и помнили тех, кто сидел. Они раскопали захоронения и привезли в Москву несколько мешков костей. Устроили молебен, пригласив представителей трех конфессий — раввина, православного священника и муллу. И захоронили прах, сняв все на камеру.

– Где захоронили?

– Не поверите — у Кремлевской стены, в Александровском саду. Не понимаю, как им это удалось. Но в начале 1990-х, может быть, все было легче. В любом случае я рад, что сделал это. Те, кто погиб в лагерях, — это были мои братья, они были как я. Просто я выжил.

Опубликовано 5.04.2017  15:43

Евгений Евтушенко (18.07.1932 – 01.04.2017)

Евге́ний Алекса́ндрович Евтуше́нко (фамилия при рождении — Гангнус, 18 июля 1932 [по паспорту — 1933], Зима; по другим данным — Нижнеудинск, Иркутская область — 1 апреля 2017, Талса, Оклахома, США — советский и российский поэт. Получил известность также как прозаик, режиссёр, сценарист, публицист и актёр.

Матвей Гейзер. Еврейская муза Евгения Евтушенко

“Поэт в России больше чем поэт”. Эта формула у многих ассоциируется прежде всего с поэмой Евтушенко “Бабий Яр”. Между тем это да­леко не единственное и не первое произве­дение поэта, в котором обозначена еврейс­кая тема. Задолго до “Бабьего Яра”, в 1957 году, Евтушенко написал стихотворение “Охотнорядец”. Вот строфы из него:

Он пил и пил один, лабазник.

Он травник в рюмку подливал

И вилкой, хмурый и лобастый,

Колечко лука поддевал.

Под юбку вязаную лез,

И сапоги играли лаком.

А наверху – с изячным фраком

Играла дочка полонез.

Вставал он во хмелю и в силе,

Пил квас и был на все готов,

И во спасение России

Шел бить студентов и жидов.

Здесь уместно отметить, что последняя строка этого стихотворения вызывает в па­мяти популярный в СССР анекдот о призы­ве “бить жидов и велосипедистов”. Евтушенко в своих выступлениях, да и в книге “Волчий паспорт”, не раз осуждал антисемитизм. Путь к поэме “Бабий Яр” шел не от ума, а от сердца поэта. “Я давно хотел написать стихи об антисемитизме, но эта те­ма нашла свое поэтическое решение только тогда, когда я побывал в Киеве и воочию увидел это страшное место, Бабий Яр”.

По признанию самого поэта стихи воз­никли как–то неожиданно быстро. Он отнес их в “Литературную газету”. Сначала их прочли приятели Евтушенко. Они не скры­вали своего восхищения не только отвагой молодого поэта, но и его мастерством. Не скрывали они и своего пессимизма по пово­ду публикации, из–за чего просили автора сделать им копию. И все же чудо произошло – на следую­щий день стихотворение было опубликова­но в “Литгазете”.

Как вспоминает сам Евту­шенко, все экземпляры того номера “Литературки” были раскуплены в киосках мгно­венно. “Уже в первый день я получил мно­жество телеграмм от незнакомых мне лю­дей. Они поздравляли меня от всего сердца, но радовались не все. ”

О тех, кто не радовался, – речь пойдет ни­же. Пока же – о самом стихотворении.

Оно произвело эффект разорвавшейся бомбы. Быть может, только повесть “Один день Ивана Денисовича” Солженицына произвела такое же впечатление. Не так много в русской поэзии стихотворений, о которых бы столько говорили, столько пи­сали. Если бы Евтушенко был автором только этого стихотворения, имя его несом­ненно осталось бы в русской поэзии.

Из воспоминаний поэта:

“Когда в 1961 году, в Киеве, я впервые прочитал только что написанный “Бабий Яр”, ее (Галю Сокол, жену Евтушенко. –М. Г.) сразу после моего концерта увезли на “скорой помощи” из–за невыносимой боли внизу живота, как будто она только что му­чительно родила это стихотворение. Она была почти без сознания. У киевской еврей­ки–врача, которая только что была на моем выступлении, еще слезы не высохли – после слушания “Бабьего Яра”, но <. > готовая сделать все для спасения моей жены, после осмотра она непрофессионально разрыда­лась и отказалась резать неожиданно огром­ную опухоль.

– Простите, но я не могу после вашего “Бабьего Яра” зарезать вашу жену, не могу, –говорила сквозь слезы врач”.

Поэма “Бабий Яр” стала событием не только литературным, но и общественным. О нем много и подробно говорил 8 марта 1963 года Никита Сергеевич Хрущев в речи на встрече руководителей партии и прави­тельства с деятелями искусства и литерату­ры. Вот отрывок из этой речи:

“В ЦК поступают письма, в которых выс­казывается беспокойство по поводу того, что в иных произведениях в извращенном виде изображается положение евреев в на­шей стране. В декабре на нашей встрече мы уже касались этого вопроса в связи со сти­хотворением “Бабий Яр”. За что критику­ется это стихотворение? За то, что его автор не сумел правдиво показать и осудить имен­но фашистских преступников за совершен­ные ими массовые убийства в Бабьем Яру. В стихотворении дело изображено так, что жертвами фашистских злодеяний было только еврейское население, в то время как от рук гитлеровских палачей там погибло немало русских, украинцев и советских лю­дей других национальностей. У нас не су­ществует “еврейского вопроса”, а те, кто вы­думывают его, поют с чужого голоса”, – так говорил “коммунист №1” в 1963 году.

Позже, когда Хрущева лишат всех должностей он, в своих мемуарах, о Евтушенко напишет совсем по–иному:

“А стихотворение самого Евтушенко нравится ли мне? Да, нравится! Впрочем, я не могу сказать это обо всех его стихах. Я их не все читал. Считаю, что Евтушенко очень способный поэт, хотя характер у него буй­ный. ”

Не раз в прессе встречалось мнение, что “Бабий Яр” стал апогеем сопротивления ан­тисемитизму, принявшему – в отличие от откровенного сталинского – другие формы во времена хрущевской “оттепели”. Это был вызов молодого поэта не только власть имущим, но и всей системе.

Здесь уместно упо­мянуть главного редактора “Литературной газеты” Косолапова – он знал, чем рискует, и все же опубликовал стихотворение.

Поэма “Бабий Яр” вызвала не просто раздражение, но злобу у многих литератур­ных современников Евтушенко. Кто знает, может быть, именно с того времени хруще­вская “оттепель” совершила первый пово­рот вспять. Видный литературовед того вре­мени Д. Стариков написал вскоре после публикации (“Литературная жизнь”, 27.09.61): “Почему же сейчас редколлегия всесоюзной писательской газеты позволяет Евтушенко оскорблять торжество ленинс­кой национальной политики? <. > источ­ник той нестерпимой фальши, которой про­низан его “Бабий Яр” – очевидное отступле­ние от коммунистической идеологии на по­зиции буржуазного толка”.

Поэт Алексей Марков, с которым Евту­шенко был знаком еще с юности, выступил с резким поэтическим памфлетом:

Какой ты настоящий русский,

Когда забыл про свой народ?

Душа, как брючки, стала узкой,

Пустой, как лестничный пролет.

Что же так возмутило Алексея Маркова? Уверен, не отсутствие памятника жертвам фашизма в Бабьем Яру.

Отповедь Маркову, ходившую “в спис­ках”, дал Самуил Яковлевич Маршак. Тот самый Маршак, которого считали челове­ком осторожным и стихи которого Евту­шенко не счел нужным опубликовать в сво­ей антологии “Строфы века”:

Был в царское время известный герой

По имени Марков, по кличке “второй”.

Он в Думе скандалил, в газетах писал,

Всю жизнь от евреев Россию спасал.

Народ стал хозяином русской земли

От Марковых прежних Россию спасли.

И вот выступает сегодня в газете

Еще один Марков, теперь уже третий.

Не только Алексей Марков оказался рь­яным противником “Бабьего Яра” – вот что написал видный общественный деятель то­го времени, лауреат многих государствен­ных премий, депутат Верховного Совета Мирзо Турсун–Заде (и не где–нибудь, а в “Правде” 18 марта 1963 года):

“Непонятно, какими мотивами руковод­ствовался Евтушенко, когда он написал стихотворение “Бабий Яр”. Сейчас некоторых московских поэтов коснулось нездоровое веяние – у нас в Таджикистане этого нет”.

Надо ли говорить, что в “дискуссии” о “Бабьем Яре” приняли участие и евреи (что само по себе и не ново – вспомним пленум Союза писателей, посвященный “Доктору Живаго”). Вот письмо студента Кустанайского пединститута Вадима Гиршовича:

“Я – еврей по национальности и должен честно признаться в том, что мне нравилось это стихотворение, но когда я прочел посла­ние Б. Рассела Н. С. Хрущеву (речь идет о знаменитом письме Рассела об антисеми­тизме, назревающем в СССР, проявлявшем­ся в попытке возложить на евреев вину за экономические трудности в стране. – М. Г.), я понял, на чью мельницу (вольно или не­вольно) льют воду авторы подобных произ­ведений. “.

Вообще еврейская преданность идеологам партии – явление особое. Пройдет де­сять с небольшим лет, и гиршовичи горячо поддержат решение ЦК КПСС о создании Антисионистского еврейского комитета и активно согласятся с теми, кто отождествил сионизм с фашизмом. Не знаю, учит ли ис­тория другие народы, но евреи – плохие ее ученики.

Георгий Марков в пору дискуссии вокруг “Бабьего Яра” сказал на пленуме Союза писателей в марте 1963 года следующее:

“А то, что произошло с Евтушенко, если говорить всерьез, по–мужски – а мы здесь в большинстве старые солдаты – это же сдача позиций. Это значит уступить свой окоп врагу. Сибиряки за это не поблагодарят т. Евтушенко. Сибиряк в нашей стране, по мо­им представлениям, – это человек, который стоит на передовых советских позициях, а не подвизгивает нашим врагам. ”

В чем же увидел вождь советских писате­лей это “подвизгивание”? Может быть, в следующих строках, вырвавшихся у поэта, когда он стоял над крутыми обрывами Бабьего Яра:

И сам я как сплошной беззвучный крик

Над тысячами тысяч погребенных.

Я – каждый здесь расстрелянный старик.

Я – каждый здесь расстрелянный ребенок.

Ничто во мне про это не забудет.

Неудивительно, что черносотенцы не унимались еще много лет после “Бабьего Яра”, даже в пору перестройки, да и не уни­маются сегодня. С этой точки зрения –стихотворение Евтушенко “Реакция идет “свиньей”, написанное в 1988 году, –неслу­чайно. Вот отрывок из него:

Литературная Вандея,

Пером не очень–то владея,

Зато владея топором,

Всегда готова на погром.

Литературная Вандея,

В речах о Родине радея,

С ухмылкой цедит, что не жаль

Ей пастернаковский рояль.

И коль уж речь зашла о “пастернаковском рояле”, то продолжим разговор на музыкальную тему. Дмитрий Шостакович, потрясенный “Бабьим Яром” Евтушенко, да и другими его стихами, сочинил свою зна­менитую 13–ю симфонию. В своем письме от 19 июня 1961 года Народному артисту Борису Гмыре он писал:

“Есть люди, которые считают “Бабий Яр” неудачей Евтушенко. С ними я не могу сог­ласиться. Никак не могу. Его высокий пат­риотизм, его горячая любовь к русскому народу, его подлинный интернационализм захватили меня целиком, и я “воплотил” или, как говорится сейчас, “пытался вопло­тить” все эти чувства в музыкальном сочи­нении. Поэтому мне очень хочется, чтобы “Бабий Яр” прозвучал в самом лучшем ис­полнении”.

Это письмо Шостаковича – увы! – не во­зымело действия не только на Бориса Гмырю: гениальный и отважный Евгений Мравинский от участия в исполнении 13–й симфонии тоже отказался. Можно себе только предс­тавить, каким был нажим идеологов ЦК КПСС.

И все же 13–я симфония была исполнена 18 декабря 1962 года в Москве, – однако тут же была снята с репертуара. Позже ее триж­ды исполняли в Минске. Было это 19, 20 и 21 марта 1963 года. Вот что написал по это­му поводу белорусский журналист Н. Матуковский 24 марта 1963 года в письме сек­ретарю ЦК КПСС Ильичеву:

“Первые же звуки симфонии как–то ощутимо разделили зал на евреев и неевре­ев. Евреи не стеснялись проявления своих чувств, вели себя весьма эксцентрично. Кое–кто из них плакал, кое–кто косо погля­дывал на соседей. Другая половина, к ко­торой относился и я, чувствовала себя как–то неловко, словно в чем–то провинилась перед евреями. Потом чувство гнетущей неловкости переросло в чувство протеста и возмущения. Самое страшное, на мой взгляд, что люди (я не выделяю себя из их числа), которые раньше не были ни антисе­митами, ни шовинистами, уже не могли спокойно разговаривать ни о симфонии Шостаковича, ни о евреях. У нас нет “ев­рейского вопроса”, но его могут создать лю­ди вроде Е. Евтушенко, И. Эренбурга, Шос­таковича. ”

Заметим, это было одно из немногих ис­полнений в СССР 13–й симфонии в пору хрущевской “оттепели”.

Я далек от мысли полагать, что “Бабий Яр” – лучшее стихотворение Евтушенко. Автор замечательных лирических стихов, ставших хрестоматийными (“Одиночест­во”, “Когда взошло твое лицо”, “Идут бе­лые снега”, “Граждане, послушайте меня”, “Мед”); поэт, создавший поэмы, без кото­рых немыслима современная русская поэ­зия (“Братская ГЭС”, “Под кожей статуи свободы”, “Мама и нейтронная бомба”); автор замечательной прозы “Не умирай прежде смерти”, “Ягодные места”,– независимо от хулителей и доброжелателей нав­сегда вошел в русскую литературу и, не­сомненно, уже при жизни стал ее классиком.

В предисловии к книге Евтушенко “Сти­хотворения и поэмы” (М. 1990) друг и, в значительной мере, наставник поэта – А. П. Межиров писал:

“Как все должно было совпасть – голос, рост, артистизм для огромных аудиторий, маниакальные приступы трудоспособнос­ти, умение расчетливо, а иногда и храбро рисковать, врожденная житейская муд­рость, простодушие, нечто вроде апостольс­кой болезни и, конечно же, незаурядный, очень сильный талант”.

В конце 80–х годов я часто бывал в Пере­делкине у Александра Петровича Межирова. Иногда виделся в его доме и беседовал с Евгением Александровичем Евтушенко. Надо ли говорить, какое впечатление произ­водили на меня эти беседы. Я уловил, с ка­ким интересом относится Евтушенко к мо­ей работе над книгой о Михоэлсе. Когда мы вели речь об этом великом человеке, в судь­бе которого воплотился взлет и трагизм со­ветского еврейства, я интуитивно уловил, что поэт хочет что–то написать о нем. Инту­иция меня не подвела: к первому фестивалю искусств имени Михоэлса Евтушенко напи­сал посвященную ему поэму. Он прочел ее полностью в Большом театре в день откры­тия фестиваля.

И после столь искреннего порыва, наш­лись у него враги и в 1998–м. В “Новых Известиях” (10.01.98) по­явилась публикация Юлии Немцовой “Ев­тушенко как главный еврей России”. Нем­цова писала:

“На сцене, на фоне восстановленных пан­но Марка Шагала ца­рил Евгений Евтушенко, преисполнен­ный собственной уместности на данном мероприятии. Сразу вспомнились строки: “Ты Евгений, я Евге­ний. Ты не гений, я не гений. ” В погоне за журналистской сенсационностью молодая журналистка жестоко поступила по отно­шению к человеку, опубликовавшему “Ба­бий Яр” в ту пору, когда практически никто не отважился бы об этом говорить вслух. И, кончено же, Евтушенко заслужил право быть главным действующим лицом на пер­вом фестивале памяти Михоэлса.

Разумеется, в этих заметках я сделал да­леко не полный обзор еврейской музы Евту­шенко. Процитировав его стихотворение “Охотнорядец”, я не упомянул, быть может, “самое главное” русско–еврейское стихотво­рение Евтушенко:

У русского и у еврея

Одна эпоха на двоих,

Когда, как хлеб, ломая время,

Россия вырастила их.

Основа ленинской морали

В том, что, единые в строю,

Еврей и русский умирали

Рязанским утренним жалейкам,

Звучащим с призрачных полей,

Подыгрывал Шолом–Алейхем

Некрепкой скрипочкой своей.

Не ссорясь и не хорохорясь,

Так далеко от нас уйдя,

Теперь Качалов и Михоэлс

В одном театре навсегда.

Вспоминается вечер 18 августа 1973 го­да. В гостях у меня – Анастасия Павловна Потоцкая–Михоэлс. Мы не попали в тот день на юбилей Евтушенко, и немногие собравшиеся у меня в тот вечер, читали на па­мять его стихи. Анастасия Павловна – потомок русских аристократов, человек знаю­щий толк в поэзии – прочла полностью сти­хи “Окно выходит в белые деревья”, а потом еще какое–то стихотворение, кажется “Обидели”, посвященное Белле Ахмадулиной. Она попросила кого–то из нас прочесть “Ба­бий Яр”. Сделал это – и как! – Всеволод Аб­дулов. Анастасия Павловна, “подводя итоги” нашему импровизированному вечеру, безапелляционно произнесла: “Евгений Евтушенко – поэт пушкинской силы и значи­мости. Я уверена в этом, и вы, молодежь, в этом убедитесь”.

Пройдет двадцать с лишним лет с того августовского дня 1978 года и выдающийся современный русский поэт Евгений Рейн напишет:

“Вот уже двести лет, во все времена, рус­скую поэзию представляет один великий поэт. Так было в восемнадцатом веке, в де­вятнадцатом и нашем двадцатом. Только у этого поэта разные имена. И это неразрыв­ная цепь. Вдумаемся в последовательность. Державин–Пушкин–Лермонтов–Некрасов–Блок–Маяковский–Ахматова–Евтушенко. Это единственный Великий поэт с разными лицами. Такова поэтическая судьба Рос­сии”.

Опубликовано 01.04.2017  21:13

из фейсбука. Анна Брук, Израиль, 22:40

Хорошо, что есть френды.
Хотела сказать кому-нибудь о том, что умер Евтушенко. Обычно я говорила о таких вещах с папой. И сегодня, услышав, подумала, что надо сказать папе. Только папы больше нет. А вы есть и многие, действительно многие, написали об этом. Тогда и мне есть кому сказать: мне очень жаль. Жаль большого поэта, талантливого мастера, человека несущего нам что-то красивое и правильное, и по-настоящему нужное. Мы опять осиротели. Как это было уже много раз за последние годы.
Светлая память.

Дай бог слепцам глаза вернуть
и спины выпрямить горбатым.
Дай бог быть богом хоть чуть-чуть,
но быть нельзя чуть-чуть распятым.

Дай бог не вляпаться во власть
и не геройствовать подложно,
и быть богатым — но не красть,
конечно, если так возможно.

Дай бог быть тертым калачом,
не сожранным ничьею шайкой,
ни жертвой быть, ни палачом,
ни барином, ни попрошайкой.

Дай бог поменьше рваных ран,
когда идет большая драка.
Дай бог побольше разных стран,
не потеряв своей, однако.

Дай бог, чтобы твоя страна
тебя не пнула сапожищем.
Дай бог, чтобы твоя жена
тебя любила даже нищим.

Дай бог лжецам замкнуть уста,
глас божий слыша в детском крике.
Дай бог живым узреть Христа,
пусть не в мужском, так в женском лике.

Не крест — бескрестье мы несем,
а как сгибаемся убого.
Чтоб не извериться во всем,
Дай бог ну хоть немного Бога!

Дай бог всего, всего, всего
и сразу всем — чтоб не обидно…
Дай бог всего, но лишь того,
за что потом не станет стыдно.
1990

Лев Симкин, Москва, 22:54

Евтушенко не без оснований мнил себя первым поэтом. Для меня и таких, как я, он и был первым. Потому что мгновенно откликался на злобу дня, на любое движение затурканной общественной мысли, умудряясь при этом вслух выразить идеи, которые высказывались исключительно на кухнях. Многие его любили, и многие ненавидели, и еще неизвестно, кого было больше.

Бродский мыслил глубже и видел дальше, не спорю. Но поэт не обязательно должен идти впереди всех. И не обязательно должен быть диссидентом. Диссидентов, борцов с режимом вообще было мало. Зато тех, чьи мысли не совпадали с официозом – много больше. По словам Сахарова, многих можно было считать инакомыслящими, поскольку оставшиеся – вообще не мыслили.

Так вот, если их (наш) голос мог быть вообще расслышан в обстановке тотального вранья одних и молчания других, то через Евтушенко, озвучивавшего наши страхи и надежды, иной раз наивно, но всегда вполне адекватно. Его слова доходили через советскую печать, а другой не существовало. Потом их переписывали и передавали из рук в руки как тайные прокламации. В его стихах танки шли по Праге 68-го года, над Бабьим Яром вставали не существовавшие памятники, наследники Сталина угрожали его тенью.

Между двумя съездами – двадцатым КПСС и первым – народных депутатов, тридцать с лишним лет он, как никто другой, умел держать руку на месте, именуемом пульсом времени. С первой оттепели и до последней. Потом его время ушло, а когда отчасти вернулось вновь, поэт постарел. Последний поэт России, который был больше, чем поэт.

В санаториях у Сталина

28 Март 2017

Валентин Барышников

Марина Бергельсон – о семейной истории и казнях

“У меня была с собой кукла, каждому из нас полагалось четыре солдата, и я помню, как – между двумя какими-то уральскими тюрьмами – я со своей куклой тащусь по глубокому снегу, который мне выше колен, а вокруг четким каре через этот снег топают четыре солдата с ружьями, с некоторым недоумением глядя на меня, но стараясь не смотреть”.

Марина Бергельсон родилась в 1943 году. Когда ей было пять лет, ее деда, писателя Давида Бергельсона, арестовали по делу Еврейского антифашистского комитета. Зимой 53-го Марину вместе с родителями отправили в ссылку. Сообщение о смерти Сталина она услышала в больнице. Из пересыльной тюрьмы в Казахстане девочку выкупила бабушка, дав взятку коменданту. В Москве, пока не вернулись из ссылки родители, Марина жила в семье другого деда, писателя Леона Островера. Стала филологом. В 1973 году, накануне своего тридцатилетия, вместе с мужем эмигрировала из Советского Союза. Сейчас живет в Америке. В интервью Радио Свобода Марина Бергельсон рассказывает об истории своей семьи, погружаясь в прошлое на сотни лет, вспоминает детство в сталинские времена и размышляет над тем, почему в современной России Сталин вновь популярен.

Давид Бергельсон, дед Марины по отцовской линии, был расстрелян 12 августа 1952 года, в свой 68-й день рождения. Его, выросшего на Украине, в 1921-м уехавшего с семьей в Берлин, от нацизма бежавшего в Данию, по словам Марины, “обманом заманили” в Советский Союз в середине 30-х. В этом история его возвращения частично была похожа на историю возвращения Прокофьева, Цветаевой, Куприна и других, добавляет Марина.

Евреи весело пашут пшеницу

Он писал на идиш и хотел сохранить эту культуру. В межвоенные годы он ездил из Берлина в Польшу “посмотреть, что там происходит с литературой и евреями”, нашел – еще до немцев и холокоста – местный антисемитизм и решил, что там нельзя будет выжить. Потом поехал в Америку, где увидел, что американские евреи удачно ассимилируются и что идиш исчезнет в течение одного поколения. “Как все порядочные люди в 20–30-х годах, он был, естественно, человек левый, хотя никогда не был в партии”, – говорит Марина о деде. В Америке он встретился с “интенсивными коммунистами”, которые требовали: “У тебя есть право на русское гражданство, ты должен строить коммунизм”.

После Европы и Америки “осталась одна Россия”. В это время в СССР началось создание автономной еврейской области в Биробиджане. Советское правительство почему-то решило, что имя Бергельсона, одного из самых интересных еврейских писателей этого поколения, им необходимо, чтобы евреи поверили в Биробиджан и в то, что там может быть что-то положительное: “К нему стали присылать людей, которые рассказывали о прекрасном месте, где цветут цветы, евреи весело пашут пшеницу. И он полностью купился”.

Много лет спустя, уже в Израиле, говорит Марина, ее нашел человек, который был приставлен к Давиду Бергельсону во время его приезда в Россию и поездки в Биробиджан. По его словам, там они увидели страшную грязь, “по улицам без тротуаров ходили какие-то потерянные люди”. Ночью, рассказывал тот человек, дед Марины ушел бродить по страшному городу, вернулся в до колен забрызганным грязью костюме, абсолютно белый – по лицу текли слезы, дрожали руки. Все утро он говорил: “Как нас обманули”, и следующим поездом они уехали обратно.

Бергельсон с семьей осел в Москве, в 1936-м на скопившиеся в России гонорары купил квартиру в писательском доме в Лаврушинском переулке (“потом из кооператива дом сделали обычными государственными квартирами и, как всегда в моей семье, деньги пропали – но это неважно”). В этой квартире Марина выросла, и она помнит, как пришли за ее дедом.

Из текста Марины Бергельсон к чтениям “Ночь убитых поэтов” в одном из американских научных обществ:

Помни обо мне

“Январской ночью в нарушение строгого распорядка моей хорошо отрегулированной жизни меня разбудила мама (папы не было, он работал по ночам). Горел свет. Снаружи было темно и холодно – шторы не были задернуты, вопреки обыкновению, и с запотевших окон текло на подоконник над раскаленным московским радиатором. Стоял грохот, топот, стук, затем моя бабушка Циля вошла и, не глядя на меня, подошла к огромному белому шкафу, где хранилось белье. Два молодых человека в кожаных пальто вошли следом. Они что-то взяли с полки, и тогда она сказала, ломая руки: “Пожалуйста, пожалуйста, возьмите теплое белье”. Они вышли и появился дед. Он подошел к моей кроватке, глядя только на меня, поцеловал и сказал: “Спокойной ночи”.

– Пришли ночью, как они всегда приходили, – рассказывает Марина, когда просишь ее снова вспомнить события того дня. – В кожаных куртках и кожаных пальто. Гладкие лица с мертвыми глазами, очень на Путина все похожи, такие блондины склизкие. Дед, одетый в один из своих лучших, немецких костюмов, коричневый в полоску, – цвет костюма, рубашки, галстука я помню до сих пор, – подошел ко мне. Хотел что-то сказать, но у него было такое сведенное лицо, он на меня смотрел, держась за спинку моей кровати, и кроме “спокойной ночи” так ничего и не сказал. Мы смотрели друг на друга долго-долго, пока стоящий за ним человек со склизким лицом не сказал: “Пошли”. Дед повернулся и ушел, дверь в нашу спальню закрылась. В нашей комнате начался обыск, меня унесли в другую комнату, где я лежала, завернутая в одеяло на диване, вокруг летал пух, а у стола сидела и тихо плакала бабушка. Утром, когда я встала, – я обычно приходила к нему в кабинет сказать “доброе утро” и мы вместе шли завтракать в столовую, где они пили кофе, а я свой чай с молоком, – я подошла к его кабинету, но он был закрыт и на ручке висела коричневая блямба. Оказалось, половина нашей квартиры опечатана. Я спросила маму, что происходит и почему. Она сказала, что лопнула батарея, залило комнаты, поэтому их закрыли.

Из текста к чтениям “Ночь убитых поэтов”:

“Когда мама отправилась за покупками, домработница Настя была занята, а моя французская “мадам” ушла, я протащила через коридор тяжелый стул, забралась на него и, стоя на цыпочках, попыталась заглянуть через стекло в верхней части двери в одну из опечатанных комнат. Я ожидала увидеть комнату, заполненную до потолка зеленой водой, с чем-то плавающим внутри, со своей странной тихой жизнью, но не увидела ничего. Я боялась, что однажды двери откроются, вода выплеснется и смоет нас всех. Но двери никогда не открылись, и дедушка никогда не вернулся. Мне сказали, что он в санатории – этого слова я не знала, – и все, что осталось от его присутствия в доме, – халат в красно-черную полоску в ванной, пахнувший его табаком и его руками. Я росла и старалась не думать о странных комнатах, заполненных водой, и о людях в кожаных пальто. Но минуло четыре года, и они пришли за нами. Теперь я знаю, что говорило лицо деда. Оно говорило: “Прости”. Оно говорило: “Помни обо мне”.

"Это наша последняя фотография, сделанная в 1949 году. Вскоре его арестуют, и это станет концом его жизни и моего детства. Но пока мы играем и строим рожи".

“Это наша последняя фотография, сделанная в 1949 году. Вскоре его арестуют, и это станет концом его жизни и моего детства. Но пока мы играем и строим рожи”.

При аресте из дома Бергельсона забрали – в мешках, волоком – коллекцию еврейских инкунабул, которую он собирал всю жизнь, и его рукописи. Их потом так никогда и не нашли:

Не советский я человек

– Он, как многие хорошие писатели в то время, писал что-то для печати – что-то типа советского реализма, хотя у него не очень получалось, – и что-то для себя, настоящие вещи. Он изначально был модернист, был частью Серебряного века, с той разницей, что он писал на идиш. Его друзья оттуда, вкусы оттуда. Все, что он написал до Берлина и в Берлине, – изысканно модернистская литература. Он был такой немножко не от мира сего.

“Не советский я человек”, – цитирует Марина протоколы допроса ее деда. Еврейский антифашистский комитет был создан во время войны советским правительством в надежде получить международную помощь по “еврейской” линии. Комитет был составлен из известных советских евреев, представителей творческой и научной интеллигенции, которые должны были наладить контакты с зарубежными еврейскими организациями. Эти же контакты после войны – когда расчет Сталина на создание Израиля как социалистического, тяготеющего к СССР государства, провалился – были объявлены связями с еврейскими националистами. Членов комитета обвинили в шпионаже в пользу США и в том, что они планировали отторгнуть от СССР Крым, создав там еврейское государство. В 1949 году многие члены комитета были арестованы, подвергнуты пыткам. 12 августа 1952 года по делу ЕАК были расстреляны 13 человек, в том числе Давид Бергельсон.

Внучка врага народа

– После ареста деда, – продолжает Марина, – мы остались жить в наполовину опечатанной квартире в Лаврушинском, бабушка – в столовой, где стоял диван, а мы втроем – папа, мама и я – в том, что когда-то было спальней. Так мы жили до ареста. Мы как семья “врага народа” были арестованы в начале 1953 года, зимой, и отправлены в пожизненную ссылку в Казахстан, в место, где были оловянные рудники, оно называлось Тургай. Мы не знали, жив ли дед. Будучи, наверное, очень глупыми людьми, мы думали: то, что нас арестовали, – знак того, что он еще жив. Официально я называлась “внучка врага народа”, мне было девять. Взрослых предупредили, что будут арестовывать. Вызвали в отделение милиции и сказали, что завтра придут, показали бумаги на ссылку. Маме предложили немедленно развестись с отцом, тогда, сказали, оставят в покое ее и меня. Мама, историк по образованию, всегда очень любила жен декабристов и тут почувствовала себя женой-декабристкой и сказала, что не оставит отца. Родители решили, что перехитрят МГБ и спрячут меня, выздоравливавшую от ангины, у маминых родителей. Сами бабушка с дедушкой весь день и ночь накануне нашего ареста были в Лаврушинском, помогая маме с папой и бабушке Циле паковаться, а я была спрятана в огромной дедушкиной кровати в их квартире в Дмитровском переулке, где они поселились, еще когда дедушка практиковал медицину.

Меня, естественно, быстро нашли, заставили надеть какую-то одежду – прямо на ночную рубашку, теплую, фланелевую, специально заведенную, чтобы в ней болеть, – и отвезли в Лаврушинский, где на полу стояли чемоданы. Это было рано утром, день был безумно холодный. Нас погрузили в автобус, обычный городской, только без номера, с полосой на боку, – бабушку, маму, папу, меня, чемоданы. Я спросила маму с папой, куда мы едем. Они мне сказали – в санаторий. Почему-то все называлось санаторием. Сначала мы попали в тюрьму на Красной Пресне – пересыльная тюрьма для политических в то время, где мы провели несколько ужасных месяцев. Нас, конечно, сразу разделили с папой. По-моему, мама не очень понимала, куда нас везут, несмотря на то что ее предупредили об этом. Когда за нами со скрипом закрыли огромную железную дверь, мы оказались в страшной камере без окон, абсолютно пустой. Мама стала биться об эту дверь и кричать, чтобы ее выпустили. Это продолжалось долго. Я пыталась оттащить ее от двери, естественно, не очень понимая, что происходит. Потом нас отвели в камеру с двойными деревянными нарами, где мы оказались с необыкновенно приятными интеллигентными дамами, которые помогли нам устроиться. Я попала в больницу, затем вернулась обратно, а потом мы отправились по этапу в Казахстан через Урал. Пока мы были в тюрьме, умер Сталин.

Воспоминания об этом дне Марина записала для проекта 05/03/1953, где собраны свидетельства о смерти и похоронах Сталина:

Детки в клетке

“В день, когда умер Сталин, я лежала в детской больнице, выздоравливая от дифтерита и голода. В коридоре из черной “тарелки” лилась печальная музыка и что-то говорил бархатный голос.

Мне было девять лет, и в больницу меня привезли из пересыльной тюрьмы на Красной Пресне – в “черном вороне” с четырьмя серьезными солдатами с ружьями в кузове и вооруженным офицером в кабине. В тюрьме началась эпидемия дифтерита, убыстренная тюремной врачихой. Двигаясь от одной скрипучей железной двери камеры к другой, она проверяла всем горло деревянными палочками, которые опять и опять возвращались на ее медицинскую тележку. Моя мама упросила врачиху положить меня в изолятор в надежде, что там меня подкормят, но в изоляторе от мороза прорвало отопление, и я проснулась в кровати, вросшей в лед на полу. В больнице из-за радио дети не могли спать, и самые маленькие начали тихо плакать. В середине дня вдруг принесли неположенный крепкий и сладкий черный чай в стаканах.

Через день меня увозили обратно в тюрьму. На этот раз солдат было только двое, и они были какие-то растерянные. Около “черного ворона” стояли мои обожаемые бабушка с дедушкой. Щедро раздав всем нянечкам “на чай”, им удалось узнать день и час, когда меня будут забирать. Они пришли со мной прощаться, второй раз после ареста, и на мои страстные просьбы – пожалуйста, принесите мне что-нибудь почитать – принесли детские книги моего дяди Алюши. Алюша (Александр Островер) погиб под Кенигсбергом через две недели после своего двадцатилетия. Маленький Алюша любил Сетона-Томпсона и книги про зверей. Бабушка с дедушкой стояли сбоку от тюремной машины в грязном мартовском снегу. Дедушка, опираясь на палку, держал в руках стопку книг в темных кожаных переплетах. У бабушки в руках был термос моего любимого душистого чая и пакет с домашним печеньем. Обнимать их было нельзя. “Нам только посмотреть на тебя, только посмотреть”, – говорила бабушка, пытаясь тут же объяснить, что книжные магазины были вчера недоступны. “Передача не положена”, – сказал один солдат. Я уже держала, как спасение, книги, и мы все молча смотрели на него. “А, – сказал другой. – Пускай их!”

Когда меня привели обратно в камеру, моя мама сидела на нижних нарах и методично билась головой о железную палку с петлей для ноги, соединяющую верхние и нижние нары. На ней было то же красивое платье из мягкой серой английской шерсти, в котором она была, когда нас забрали, только за зиму в тюрьме у платья исчез белый пикейный воротник. Мама билась головой о железную палку и негромко приговаривала своим хорошо поставленным интеллигентным голосом: “Что же теперь с нами будет? Кто же нас защитит?” Я села рядом с ней со своими книжками. Через некоторое время она затихла, и я, устроившись в глубине нар, взяла верхнюю книжку из стопки, открыла ее и прочла на титульном листе: “Детки в клетке”. Книга была про зоопарк, радио в тюрьме не было, и про похороны мы ничего не знали”.

Ваше превосходительство, опять жид

Бабушка и дедушка, пришедшие к тюремной больнице, – родители матери Марины. Дед по материнской линии – Леон Островер, писатель и врач, прошедший две мировые войны, – был потомком знаменитой еврейской семьи, происходившей от Исаака Абарбанеля, которой в пятнадцатом веке, во времена гонений на евреев в Испании, сначала предложил королю выкуп, чтобы их не трогали, а потом, в 1492 году, возглавил исход части евреев в Неаполь. К девятнадцатому веку семья обеднела, но фамилия была столь известна, что один из живших в Польше потомков Абарбанеля отдал замуж в благополучные еврейские семьи пятерых дочерей, хотя у них “на всех была только одна пара туфель”, говорит Марина. Одна из этих дочерей – мать Леона Островера. Он вырос в богатой семье, получил прекрасное образование – по настоянию деда, раввина, считавшего, что образование – главное на свете. Еще в лицее издал первую книгу стихов, изучал философию в Краковском университете, диссертацию по Иосифу Флавию писал в Ватикане. Вернулся, чтобы получить в Германии медицинское образование – кормить будущую семью. Когда началась первая мировая война, Островера направили врачом в гусарский полк в составе русской армии:

– Он был с хорошей фигурой, голубоглазый и светловолосый. Когда он пришел к гусарскому полковнику, тот сказал: “Новый врач, как хорошо, а то как кого ни пришлют, это жиды”. Мой дедушка щелкнул каблуками и сказал: “Не повезло, ваше превосходительство, опять жид” – и стал любимцем полковника. Они дошли до западных границ империи, когда произошла революция. Однажды дед проснулся, вошел денщик и сказал, что ему надо выйти поговорить с солдатами. Солдаты сообщили, что повесили всех офицеров, но его не будут, поскольку он единственный, кто обращался с ними как с людьми. И назначили его временно комендантом маленького города, в котором они находились.

Писал про приличных людей

Потом, продолжает Марина, был заключен мир, дедушка уехал в Одессу, где встретился с будущей женой. Бабушка Марины, Рита, родилась в Одессе. Ее мать была из семьи Пастернаков: “Бабушкин брат Даниил был на одно лицо с Борисом Леонидовичем (Пастернаком), только красивее, но издали они были очень похожи”. Несколько лет Островер прожил в Одессе, говорит Марина, подружившись со многими обитавшими и бывавшими там в то время писателями, в том числе с Волошиным: “К нему дедушка с бабушкой позже приезжали каждое лето в Коктебель, в дом, который дедушка помог сохранить от национализации большевиками”. Из Одессы Леон Островер уехал – вместе с женой – бороться со вспышкой тифа в какую-то украинскую губернию и затем перебрался в Москву. Марина рассказывает, что ее дед принимал участие в создании Литфонда, издательства “Советский писатель”, но “очень рано понял, что дело идет не туда, куда надо”. Его старший брат жил в Америке, стал успешным офтальмологом, одним из первых, кто оперировал катаракту:

– Он прислал всей семье вызов. Бабушка отказалась уехать, потому что у нее на руках были старые, больные родители, тоже переехавшие в Москву из Одессы. Дедушка постепенно стал отходить от публичной жизни. Написал несколько книг, одна из моих самых любимых называется “Когда караван входит в город” – об Эразме Роттердамском, подходящая тема для России 20–30-х годов. После войны он стал писать для серии “Жизнь замечательных людей”, выискивая среди будущих революционеров приличных людей – он всегда писал про приличных людей. Во Вторую мировую войну он сначала заведовал госпиталем где-то в Ульяновске, потом – в Сызрани, на Волге. Это был очень большой госпиталь. Дед предвидел, что будет голод, и заставил городских жителей к зиме выкопать ямы и сделать огромные запасы квашеной капусты, которая потом спасала и госпиталь, и город от авитаминоза. Я родилась в Сызрани в его госпитале.

Девять лет спустя Марину вместе с семьей отправили по пересыльным тюрьмам через Урал в Казахстан:

Я с куклой тащусь по снегу

– Долго это было. Арестовали нас зимой, в Казахстане мы оказались поздней весной. На Урале тюрьмы перестали быть только политическими, они стали смешанными, для политических и уголовников. Уголовников становилось все больше, политических – все меньше. Тюрьмы были очень разные. В некоторых можно было существовать, другие были совершенно ужасные. На этапах нас порой везли, порой надо было идти пешком. У меня была с собой кукла, и я помню, как на пересылке между двумя какими-то уральскими тюрьмами – каждому из нас полагалось по четыре солдата – я со своей куклой тащусь по безумно глубокому снегу, который мне выше колен, а вокруг четким каре через этот снег топают четыре солдата с ружьями, с некоторым недоумением глядя на меня, но стараясь не смотреть. На предпоследней остановке в Казахстане уголовники, шедшие в обратную сторону, говорили, что возвращаются из Сибири, где в зоне вечной мерзлоты “для вас, евреев, строят лагеря”. Объясняли, как нас туда привезут, а потом разберут железную дорогу, чтобы мы – евреи – не могли оттуда убежать.

Марина Бергельсон рассказывает историю о том, как ее выкупили – буквально – из казахстанской тюрьмы:

Никакой девочки нет

– Мы оказались в Казахстане, в последней пересыльной тюрьме, а бабушка с дедушкой в Москве в это время продали дедушкин письменный стол времен Людовика XV, за которым он всегда работал, кресло, канделябры и письменный прибор, который у него стоял на столе. У них был прекрасный вкус, они собирали антикварную мебель, картины, особенно “малых” голландцев, и у них была дивная огромная библиотека. Продали часть библиотеки, самые ценные вещи, и моя необыкновенно храбрая бабушка надела свою нэповскую шляпку на одно ухо и с этими деньгами приехала на поезде в Казахстан. Нашла нашу тюрьму, коменданта, жившего в отдельной халупке. Пришла к нему, открыла сумочку, в которой было старыми деньгами 20 тысяч рублей – все, что они собрали за проданные вещи и часть библиотеки, – поставила на стол и сказала, что хочет получить свою внучку. Комендант был уже сильно пьян – все эти тюремные, лагерные люди к этому времени начали бояться, и он, наверное от страха, беспробудно пил. Он смахнул деньги из сумочки в стол, достал наше дело, вынул оттуда папку “внучки врага народа” и сунул ее в буржуйку. Велел привести меня и сказал: “Какая девочка? Никакой девочки нет. Уходите”. Бабушка взяла меня за руку, мы повернулись к двери, и он добавил: “Если я вас через два дня увижу в городе, обеих арестую, больше вы никогда неба не увидите”. Через день мы сели на поезд и уехали. Она привезла меня в Москву, домой к себе и дедушке. Дедушка пошел в районное отделение милиции, где его знали, и сказал: я нашел девочку, ей 9 лет, зовут Марина, документов нет. Я хочу ее усыновить и прописать. Милиционер помолчал, посмотрел на дедушку и все подписал. Так я стала дочкой моих бабушки и дедушки.

В книге “Скатерть Лидии Либединской” есть воспоминания ее дочери, Таты Либединской, дружившей с Мариной Бергельсон:

“Как-то Мариша позвала меня к себе в гости, и первое, что бросилось в глаза, – это дверь, на которой красовалась большая печать. “Это кабинет моего деда”… Маришка очень любила родителей мамы, но про дедушку, отца папы, я никогда не слышала. О нем я узнала от нашей общей подруги, она мне шепотом сказала: “А ты знаешь, Маришкин дед – враг народа!..” Но однажды вдруг вся семья Бергельсонов исчезла. Из их квартиры была сделана коммуналка… Позже я узнала, что всю семью выслали в Казахстан, а Маришку удалось отстоять, ее сняли прямо с этапа. Старики Островеры, родители ее матери, достали убедительную медицинскую справку, что Маришка является бациллоносителем дифтерита, и таким образом получили свою обожаемую внучку. Помню их просторные комнаты где-то на Петровке… Это был 1953 год, нам было по десять лет, а она мне рассказывала, как по дороге в Казахстан папа на ночлеге клал ее себе на грудь, чтобы ее не загрызли крысы, а на полу хлюпала вода”.

Марина так комментирует эти воспоминания:

Мадам Ворошилова была еврейка

– Татка перепутала. Это было на Красной Пресне, и мы не были вместе, папа был отдельно в мужской камере, в полуподвале – это его история. Их затопило, и когда он утром проснулся, в его ботинках сидели мыши. А то, что папа меня куда-то клал, – Тата тоже перепутала, это было в другой тюрьме, на Урале. Он меня прятал от уголовников, которые по ночам дрались. А справка – это миф. Давайте я расскажу историю лучше, чем про мышей. Моя бабушка ходила каждый день куда-то, пытаясь меня достать из тюрьмы. Бабушка и дедушка были чудесные люди, интересные, щедрые, добрые и прекрасно образованные, я их обожала. Они меня очень любили, а кроме того, у них погиб любимый сын, я была как бы его заместитель, и тут меня тоже забрали. Для них это был двойной ужас и двойное горе. Бабушка записывалась на прием, сидела в бесконечных очередях, просила неизвестно чего и получала отказы. Ей кто-то сказал, что жена Ворошилова – депутат какого-то московского района, недалеко от Пушкинского музея, – помогает людям. Бабушка в отчаянии решила пойти к ней, хотя это был не ее район. Она отсидела очередь и стала просить мадам Ворошилову – помогите спасти девочку. Мадам Ворошилова была еврейка. Она смотрела на мою бабушку, слушала и все время говорила: “Я ничего не могу для вас сделать”. Моя бабушка встала на колени: “Сделайте что-нибудь, помогите мне забрать мою внучку”. Мадам Ворошилова, ломая руки, встала из-за стола и сказала: “Ну почему вы меня просите и зачем вы ко мне пришли, вы же не из моего района?” Моя бабушка хотела ей сказать: потому что ты – еврейка, я надеялась, что ты поймешь. Но, естественно, не сказала, встала и ушла.

Погибший в 44-м году под Кенигсбергом сын Островеров был танкистом. В бумагах о представлении его к ордену Красной звезды говорится: “Командир танка “ИС” гвардии младший лейтенант Островер в боях 17.10.44 на подступах к государственной границе с Восточной Пруссией… огнем уничтожил 2 ПТО, один шестиствольный миномет, 1 ДОТ, 3 пулемета, до 15 солдат и офицеров противника…” Он собирался стать художником и архитектором, говорит Марина:

– Он был чудесный мальчик. Его любили солдаты, я читала письма, которые они написали бабушке с дедушкой после его смерти. Какой-то Вася, деревенский мальчик, писал: “Я не знал, что на свете такие люди бывают, как ваш Александр”. В Москве в его школе висит доска погибших, там есть его имя. Но могилы нет. После войны дедушка поехал под Кенигсберг, Калининград, пытался найти его могилу, но не нашел.

"Сегодня 70-я годовщина смерти моего дяди Алика… Мы встретились лишь однажды. Он писал письма мне и обо мне. Я скучаю без него всю мою жизнь. Вот мы втроем в 42-м году: Алик и моя мама, беременная мной".

“Сегодня 70-я годовщина смерти моего дяди Алика… Мы встретились лишь однажды. Он писал письма мне и обо мне. Я скучаю без него всю мою жизнь. Вот мы втроем в 42-м году: Алик и моя мама, беременная мной”.

Марина, когда спрашиваешь об отношении к Сталину в ее семье, о том, когда она поняла, в какой стране живет, отвечает, что ее родители после возвращения из ссылки эти темы не обсуждали, ее бабушке Циле, вдове Бергельсона, было запрещено об этом говорить, но в доме Островеров было иначе:

Усатый”, мерзость

– Я ходила в школу, училась, снаружи была такая полунормальная советская жизнь. Дома было абсолютное молчание, но бабушка с дедушкой Островеры говорили обо всем, о чем не говорили родители. Дедушка был мудрый, он нашел способ объяснить мне, что происходит, не называя все своими именами. Когда мне было еще лет 12–13, он вдруг рассказал историю убийства Николая Второго, как в него стреляли солдаты, а у него на коленях сидел его сын. Для меня, вернувшейся из тюрьмы, это была страшная история, как бы катарсис, я до сих пор помню ужас, с которым слушала. Почему-то именно это поставило точку надо всем. Его друзья говаривали о Сталине с большой ненавистью. Дедушка был картежник. В 20-х – начале 30-х годов по выходным в их доме собиралась компания: Фраерман, хороший детский писатель, Мандельштам, особенно до того, как женился на Надежде Яковлевне, Живов, переводчик стихов с польского. Они играли, по-моему, в преферанс или вист. Были еще приятные люди – это был такой постоянный вечер у Островеров. После нашего ареста, естественно, многие боялись с ними разговаривать, многие к этому времени умерли. Тот, кто еще оставался жив и оставался другом, как, например, Осип Черный, писавший о русских композиторах, говорили о Сталине, что это “усатый”, что это мерзость, – в их доме все было совершенно понятно.

Марина объясняет, почему в доме ее родителей о Сталине и политике не говорили, хотя “было ясно, что все его ненавидят, это висело в воздухе”: “Когда родители вернулись в 1954 году, они вернулись тяжело травмированными людьми, очень испуганными, судя по тому, как они вели себя потом”. Отец Марины – Лев Бергельсон – воевал, был награжден и, видимо, не был пугливым человеком:

Ночами делал галоши

– Его родным языком был немецкий, он вырос в Берлине, его привезли в Москву, когда ему было 17 лет, – все мое детство папа говорил еще с тяжелым немецким акцентом, – и он заканчивал школу для немецких эмигрантов – коммунистов, бежавших от Гитлера в Россию строить коммунизм: почти все они погибли потом в сталинских лагерях. Преподавали в школе уехавшие из Германии профессора, известные ученые. У моего папы был интерес и к гуманитарным предметам, и к спорту – он был спортсмен, но попал в школе к известному химику и влюбился в эту науку. Пошел в университет на химический факультет. Во время войны из-за своего немецкого был в разведке, переводчиком. Он прошел почти всю Европу – через Болгарию, Венгрию, закончил войну в Вене. Вернулся в 1946 году в Москву, пошел в аспирантуру. Но по ее окончании из-за ареста деда на работу его никуда не взяли, и он, защитивший диссертацию, работал ночами в резиновой артели, где делали галоши, а потом мячи для детей. После возвращения из лагеря опять начал работать и в конце концов стал членом-корреспондентом Академии наук, где после голосования к нему подошел академик Энгельгардт и сказал: “Я хочу, чтобы вы знали, что проголосовал против вас – не потому, что вы плохой химик, вы один из наших талантливых биохимиков, – а потому что вы еврей, и я считаю, что в русской академии нет места евреям”. Это произнес академик Энгельгардт, что слегка иронично.

Марина Бергельсон окончила английское отделение филологического факультета. Говорит, что и она сама, и ее друзья не принимали советской действительности. На вопрос, какой след на ней самой оставили пережитые в детстве тюрьма и ссылка, отвечает:

Уехать отсюда нельзя

– Мне разрушили здоровье. Полностью. Я была тихим и жизнерадостным ребенком, а стала больным ребенком и всю жизнь прожила довольно больной. Моя дочка говорит, что я человек бешеной храбрости. Я не вижу этого в себе, но она видит. Я не боялась, я была полна отторжением того мира. До 1968 года я и мои друзья жили с надеждой, что оттепель станет более теплой и все как-то улучшится. Что “Тарусские страницы”, “Литературная Москва” – это начало, а не конец. Но когда русские вошли в Прагу – я помню этот день очень хорошо, мы были в Коктебеле и слушали последнюю передачу пражского радио, я до сих пор помню голос женщины, которая говорит, что сейчас сломают дверь и войдут, – я поняла, что ничего хорошего никогда не будет. Я шутила с друзьями, что надо научиться лучше плавать и из Коктебеля переплыть в Турцию. Для меня в 1968 году надежда умерла, что в России что-то может наладиться когда-нибудь. Когда с моим будущим мужем, который долго вокруг меня ходил, мы дошли до разговоров о том, что поженимся, я выдвинула одно условие – я здесь жить не буду. Я думала, на этом наш роман и кончится, но он весело сказал: “Конечно, уедем при первой возможности”.

Мы начали “уезжать” в 1971 году, были “в отказе” около года, уехали в 1973-м. Хотели взять с собой бабушку – мамину маму, но она отказалась, сказала, что хочет быть похороненной рядом с дедушкой. Помогла мне уехать, но не поехала с нами. И мои родители отказались с нами уехать. Они очень боялись моего отъезда и мешали ему. Отец с большой твердостью сказал мне, что я сумасшедшая, что уехать отсюда нельзя, что я и мой муж кончим в Сибири, сгнием там, и я буду виновата. Эти разговоры мы вели с ним в 1971 году. Мы уехали без их согласия. Нужно было иметь разрешение родителей, которые должны были подписать возмутительную кагэбэшную бумагу о том, что у них нет материальных претензий, специально созданную, чтобы ссорить людей, делать несчастье более тяжелым. Без этой бумаги не принимали документы в ОВИР. Но мои родители были до такой степени испуганы событиями 1953 года, что в 1973 году мой отец категорически отказался подписать эту бумагу. Мы обошли это, но это сделало наш отъезд еще более трудным.

Марина Бергельсон и ее муж, известный лингвист Виктор Раскин, уехали в Израиль, а в 1978 году перебрались в США. Теперь, спустя 40 лет, когда просишь Марину прокомментировать ренессанс Сталина в России, она делает это с неохотой: “Я не в России, уехала в 1973 году и с тех пор там не была, хотя, естественно, знаю, что там происходит”:

Евреи первые жертвы, но никогда не последние

– Приличные люди все время вытекают оттуда, что очевидно означает, что остается их все меньше и меньше. Когда Путин воцарился второй раз, я сказала, что будет опричнина, наверное. Я говорила, что сначала будет НЭП, потом начнется время военного коммунизма, а затем мне показалось, что идет Иван Грозный с опричниной. Я смотрю на это как на разные виды повторения русской истории.

– Ваша семья была жертвой и Сталина, и Гитлера. Нынешнее возрождение Сталина в России поженено с антифашизмом, то есть, мол, что это благодаря ему был побежден фашизм. Мне кажется, судьба вашей семьи, члены которой воевали с нацизмом и были репрессированы сталинизмом, – возражение против этого.

– На самом деле фашизм и русский вариант коммунизма объединяет одна вещь – они оба интенсивно антисемитские режимы. Если смотреть на это с точки зрения моей еврейской истории, они ничем друг от друга не отличаются. Пока режим или культура не изживут из себя антисемитизма, они неизбежно будут скатываться в один или другой вид такого человеческого безобразия. Надо сказать, что немцы сделали героическую попытку изжить это и просить прощения за свой ХХ век. Но в России, к сожалению, не дошло до этого, за исключением тонкого слоя интеллигенции. Это никого не интересует, никто не переварил это, не встал на колени и не попросил прощения у жертв, в том числе и у погибших русских, у голодных обокраденных крестьян, у интеллигенции, измученной враньем, у военных инвалидов. Знаете страшную историю, как Сталин очистил Москву от инвалидов? Они исчезли в один день. Мне мама всегда, когда мы с ней шли из Лаврушинского переулка на базар на Пятницкую, давала в ладошку кучу монет, чтобы я всем клала в шапку по одной. Там сидели эти несчастные люди без ног на деревянных колясочках. И как-то раз мы с ней пошли на базар, и их не было. Никого. А теперь мы знаем, что их выслали и они погибли. А евреи, у которых отняли язык и историю? Причем это не только советская власть была, это была и русская, и украинская культура. Вокруг Бабьего Яра стояли украинцы, не только немцы. В лесах убивали тех, кого не добили немцы, даже в партизанских отрядах. Антисемитизм съедал людей, не давал им расцвести, если у них были способности, не давал им жить. Евреи обычно первые жертвы, но никогда не последние. Все это надо России переварить каким-то образом. Пока этого не произойдет, я думаю, никакой надежды на приличный строй нет.

Родители Марины Бергельсон уехали в Израиль после падения Советского Союза. Три года назад они умерли там, с разницей в две недели.

"Это первый официальный снимок меня с мамой. На мне – платье, в котором еще моему отцу делали обрезание, из крепкого белого сукна с голубой вышивкой. Когда я выросла, оно стало платьем моей куклы и позже было потеряно на тюремном этапе. Плюшевый мишка принадлежал фотографу. Моя мать умерла прошлой ночью в своей постели. Ей было 92".

“Это первый официальный снимок меня с мамой. На мне – платье, в котором еще моему отцу делали обрезание, из крепкого белого сукна с голубой вышивкой. Когда я выросла, оно стало платьем моей куклы и позже было потеряно на тюремном этапе. Плюшевый мишка принадлежал фотографу. Моя мать умерла прошлой ночью в своей постели. Ей было 92”.

Дочь Марины Бергельсон Сара – историк, как и ее бабушка Ноэми, докторант Колумбийского университета, занимается историей ереси. Ее диссертация – про начало протестантизма, XV–XVI век.

Оригинал

Опубликовано 28.03.2017  15:56

Еврейский раскол: господа против товарищей

Первый век Голливуда: 1947 год часть вторая

Валерий Рокотов, 11 марта 2017, 01:46 — REGNUM

«ДЖЕНТЛЬМЕНСКОЕ СОГЛАШЕНИЕ» /

GENTLEMAN’S AGREEMENT

В 1947 году киномагнаты показали, что готовы выполнить любое указание власти и терпеть её бесцеремонное вмешательство в свои дела, но есть черта, которую государевы люди переступать не должны. Эту черту провел фильм «Джентльменское соглашение», вышедший за две недели до оглашения приговора «голливудской десятке» и слёта ведущих продюсеров. Киномагнаты хотели донести до властей, что «красная истерия» не должна превратиться в еврейский погром. А то, что она превращалась, было уже очевидно.

Ещё во время первой атаки на «красных», остановленной Рузвельтом, конгрессмен Джон Ранкин обозвал «жидком» известного журналиста и сорвал аплодисменты коллег. После войны антисемитизм резко усилился. Слова «коммунист» и «еврей» становились синонимичны.

Евреи, ведущие крупный бизнес, не могли не понимать, что антикоммунизм — это флаг, под которым к ним приближается нечто родственное нацизму. Оно сначала разберётся с товарищами, а потом возьмётся и за господ. И ясным указанием на это стало нежелание власти действовать по прецеденту. То есть позволить голливудской верхушке разобраться со своими «красными» самостоятельно. Они бы с этим отлично справились — очистились от коммунистов так, как в своё время очистились от безнравственности. Но их поставили перед фактом грядущих зачисток силами государства.

3 / 9 Сцена в ресторане, куда пришёл пьяный антисемит

Цитата из к/ф «Джентльменское соглашение». реж Элиа Казан. 1947. США

Сцена в ресторане, куда пришёл пьяный антисемит

Магнаты провели черту, при этом (что довольно забавно) прячась за спину Дэррила Занука, имевшего швейцарские корни. Был распространён слух, объясняющий появление фильма и отводящий подозрение от других руководителей кинофабрики, не имевших швейцарских корней. Якобы Дэррил Занук попытался вступить в элитный «Кантри клаб» Лос-Анджелеса, чтобы поиграть в гольф на его лужайках, но в нём заподозрили еврея и не обрадовались. Продюсер, оскорблённый отказом, рассвирепел и посчитался с обидчиками. Он купил права на роман Лоры Хобсон «Джентльменское соглашение», громящий антисемитизм, и оперативно спродюсировал фильм с огромным бюджетом и суперзвездой в главной роли. Занука не смогли отговорить даже вышестоящие боссы. Горячего швейцарца убеждали не трогать опасную тему, просто держали за руки, но он был так зол, что никого не послушал.

История критики не выдерживает. Во-первых, у киномагнатов имелся свой закрытый роскошный гольф-клуб — «Хиллкрест». Его создали в пику «джентльменским», снобистским клубам. Здесь сразу вспоминается эпизод из фильма «Проект 281», где газетный магнат Уильям Хёрст издевательски предлагает Луису Майеру: «Может, съездим в загородный клуб и сыграем в гольф? Может, нам составят компанию мистер Уорнэр, мистер Кон, мистер Сэлзник и мистер Голдвин?» «Это закрытый клуб», — нехотя признаётся Майер.

Зачем было Зануку соваться по другому адресу, да ещё создавая себе проблемы? Если бы его приняли, он бы неизбежно испортил отношения с коллегами-миллионерами. Он бы мало что приобрёл в чужом сообществе и многое утратил в своём. Значит, Занук мог ломиться туда, зная о результате на сто процентов. Если, конечно, этот факт вообще имел место.

Во-вторых, Занук не мог перечить нью-йоркским боссам и не мог действовать, не получив санкцию. В-третьих, под сомнительный проект не выделялся бюджет, в четыре раза превышающий средний.

5 / 9 Энн Ривер в роли матери

Цитата из к/ф «Джентльменское соглашение». реж Элиа Казан. 1947. США

Энн Ривер в роли матери

И наконец, сам роман подоспел очень вовремя — перед самым началом «охоты на ведьм». Его пять месяцев печатали в «Космополитене», делая суперсобытием, а по окончании публикации, в феврале 1947-го, выпустили отдельным изданием и стали активно распространять. За считаные месяцы было продано за миллион копий. Роман был частью компании противодействия антисемитизму. Он был обречён на экранизацию.

Целью киномагнатов было стереть знак равенства между коммунистами и евреями и, скормив крокодилу товарищей, заставить его отползти. А поэтому и кино вышло соответствующее — приторно-пафосное и лицемерное.

По сюжету, журналист-англосакс, получивший задание написать цикл статей об антисемитизме, два месяца выдавал себя за еврея. Прямолинейный парень не думал, что проблема настолько остра. Он хлебнул унижения и стал свидетелем отвратительных сцен. Его ребёнок стал изгоем — его задразнили мальчишки. Журналист чуть не распрощался со своей невестой, которая по иронии судьбы подкинула идею этих статей. Оказалось, что девушка не борется с проявлениями антисемитизма, не негодует, а ограничивается тихими вздохами. Она не желает усложнять себе жизнь.

Герой Грегори Пэка старался вести себя образцово. Он защищал свою секретаршу, изменившую имя, чтобы получить работу, а потом строго выговаривал ей за то, что она сама подвержена предрассудкам. Жалуясь на дискриминацию, дама не ожидала, что её начальник добьётся равноправия при приёме на работу в редакцию. Она представила, как отовсюду набежали её соплеменники, и пришла от этого в ужас. Она заявила, что не желает становиться «козлом отпущения среди жидов», и услышала гневную отповедь.

6 / 9 Джон Гарфилд в роли лучшего друга

Цитата из к/ф «Джентльменское соглашение». реж Элиа Казан. 1947. США

Джон Гарфилд в роли лучшего друга

В финале герой сдал в печать свои сенсационные очерки, а его друг-еврей соединил рассорившихся влюблённых.

Картина напоминала американцам об идеалах. Она изливала в мир свет гуманизма и взывала к переменам и обновлениям. Она показывала, что антисемитизм — это мерзость, которая должна быть устранена, что было благородно и правильно. Только вот рядом творилась мерзость во сто крат большая, и ни герой, ни создатели фильма этого почему-то не замечали. Можно представить, какие чувства испытывали, к примеру, чернокожие зрители. У них не возникало проблем с получением работы в известном журнале или с поселением в элитной гостинице, потому что не возникало мысли туда сунуть нос. Они были просто людьми второго сорта, не имевшими шансов ни продвинуться в бизнесе, ни поступить в вуз, ни участвовать в выборах. Даже перед тем, как сесть на скамеечку в парке, им следовало убедиться в отсутствии таблички «Только для белых». И при этом в благородной картине ни один афроамериканец не попал в кадр.

Сам Голливуд был местом, где процветала такая милая штучка, как этнический протекционизм. И главы студий от него совершенно не собирались отказываться в угоду американским идеалам. Как ни собирались и волком выгрызать свой расизм. Нил Гэблер в книге «Собственная империя» пишет о том, что у Гарри Кона были дружеские отношения с его чёрным водителем. Но это было удивительным исключением, свидетельством эксцентричности Кона. А правила были иными. Голливуд был городом расовой чистоты, и это неприятно поражало его чернокожих гостей. «Что делает этот ниггер на моей студии?» — однажды, стоя у окна, проорал Джэк Уорнэр.

Поэтому считать, что фильм лечил социальный недуг, наивно. Он отбивал нападение и отбивал его осторожно, прикрываясь пафосными речами. Слово «англосакс» не произносилось, хотя именно об англосаксонском антисемитизме шла речь. Об этом говорило само название — «Джентльменское соглашение». Неудобное слово заменили словом более подходящим и общим — «христианин».

9 / 9 Комиссия Конгресса, судьи сонно ломают жизни

Цитата из к/ф «Джентльменское соглашение». реж Элиа Казан. 1947. США

Комиссия Конгресса, судьи сонно ломают жизни

Элиа Казан, грек, назначенный постановщиком, не любил этот фильм. Он говорил, что не сработался с Грегори Пэком. Но, скорее всего, причина была в том, что он чувствовал фальшь — разрыв между тем, что проповедовалось в картине, и тем, что имелось в реальности.

Он получил «Оскар» за «Джентльменское соглашение» как лучший режиссёр года, но награда не уберегла его от вызова на судилище.

Фильм взбесил многих в Конгрессе. В нём назывались имена конкретных антисемитов, включая республиканца Джона Ранкина. В 1952 году Казан получил повестку от Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности и был демонстративно растоптан. Его заставили донести на своих коллег. Оправдываясь за своё былое членство в компартии и выпрашивая снисхождение, он донёс на своих коллег — назвал восемь имён. Как сказал Орсон Уэллс, «Казан променял свою совесть на плавательный бассейн».

Тогда же были допрошены Энн Ривер, сыгравшая мать журналиста, и Джон Гарфилд, сыгравший его друга-еврея. Оба отказались сотрудничать с комиссией и угодили в чёрные списки. Энн Ривер перебралась в Нью-Йорк и устроилась в театр на Бродвее. По настоянию конгрессменов из фильма «Место под солнцем», вышедшего в 1951 году, были вырезаны все эпизоды с её участием. А Джон Гарфилд скончался от инфаркта, получив очередной вызов на слушания.

Оригинал

Читайте ранее в этом сюжете: Чисто американское безумие: как начиналась «красная истерия»

Читайте развитие сюжета: Чарли Чаплин между тюрьмой и гильотиной
Опубликовано 21.03.2017  12:20

А. Браточкин. Куропатские хроники

Пишет 34mag.net: «Мы попросили историка и преподавателя Европейского колледжа Liberal Arts в Беларуси (ECLAB) Алексея Браточкина проанализировать, как говорят о проблеме Куропат в медиа и в официальных кругах. Получился вдумчивый критический обзор, из которого понятно, что не все так однозначно» (28.02.2017).

Cуществует несколько причин резкой актуализации в 2017 году споров о прошлом, настоящем и будущем такого места памяти, как Куропаты.

Во-первых, речь идет о «праве на город»: после некоторого затишья 1990-х, в 2000-е Минск начал меняться более интенсивно, чем раньше, решения об этих переменах были непрозрачными, и все это привело к сносу ряда памятников архитектуры и появлению построек, уродующих городской ландшафт.

Протесты городских активистов и разных сообществ в основном ничем не заканчивались. Споры о строительстве на территории охранной зоны Куропат уже периодически возникали в публичном пространстве, это не первый случай нарушения властями «права на город».

Курапаты: што згубіў і прыдбаў нацыянальны некропаль?

Куропаты: могилы, “дорога смерти” и охранная зона. Как менялись границы

Во-вторых, географическое место Куропаты имеет огромное символическое значение для новейшей истории Беларуси. Речь идет о политике памяти в Беларуси, о том, какую версию историю надо считать важной для всего общества, а о каких исторических событиях лучше забыть.

Версии памяти

В конце 1980-х, в период советской перестройки, первые публикации о Куропатах можно было четко разделить на две группы.

В одних публикациях создавался образ Куропат как радикально нового, национального и сакрального, места памяти беларусов, связанного с травмой коммунистического правления и трагедией периода сталинизма. Демонстрации и митинги в Куропатах были одними из первых публичных и протестных выступлений в БССР в конце 1980-х. Статья, с которой все началось:

Курапаты – дарога смерці

В других публикациях этот травматический образ Куропат отрицался, репрессии фактически оправдывались «духом времени» и общей необходимостью, а советское прошлое конструировалось в качестве эпохи сочетания «плохих и хороших» эпизодов, иерархию которых определить невозможно.

Первый образ Куропат создавался участниками национального движения в позднесоветской Беларуси, часть из которых входила в состав БНФ. Он был доминирующим в публичном пространстве Беларуси с конца 80-х до середины 90-х.

Второй образ Куропат, созданный коммунистами и советскими ортодоксами, защищавшими существование Советского Союза, сыграл свою роль в политическом противостоянии конца 80-х, а после 1991 года утратил свою актуальность и видоизменился.

После выборов 1994 года БНФ становится оппозицией, а новый политический режим начинает бороться со всем тем, что являлось частью символического капитала БНФ. И Куропаты из места памяти, связанного с историей коммунизма и сталинизма, превращается еще и в место борьбы против нового политического режима, для которого тема репрессий и сталинизма была невыгодной по ряду причин.

Какие исторические ассоциации сегодня вызывает образ Куропат в общественном сознании?

Первый образ Куропат как национального места памяти беларусов до сих пор присутствует в публичном пространстве благодаря тем активистам и сообществам памяти, которые стихийно сформировались на протяжении конца 1980-х – 1990-х гг. К ним добавились и новые участники. Именно они организовывали здесь шествия в память о жертвах, следили за порядком и боролись с вандалами.

Веб-архив публикаций о Куропатах

Эти сообщества и активисты (КХП-БНФ, «Малады фронт», БХД, инициатива «Эксперты в защиту Куропат», «Мемарыял» и др.) формально принадлежат к одной части политического поля и вроде бы следуют одной цели, однако между ними не всегда есть согласие.

Например, в конце октября – начале ноября 2012 года возник спор между Зеноном Позняком и другими представителями КХП-БНФ с одной стороны и историком Игорем Кузнецовым – с другой о том, имеют ли отношение убийства в Куропатах к убийствам польских офицеров в Катыни и могут ли быть Куропаты местом погребения участников «катынского списка»?

Возможна ли беларусская память о Катыни?

Фактически встал вопрос о том, насколько жертвы в Куропатах являются чисто «беларусскими» в этническом смысле. Можно ли говорить о практиках геноцида по этническому принципу в период сталинизма или надо менять подход и признавать право на память за разными сообществами и рассматривать сталинизм иначе?

Также мы сегодня спорим о том, насколько, как пишет антрополог Сергей Ушакин, «зло – всегда дело чужих рук». Являются ли убийства в Куропатах всего лишь «внешним» явлением, результатом «оккупации» и почти колониальной зависимости в рамках СССР или же мы имеем дело с гораздо более сложными объяснениями и историями жертв Куропат?

В этом смысле тот образ Куропат, который сложился с конца 80-х, также может измениться и подвергнуться эрозии. Насколько готовы сегодняшние защитники памяти о Куропатах настаивать на каноничности этого образа и не мешать его эволюции, появлению других версий памяти?

В поисках места между Сталиным и Гитлером: о постколониальных историях социализма

Поставить крест

Следы отказа от признания Куропат в качестве общенационального места памяти (как в конце 1980-х) можно обнаружить и во многих публикациях официальных СМИ и идеологов режима Александра Лукашенко. Это уже не прямой отказ, а очень специфический: нынешняя власть не хочет брать на себя свою часть политической и моральной ответственности за прошлое и настоящее Беларуси, но и не отрицает факт преступлений 1930-х годах.

Одна из центральных проблем официального признания такого места памяти, как Куропаты, – это проблема обсуждения пределов государственного насилия и уважения прав человека. Если мы признаем эти проблемы, значит, мы должны и сегодня следовать принципам ограничения государственного насилия и следования концепции прав человека, чтобы не повторилась ситуация 1930-х гг. Но это было бы слишком сильным обещанием.

Именно поэтому официальные идеологи уже дважды за новейший период истории Беларуси, в 2009 и 2017 году, собирали «круглые столы», чтобы обсудить проблему памяти о Куропатах и проблему советского прошлого. Задача этих круглых столов – сведение памяти о массовых убийствах в Куропатах к локальному, хотя и трагическому, эпизоду сталинской успешной «модернизации» 1930-х и семидесятилетней советской истории. В этой риторике «власть» и «государство» не должны оказаться на скамье подсудимых ни при каких условиях.

Вместо разговора о недопустимости государственного насилия и правах человека, вместо обсуждения системных причин того, почему случились убийства в Куропатах, предлагаются несколько тезисов.

Нам говорят о том, что все жертвы уже давно реабилитированы, однако никто не говорит, что сам процесс «реабилитации», начатый после ХХ съезда КПСС и формально завершенный в конце 1980-х – 1990-х гг. является изобретением советского же государства и далеко не полностью соответствует тому, что мы можем назвать «должной памятью» о Куропатах и жертвах.

Также нам предлагают прямое оправдание государственного насилия и говорят, что вся борьба вокруг Куропат «политизирована», хотя само государство ничего не сделало для достойного увековечивания памяти и автоматически само создает образ врага из защитников Куропат.

В качестве новой модели памяти о Куропатах обществу предлагаются санкционированные государством вахты членов БРСМ, а также запрет на обсуждение темы национальной самоидентификации жертв преступления и ее связи с тем, что произошло, как и запрет на обсуждение других вопросов.

Фактически власть сегодня не столько хочет поставить в Куропатах мемориал, наконец, сколько похоронить/контролировать все дискуссии и отсылки к прошлому и современной истории Беларуси.

Круглый стол в газете «СБ», 25.02.2017

Пока идет эта борьба, мы мало продвинулись в исследованиях собственного прошлого. Последняя крупная монография о сталинизме вышла в Беларуси в начале 2000-х, мы пользуемся статистикой 1990-х, которая сегодня оспаривается, мы до сих пор не имеем списка жертв Куропат и более точных цифр этих жертв, это настоящая проблема.

Алексей Браточкин

Статья перепечатана с согласия автора

Фото В. Рубинчика (декабрь 2001 г.) и В. Воложинского (05.12.2009)

От ред. belisrael.info: Мы рассчитываем, что статья минского историка с еврейскими корнями вызовет некоторый спор – собственно, ради этого мы её и перепечатываем. Например, трудно согласиться с тем, что «образ Куропат, который сложился в конце 1980-х», до 2010-х не претерпевал эволюции. Так, осенью 2004 г. по инициативе Марата Горевого и ряда иных активистов, евреев и неевреев, в Куропатском лесу появился памятник c надписью, продублированной и на идише: «Нашым адзiнаверцам-iудзеям, братам па Кнiзе – хрысцiянам i мусульманам – ахвярам сталiнiзму ад беларускiх габрэяў» (фото см. выше). Не совсем точна и фраза «мы до сих пор не имеем списка жертв Куропат». Разумеется, полного списка нет и, наверное, не будет (хотелось бы ошибиться), но начало было положено много лет назад. Как можно прочесть здесь, «Достоверно установлены только два имени погребенных в Куропатах – Мовша Крамер и Мордыхай Шулескес. Их тюремные квитанции об аресте ценностей, выданные в 1940 году, нашлись в захоронениях». И это не какие-то домыслы энтузиастов, а факт, подтверждённый (хотя и не прямо) белорусской прокуратурой в 2001 г., уже при Лукашенко… Вообще же проблема засекречивания имён и судеб жертв действительно существует в Беларуси, что доказывает и недавний материал Александра Розенблюма.

Опубликовано 05.03.2017  15:56

***

Из обсуждения на моей стр. в фейсбуке:

Алена Ждановіч 5 марта в 22:09
А какой спор может вызвать эта статья. Учитывая, что на территории нашей страны проживали рядом с беларусами, евреи, поляки, русские и татары, то и под репресии попадали все без исключения. Так что и в Курапатах лежат представители всех этих, да возможно и других национальностей. Ну знала я, кстати давно, што идентифицированы именно только два погребенных, и те 100% евреи. Неужели это дает повод теперь утверждать, что Куропаты место уничтожения только евреев.
Ида Шендерович 5 марта в 23:04
Замечательная статья
Ида Шендерович в 23:07
Но какое значение имеет этническое происхождение ее автора?
Mischa Gamburg 5 марта 23:29
Представляется, что в статье вполне адекватно описана обстановка по этому вопросу в Беларуси, отношение и изворотливая политика ватной прорашистской власти. Мнение редакции сайта (вполне обоснованное) дополняет и уточняет статью и содержит важную информацию. Очень понравился материал Александра Розенблюма. Хочу только уточнить. В статье есть такой кусок: “К тому же недавно принятый несовершенный закон о защите частной жизни граждан ограничил доступ к архивным документам, что, по сути, дало возможность государству стать на страже беспамятства”. Этот закон неправильно называть несовершенным. Он как раз совершенный в смысле жульничества и мракобесия. Для этого он и создавался и принимался, о чем свидетельствует дальнейший текст статьи. Такая же ситуация в рашке, там аналогичные законодательные акты приняты несколько раньше, напр. закон “О персональных данных” в 2006 году  
***
и прислано на адрес сайта Вольф Рубiнчык  6 марта 13:02
в ответ на Алена Ждановіч 5 марта в 22:09
Хіба ж нехта сцвярджаў, што “Куропаты место уничтожения только евреев”? Гаворка пра іншае: паважаны Аляксей крыху абстрактна разважае пра ахвяры, спісы… Асабіста мне хацелася больш канкрэтыкі. Так, калі б аўтар згадаў помнік 2004 г., які ў нечым змяніў “вобраз Курапатаў”, складзены ў канцы 1980-х, гэта пайшло б толькі на карысць… Ёсць звесткі і пра тое, як да гэтага помніка паставіліся прадстаўнікі КХП-БНФ – сам некалі публікаваў у “Мы яшчэ тут!”
Вольф Рубiнчык для Іды.
Матэрыял рыхтаваў да публікацыі на belisrael.info я, таму паспрабую адказаць на Ваша пытанне. Калі б гэта быўнавуковы артыкул, то, вядома, згадваць паходжанне аўтара было б залішнім, аднак ідзецца пра публіцыстыку, дзе этнічны фактар грае пэўную ролю. Па-мойму, у выпадках, калі абмяркоўваецца тэма “нацыянальнай самаідэнтыфікацыі ахвяр злачынства”, мае значэнне не толькі “што напісана”, але і “хто піша”. Да таго ж Аляксей не хавае свайго паходжання, тут www.svaboda.org/a/28118850.html ён падкрэсліў: “имею и белорусские и еврейские корни”.

 

***

И свежее

Павел Севярынец, 8.03.2017 19:35

Артыкул і камэнтары чытаў. Пошук праўды заўсёды няпросты, але той, хто шукае – знаходзіць.”

ПРОСТО, ВИКТОР ЮЩЕНКО (ч. 6)

УКРАИНСКИЙ БОРИС ЕЛЬЦИН ИЛИ, ПРОСТО, ВИКТОР ЮЩЕНКО (Продолжение)

Изначально о реальных масштабах и глубине народной трагедии 1932-1933 годов мировое сообщество не знало. Чтобы изучить ситуацию, требовались время и свободный доступ в страну.

Однако Сталин, разумеется, не был заинтересован в широкой международной огласке этой беды. Единственное, что уже тогда устраивало «Виссарионыча», – это славословия в его адрес. Поэтому попасть в СССР было непросто задолго до опускания Москвой «железного занавеса».

И в то далёкое время к нам кого попало не пускали. Приглашали лишь тех, кто верил, что Советский Союз прокладывает человечеству путь в будущее. А умело руководит этим созидательным процессом «товарищ Сталин».

Угоден был, например, социалист по политическим взглядам Бернард Шоу. Ему организовали встречу со Сталиным, показали некоторые места, выгодные большевистской власти. И отзыв не заставил себя ждать:

«Я уезжаю из государства надежды и возвращаюсь в наши западные страны – страны отчаяния… Для меня, старого человека, составляет глубокое утешение, сходя в могилу, знать, что мировая цивилизация будет спасена… Здесь, в России, я убедился, что новая коммунистическая система способна вывести человечество из современного кризиса и спасти его от полной анархии и гибели».

Или вот такое умозаключение: «В России нет парламента или другой ерунды в этом роде. Русские не так глупы, как мы; им было бы даже трудно представить, что могут быть дураки, подобные нам. Разумеется, и государственные люди советской России имеют не только огромное моральное превосходство над нашими, но и значительное умственное превосходство».

Был отпущен комплимент и «Виссарионычу»: «Сталин – очень приятный человек и действительно руководитель рабочего класса… Сталин – гигант, а все западные деятели – пигмеи».
Вот это лизнул! Прямо-таки учебное пособие для отечественных (и не только) «лизунов». Как видим, «Депардье», «Сигалы» и прочие «Джойсы» были и в те времена. И чего можно было ожидать от такого визитёра?

Бернард Шоу одобрял репрессии ОГПУ против «врагов народа» и даже подвёл под это «теоретическую базу».
В ответ на появившиеся в прессе сообщения о голоде в СССР 1932-1933 годов он обратился в редакцию газеты «
ManchesterGuardian» с открытым письмом, в котором назвал их (сведения) фальшивкой.

Разумеется, такого рода поддержка воспринималась официальной Москвой с восторгом и активно использовалась и используется до сих пор в попытках дезориентировать мировое сообщество в оценке тогдашней народной трагедии, а также смягчить воспоминания о ней внутри страны. 

Со временем всё более распространённым становится мнение о принципиальных отличиях между голодом и голодомором. И не только в профессиональной среде. Слово «голодомор» стали употреблять даже некоторые украинские политики промосковской ориентации.

На сессии ПАСЕ в апреле 2010 года только что «победивший» с помощью Москвы на президентских выборах В.Ф. Янукович сказал:
«Признавать голод как факт геноцида к какому-то народу неправильно и несправедливо. Это была общая трагедия народов, государств, входящих в СССР.
Сегодня мы знаем о том, что голодомор был и на Украине, и в России, и в Ставропольском и Краснодарском крае, в Поволжье, в Белоруссии, в Казахстане».
Всего в двух предложениях тогдашний Президент Украины, «доктор наук» и «профессор» нагородил изрядно.

Во-первых, ему, видно, приснилось наличие «государств, входящих в СССР». Суверенность союзных республик – это наглая обманка «Ильича», рассчитанная на маскировку реставрации Российской империи под большевистским СКИПЕТРОМ.

Во-вторых, если следовать «логике», – вернее, особенностям стиля изложения, – Виктора Фёдоровича, получается, что голодомор как средство геноцида следует отнести и к населению других регионов тогдашнего СССР. 

В-третьих, за три с половиной года до выступления Януковича на сессии ПАСЕ Верховная Рада Украины приняла Закон «О Голодоморе 1932-1933 годов в Украине», в первой статье которого сказано: «Голодомор 1932-1933 годов в Украине является геноцидом украинского народа».

Здесь также подчёркивается, что публичное отрицание Голодомора 1932-1933 годов является надругательством над памятью миллионов его жертв и унижением достоинства украинского народа.

Выступление В.Ф. Януковича на сессии Парламентской ассамблеи Совета Европы не просто публичное, но ещё и на международном уровне. 
Так что же, неужели лучший друг Москвы в Украине внезапно преобразился из русофила в русофоба? Нет, всё на месте! Похоже, речь то ли экспромтом «толкнул», то ли референты с консультантами не доглядели, то ли не успел прибавить к диплому «доктора экономики» диплом «доктора филологии».
 

А ведь он хотел, несмотря на очевидный «ляп», продемонстрировать Первопрестольной свою безусловную преданность. Да, представители его партии в Верховной Раде вместе с коммунистами голосовали против принятия Закона «О Голодоморе 1932-1933 годов в Украине». Да, как частное лицо и член этой партии, он мог высказать своё мнение.
Но в апреле 2010 года он выступал на сессии ПАСЕ как Президент Украины и по своему статусу уже не мог игнорировать упомянутый закон. Однако сделал это и тем отчётливо дал понять, что в его русофильстве нет оснований сомневаться.
 

Не успев занять президентское кресло, Янукович, фактически, сделал попытку торпедировать то, к чему Украина так долго и с таким трудом шла. 
На переломном историческом этапе Украине было настоятельно необходимо не только провозгласить национальную независимость, но и наполнить её реальным и убедительным содержанием.
 

Предстояло в массе проблем выделить безотлагательные, главные, определяющие проблемы общенационального характера. И при этом быть готовым к тому, что их реализация не только трудоёмка и долговременна, но и может вызвать острый отрицательный резонанс, как внутренний, так и международный. 
В первую очередь надлежало оценить политику соседних государств в отношении Украины, возродить национальные ценности, включая, прежде всего, героику и героев, определить долговременный вектор развития страны.

Не так давно ознакомился с содержанием беседы главного редактора украинской газеты «День» Ившины Ларисы Алексеевны (она мой друг на Фейсбуке) на канале «UKRLIFE.TV». В плоскости рассматриваемой темы обращают на себя внимание, по меньшей мере, два момента. Цитирую.

Первый: «Немає гіршого ворога, ніж еліта, вирощена колонізатором» (нет хуже врага, чем элита, выращенная колонизатором – перевод мой В.К.).
Второй: «Необхідність цілющої правди історії» (необходимость целительной правды истории – перевод мой В.К.).

Это было сказано в Украине и об Украине, хотя имеет принципиальное, методологическое значение для любой страны, образовавшейся на развалинах СССР, а также для любой бывшей колонии в её отношениях с экс-метрополией. 
Полностью согласен с мнением шеф-редактора «Дня», но хочу в дополнение высказать свои соображения.
Да, безусловно, элита, взращённая колонизатором, – злейший враг Украины. Но не меньшее, если не большее, зло то, что колонизаторы оказали пагубное влияние на целые поколения украинского народа, и далеко не все сумели устоять перед ним (влиянием).
Взращённая колонизаторами в Украине элита является опорой и боевым отрядом Москвы в её стремлении восстановить здесь своё колониальное господство в полном объёме.
 

К моменту избрания Виктора Андреевича Ющенко Президентом Украины она (промосковская часть украинской элиты), – есть основания полагать, – доминировала в органах власти всех уровней, а также во всех структурах общественного организма, где продолжала активно воспроизводить себе подобных.
Вот почему была так актуальна «необхідність цілющої правди історії» (необходимость целительной правды истории). Но правдивую историю Украины ещё предстояло написать. Дело это трудоёмкое и длительное по времени.

Прежде всего, надлежало расчистить завалы лжи, нагромождённые за сотни лет московскими правителями и лжеисториками, а также их промосковски настроенными украинскими коллегами, затем разыскать нити истины, разложить их на очищенном от мусора поле и соткать истинное историческое полотно Украины.
И цари, и, особенно, большевики делали всё, включая кровавое насилие, для необратимого раскола украинского народа. И Москве даже казалось, что поставленная цель достигнута. Но это только казалось.

Да, Украина была расколота на Левобережье (Восточная Украина) и Правобережье (Западная Украина). Да, украинский народ разделили на русофилов, то есть сторонников дружбы с «русскими братьями», и приверженцев украинских национальных ценностей.
Да, в Москве стали громко рукоплескать, особенно в последние годы, что украинцев, их языка, культуры, других национальных приобретений нет и никогда не было, что русские и украинцы – один народ, да и Украина – вымысел.
Но умники из Белокаменной не учли самой «малости» – всей глубины и прочности исторических корней украинцев и Украины. Они не учли, что их история прослеживается совершенно чётко и определённо, как минимум, последние две с половиной тысячи лет.
 

Когда уже были заложены основы украинского этноса и Украины, не одно столетие прародители русских – мокша, эрзя, меря и прочие бродили в звериных шкурах в тех местах, где как результат их этногенеза появятся «русские», огранку которых завершат кочевники из монгольских и других азиатских степей. 
Пребывание Московии в течение двух с половиной веков в составе Золотой Орды в статусе её улуса оставило глубокий и неизгладимый след.
 

Именно далёкие-далёкие предки братского монгольского народа изваяли Великое княжество Московское, которое со временем трансформировалось в Московское царство, Российскую империю, СССР, Российскую Федерацию. 
При всех изменениях, происходивших со страной в ходе исторического развития, суть её в определяющих параметрах оставалась ордынской.

Верховный правитель, независимо от того, как он назывался, – князь, великий князь, царь, император, генсек, президент, – абсолютный, неподконтрольный владыка, реальный хозяин страны, у которого, как говорят в народе, все в кармане: от вельможи ли, высокопоставленного чиновника ли, любого сильного мира сего до дворника.
На всех этапах истории, не исключая и нынешний, простые люди, рядовые труженики лишены права частной собственности на средства производства, что ставит их в рабскую зависимость от государства и других владельцев предприятий.
Все жители страны лишены, – откровенно, как, скажем, при Сталине, или под покровом демагогии, псевдодемократической риторики, – общецивилизационных демократических прав и свобод.
 

Из-за экономического и политического бесправия в стране нет народа, нет и не было нации. Громогласное заявление генсека Брежнева о наличии в СССР новой исторической общности «советский народ» оказалось блефом. Тем же завершится и недавно публично продекларированное намерение создать «российскую нацию». 

В Московии всегда было и есть по сей день в массе своей безликое, рабски покорное, безынициативное население, которое легко держать в покорности с помощью бутылки водки и куска колбасы, чтобы «загрызть», а то и без оного – «сукном» закусит. 
Правда, время от времени именно выходцы из этой среды устраивают «русский бунт, бессмысленный и беспощадный», как определил его А.С. Пушкин. Но бунт подавляется, гайки ещё сильнее закручиваются, и вчерашние бунтари вместе с теми, кто в бунте не участвовал, ещё покорнее, чем вчера, влачат рабское существование.

Исторически сложилось так, что это население не может жить без «вождя», безотносительно к тому, в какой маске он выступает. «Одобрям-с!» любое его слово, решение, действие, указание во внутренней и внешней политике.

Когда слышу утверждение о миролюбии русских и России, у меня, и, видимо, не только, сразу же возникает вопрос: а как это крохотное Московское княжество разрослось до 22 млн. кв. километров, то есть до одной шестой части суши планеты Земля?

Население России безропотно переносит перлы внутренней политики своих вождей. Так же покорно русские и подчинённые ими иноплеменники по приказу очередного вождя берут в руки оружие и идут выполнять его веление, не задумываясь над необходимостью, разумностью, законностью, соответствием нормам международного права оного и т.п.

Так было всегда, так есть и в наши дни, сколько бы ни уверяли нас, что Россия везде и всегда ангельски чиста. Чтобы убедиться в реальном положении дел, достаточно обратить внимание на Украину и её народ, которые почти три года страдают от военной авантюры Белокаменной. И никакие отговорки в стиле «я не я, и хата не моя» здесь не помогут. 

Российские правители всегда признавали весомость Украины в составе своей империи. Не составляет исключения и нынешний режим. Он не мыслит восстановления СССР, которое негласно запланировал, без Украины.

Когда Киев завил о многовекторности украинской внешней политики и намерении вступить в НАТО, Москва ускорила принятие ответных мер, среди которых обеспечение своему ставленнику президентского кресла в Украине было приоритетным. Надлежало найти подходящую кандидатуру. И её нашли. Это был Виктор Фёдорович Янукович.
Правда, за ним тянулся шлейф реальных и предполагаемых прегрешений: две судимости, мутная история с шапками на этапе первоначального накопления в бизнесе, ну, и тому подобное.

В Белокаменной это биографическое обрамление сочли вполне «пацанским», тем более что избранник, будь у него фамильный герб, мог бы содрать девиз с аракчеевского – «Без лести предан». Да, он был предан Москве, как говорят, телом, душой и сердцем. То есть у нас знали, на кого ставить. Этот парень ни в коем разе не должен был подвести.
Поначалу всё шло, как и задумали в высоких московских кабинетах. Президентский срок Кучмы шёл к завершению. Леонид Данилович, по сути, определил Виктора Фёдоровича своим преемником на посту Президента Украины. Это обеспечивало Януковичу в избирательную кампанию всю мощь административного ресурса.
 

Он без осложнений прошёл во второй тур. По завершении второго тура Центральная Избирательная Комиссия (разумеется, проправительственная) поспешила отрапортовать, что, по предварительным данным, третьим Президентом Украины избран Виктор Фёдорович Янукович.

Вот тут-то и началась чёрная полоса в политической карьере «победителя». Обнаружились нарушения в ходе второго тура выборов в пользу Януковича. По решению суда был проведён третий тур, в результате которого победу одержал Виктор Андреевич Ющенко. Он и стал третьим Президентом Украины.
Нужно ли говорить, какую ярость в Москве вызвал провал Януковича и победа его соперника?
 

У нового главы Украины было два пути: 1) остаться, как его предшественники по статусу, на коротком поводке у «старшей сестры» и строго следовать её командам; 2) стать суверенным главой суверенной страны, подлинно независимого государства. 
Виктор Андреевич Ющенко избрал второй путь. И сделать это было, ох, как нелегко. Здесь красивый жест был бы подобен по последствиям выстрелу из пушки по воробьям. А вот «пушечная» отдача дорого обошлась бы Украине и украинскому народу.
 

В исторически сложившейся ситуации, о которой уже говорилось, требовались вера в праведность, реальность и достижимость намеченной цели, политическая воля, гражданское мужество, целеустремлённость, отвественность, желание и умение доводить начатое дело до конца.

Желательно, чтобы всеми этими качествами обладали все участники борьбы за достижение означенной цели, но в первую очередь их (качеств) носителем надлежало быть тому, кто стал Президентом Украины в столь драматическом противостоянии даже не с Януковичем, а с поддерживавшей оного Первопрестольной. 
«Історія завжди складається зі сторінок здобуття національної свободи, іншої історії немає («История всегда слагается из страниц приобретения национальной свободы, другой истории нет» – перевод мой, В.К.). Это сказал Виктор Андреевич Ющенко, кажется, в одном из своих интервью.

Могут сказать, что в этом определении чрезмерно узкий предмет научной дисциплины. И будут правы, но… лишь абстрактно.

Во-первых, определение, конкретно, относится к истории Украины, для которой освобождение от колониального гнёта Москвы сверхактуально.
Во-вторых, национальная свобода – явление многогранное. Она имеет, кроме политических, экономические, элементарно хозяйственные, юридические, международно-правовые, духовные, гуманитарные и прочие проявления.
 
Так что третий Президент Украины имел право на такую формулировку сути истории. Но его заслуга в том, – и это главное, – что он поставил установление исторической истины на уровень общегосударственной политики и положил ей начало личными действиями.
 

По инициативе и при активном участии Президента Украины Виктора Андреевича Ющенко был разработан проект и осенью 2006 года принят Закон «О Голодоморе 1932-1933 годов в Украине».

Добиться этого было непросто. Усилиями «старшей сестры», особенно в период коммунистической диктатуры, украинское общество оказалось расколотым во всех своих проявлениях снизу доверху.

Об украинской элите, выращенной колонизатором, уже говорилось. Говорилось и о том, что это враг из врагов для Украины и украинского народа. А теперь посмотрим, как это проявилось в процессе принятия Верховной Радой Закона о Голодоморе. 

Обращаясь к народу Украины 25 ноября 2006 года, в День памяти жертв политических репрессий и голодоморов, Президент В.А. Ющенко сказал «Те, кто сегодня отрицает Голодомор, глубоко и убежденно ненавидят Украину. Ненавидят нас, наш дух, наше будущее. Они отрицают не историю. Они отрицают украинскую государственность».
На обсуждение были представлены два проекта закона: президентский и партии регионов. Уже одно это свидетельствует о том, что в верховном депутатском корпусе не было единства в оценке народной трагедии 1932-1933 годов.
 

Если в проекте Ющенко Голодомор однозначно называется геноцидом украинского народа, то регионалы так его не оценивали. Об этом, как уже сказано, открыто заявил Янукович, став Президентом Украины. 

Президентский проект поддержали 198 депутатов, а проект регионалов получил 193 голоса при необходимых 226. 

В порядке выхода из ситуааии поправки в текст проекта Президента Украины В.А. Ющенко внёс председатель Верховной Рады Александр Мороз. Вот эти поправки.
1. В президентском тексте было записано, что Голодомор 1932-1933 годов «является геноцидом украинской нации». Мороз предложил заменить слово «нация» на слово «народ».
2. «Публичное отрицание Голодомора 1932-1933 годов в Украине, – сказано в президентском проекте, – является надругательством над памятью миллионов жертв Голодомора, унижением достоинства Украинского народа и запрещается».
Мороз предложил сформулировать эту статью так: Публичное «отрицание Голодомора 1932-1933 годов в Украине запрещается и определяется надругательством над памятью миллионов жертв Голодомора, унижением достоинства украинского народа».
3. По предложению Мороза изъята норма об административной ответственности за публичное отрицание Голодомора 1932-1933 годов в Украине.
4. Также было предложено считать Украинский институт национальной памяти уполномоченным центральным органом исполнительной власти по изучению проблем Голодомора, который (институт) будет финансироваться за счёт средств госбюджета.
 
Поправки, как видим, не носят принципиального характера. За исключением, пожалуй, первой из них.
 

В проекте президентского закона имелся в виду геноцид украинской нации, то есть украинцев. 

Замена слова «нация» словом «народ» являлась уступкой украинским русофилам и вилянием хвостом перед Первопрестольной. Да, Голодомор был. Да, это геноцид, но не только украинцев, но и представителей других национальностей, которые составляли украинский народ.

И вообще, может, и прав нынешний северный правитель, что украинцев как этноса нет и никогда не было, и то, что называют украинцами, вместе с русскими составляют один народ.

Хотя нет сомнений в злонамеренной организации сталинским режимом геноцида украинцев, что подтверждается уже приведёнными здесь данными, считаю уместным дополнить их.

Во всех регионах СССР, где украинцы составляли 2/3 и более населения, принудительно изымалось не только зерно через хлебозаготовки, но и всё продовольствие, имевшееся в семьях.

Среди умерших от Голодомора 1932-1933 годов в Украине украинцы составляли около 81, русские – 4,5, евреи – 1,4, поляки – 1,1 процента.

Больше всего украинцев умерло в Харьковской, Киевской, Полтавской, Сумской, Черкасской, Днепропетровской, Житомирской, Винницкой, Черниговской, Одесской областях, а также в Молдове, входившей тогда в статусе автономии в состав УССР.
Тотчас после Голодомора началась активная русификация, прежде всего Юга и Юго-Востока Украины.
 

Могут ли быть более убедительные доказательства, подтверждающие злой умысел Сталина против украинцев?

Президент Украины вынужден был согласиться и с прокомментированной поправкой, ибо без этого закон не был бы принят Верховной Радой. 

За подправленный А. Морозом проект 28 ноября 2006 года проголосовали 233 депутата при необходимых 226. Так появился закон «О Голодоморе 1932-1933 годов в Украине».
В тот день на заседании Верховной Рады были зарегистрированы 435 депутатов из 450, то есть принятый президентский закон не поддержали 202 парламентария или почти половина из зарегистрированных на заседании. Так что говорить о каком-то единении и отсутствии принципиальных противоречий было бы нелепо.
 

И, тем не менее, закон был принят. По мнению В.А. Ющенко, это событие доказало что Рада прислушалась к голосу народа. Это главное. А теперь коротко о содержании документа. 

В первом же пункте закона сказано: «Голодомор 1932-1933 годов в Украине является геноцидом украинского народа». Коротко и однозначно.

Принятие закона дало старт поиску исторической истины, написанию подлинной истории украинского народа, Украины в противовес лживым лубянским мифам, на основе которых десятилетиями создавались псевдоисторические «труды», заполонившие все профессиональные «научные» журналы и другие издания, полки книжных магазинов и т.д.

Этот закон является вместе с тем напоминанием о жертвах украинского народа в результате, в частности, Голодомора 1932-1933 годов и о тех, кто повинен в трагедии. 
Только Голодомор 1932-1933 годов поглотил, по разным данным, от 7 до 10 миллионов человек, называется даже цифра 12 миллионов человек.

Это были преимущественно украинцы – основные жители сёл, которые, главным образом, и накрыло невиданное в истории преступление сталинской банды. 
По подсчётам учёных, в то страшное время ужасной смертью умирали в день 25 тысяч, в час одна тысяча, в минуту 17 человек.
 

Если бы не Голодоморы, – а их было три за неполные 30 лет большевистской деспотии (ленинский 1920-1921, сталинский 1032-1933 и сталинский же 1946-1947 годов), – свирепые массовые депортации украинцев в отдалённые регионы СССР, другие репрессии, сейчас в Украине проживали бы не менее 100 миллионов человек.
Рассматриваемый закон получил широкий резонанс в Украине и за её пределами. Через год социологи провёли исследования.
 

Почти две трети опрошенных украинцев признали Голодомор 1932-1933 годов геноцидом украинского народа. Это означало, что закон лёг на достаточно прочную почву национального самосознания и здорового национального самолюбия. 
Люди, признавшие Голодомор геноцидом украинского народа, надо полагать, прекрасно понимали, кто есть кто из соседей Украины. В частности, у них, безусловно, было определённо ясное отношение к Первопрестольной как в ретроспективе, так и на современном этапе.

Они прекрасно понимали (понимают), что Москва не была, не является сейчас и никогда не будет другом Украины, что бескорыстие «старшей сестры» – лубянский миф для поимки на крючок ротозеев.

Кстати, там, в Белокаменной, настолько уверены в колоссальности тиражирования украинских ротозеев пророссийской ориентации, что налево-направо, на всех уровнях державной лестницы, начиная с самой высокой ступеньки, заявляют, что Украины и украинцев, а также всего, что с ними связано, нет. А раз нет, то никогда и не было.
Закон, определивший Голодомор 1932-1933 годов как геноцид украинского народа, – фактически, украинской нации, – вызвал неистовую ярость Москвы, а его разработчик, третий Президент Украины Виктор Андреевич Ющенко, патологическую ненависть в лубянской «конторе» и под кремлёвскими звёздами. Ещё бы!

Эта правда истории поставила жирный крест на московском мифе о «вечной» и «нерушимой» русско-украинской дружбе, на котором (мифе) держалась, пока не рухнула, Российская империя царских времён, была сооружена ленинско-сталинская большевистская империя.

Да и международного авторитета России не прибавляет. Напротив всё больше стран считают, что Голодомор 1932-1933 годов искусственно организован Сталиным и его подручными с целью геноцида украинцев.

Если на момент принятия Закона, то есть на конец ноября 2006 года, таких стран было 10, то вскоре их число увеличилось почти в два с половиной раза и продолжает расти. 
Украина уплыла из рук Белокаменной, а потому имперские амбиции лубянско-кремлёвского режима, как говаривали встарь, – пустое сотрясение воздухов. Можно сколько угодно кричать о политизированности украинского закона о Голодоморе, но от исторической правды никуда не уйдёшь.
 

В действительности, Закон о Голодоморе положил на государственном уровне начало написанию подлинной истории Украины в противовес московскому мифотворчеству. А писать было и есть о чём. Но об этом в следующий раз… 

Южно-Сахалинск, январь-февраль 2017 года.
В. КРАВЦОВ, кандидат исторических наук, доцент

Опубликовано 03.03.2017  02:34 

ПРОСТО, ВИКТОР ЮЩЕНКО (ч. 5)

УКРАИНСКИЙ БОРИС ЕЛЬЦИН ИЛИ, ПРОСТО, ВИКТОР ЮЩЕНКО

В 2003 году была опубликована книга «Украина – не Россия». Её автор – тогдашний украинский Президент Леонид Данилович Кучма. Актуальность такой работы очевидна, ибо к тому времени усилиями самых высокопоставленных политиков РФ в мире распространялись невероятные измышления об Украине. О них уже говорилось ранее в очерке.

Не вижу необходимости в комментировании этой книги. Отмечу лишь: её автор оповестил мир о том, что нельзя ставить знак равенства между Украиной и Россией. И в то же время подчеркнул в предисловии, что заголовок книги – «Це не назва-виклик (тут навіть нема знаку оклику), це назва-констатація. Якщо спробувати визначити її жанр, то це книга-пояснення».

А вот перевод этой цитаты на русский язык: «Это не название-вызов (здесь даже нет восклицательного знака), это название-констатация. Если попробовать определить её жанр, то это книга-пояснение» (перевод мой – В.К.).

В этом же предисловии говорится: «…Я краще за будь-кого знаю, які надзвичайно серйозні проблеми може породити нерозуміння цієї істини (Украина – не Россия – В..К.) деякими російськими політиками, навіть якщо воно не має злого наміру… На щастя, мені доводилось спостерігати й те, як таке нерозуміння проходило. Поки що воно пройшло далеко не у всіх, але ж це ще не кінець історії».

А это та же цитата на русском языке: «…Я лучше кого-либо знаю, какие чрезвычайно серьёзные проблемы может породить непонимание этой истины (Украина – не Россия – В. К.) некоторыми российскими политиками, даже если оно не имеет злого намерения… К счастью, мне приходилось наблюдать и то, как такое непонимание проходило. Пока что оно прошло далеко не у всех, однако же это ещё не конец истории» (перевод мой – В.К.).

Свою книгу экс-президент Украины, по его словам, адресует, прежде всего, массовому российскому и украинскому читателю, но очень хочет, чтобы её прочли и «некоторые российские политики» («деякі російські політики»).

Процитированное требует небольшого комментария. По моему ощущению, главный адресат автора – не массовый отечественный и зарубежный читатель, а московские политики высокого ранга.

Это к ним, прежде всего, к самому главному из них, обращено уверение автора, что его книга – не вызов, а всего лишь собрание пояснений, чтобы, не дай Бог, не подумали чего и не обиделись. Цель просвещения политиков Белокаменной, считает он – излечить их от «непонимания», что Украина – не Россия.

Но, во-первых, это то же самое, что убеждать волков не «резать» отару и не есть овец. Во-вторых, никакого непонимания, что Украина – не Россия, у них никогда не было и нет. Они в поколениях смотрели на Неньку, как колонизаторы.

Ещё одна цитата: «Українську національну свідомість останні 350-400 років витравлювали окупанти, саме тому ми отримали проблему Схід-Захід. Ця тема сформована не нами, вона привнесена, але, на жаль, ми стали жертвами моделі, за якої Української держави не було на карті світу сотні років. Одну частину ділили одні імперії, другу частину – інші, привносили свою мову, пам’ять, героїв, церкву, культуру. Не думаю, що в світі є багато націй, які за 400 років такої круговерті ще знайшли в собі сили випливти на рівень розбудови власної держави».

Перевод на русский язык: «Украинское национальное сознание последние 350-400 лет вытравливали оккупанты, именно поэтому мы получили проблему Восток-Запад. Эта тема сформирована не нами, она привнесена, но, к сожалению, мы стали жертвами модели, согласно которой Украинской державы не было на карте мира сотни лет. Одну часть делили одни империи, другую часть – другие, привносили свой язык, память, героев, церковь, культуру. Не думаю, что в мире есть много наций, которые за 400 лет такой круговерти ещё нашли в себе силы выплыть на уровень развития собственной державы» (перевод мой – В.К.).

Надеюсь на снисходительность всех посетителей моей Хроники и читателей предложенного материала за то, что привёл такую большую цитату.

Во-первых, я процитировал извлечение из интервью Виктора Андреевича Ющенко от 24 августа 2016 года в День Независимости Украины. А именно он является главным персонажем моего очерка.

Во-вторых, в этом изречении третий украинский президент сумел кратко, но ёмко, точно и предметно показать драматизм истории своего народа и страны. В то же время определил единственно возможный и надёжный источник движения украинского народа и Украины к национальной независимости и государственному суверенитету.

Это обобщение – не экспромт от 24 августа 2016 года. Мне кажется, к таким выводам Виктор Андреевич пришёл давно. Во всяком случае, ещё до вступления в должность Президента Украины.

Думаю, формирование такого взгляда на национальную историю стало возможным потому, что В.А. Ющенко превращался в заметную фигуру украинской политической элиты в посткоммунистическое, постсоветское время.

Говоря об оккупантах во множественном числе, он следует реалиям истории. Да, какое-то время Украину делили между собой несколько империй: Речь Посполитая, Османская Турция, Россия, Австро-Венгрия.

В конце XVIII века Речь Посполитая была разделена между Россией, Пруссией и Австрией и прекратила своё существование. К тому же времени и Османская империя утратила реальные возможности для вмешательства в украинские дела. Австро-Венгерская империя развалилась в результате Первой мировой войны.

После октября 1917-го в России поляки на короткий срок восстановили свою государственность. Через двадцать с небольшим «хвостиком» лет Польша пала жертвой сталинско-гитлеровской агрессии, которая и положила начало Второй мировой войне.

Захватив Северную Буковину, Сталин установил контроль почти над всей Западной Украиной. Кстати, и до полного захвата страны в руках Москвы находилось 85 процентов её территории, и колонизаторы вытворяли здесь, что хотели.

Следовательно, проблему «Схід-Захід» создала в первую очередь и главным образом Московия на всём протяжении своего колониального господства. Разумеется, это не исключает какого-то вклада и других оккупантов, но он не был решающим.

Приоритет России в формировании названной проблемы подтверждает, – не прямо, так косвенно, – и сам Виктор Андреевич в том же интервью от 24 августа 2016 года.

Он тогда сказал: «…У нас на очах чужинцями розтоптується український визвольний рух під гаслами «у вас немає національних героїв». Вулиці названі на честь Павліка Морозова, Щорса, Чапаєва, чи бандита Котовського, які ніколи тут не були й ніякого внеску в наше становлення не внесли. Що нам кажуть? Мазепа? Так він зрадник. Шевченко? То це волоцюга. Петлюра? Так це буржуазний націоналіст, про що ви кажете? Степан Бандера? Так це вбивця-націоналіст».

А это по-русски: «…У нас на глазах чужаками растаптывается украинское освободительное движение под лозунгами «у вас нет национальных героев». Улицы названы в честь Павлика Морозова, Щорса, Чапаева, или бандита Котовского, которые никогда здесь не были и никакого вклада в наше становление не внесли. Что нам говорят? Мазепа? Так он изменник. Шевченко? Так это бродяга. Петлюра? Так это буржуазный националист, о чём вы говорите? Степан Бандера? Так это убийца-националист» (перевод мой – В.К.).

В процитированном фрагменте интервью его автор назвал лишь несколько персонажей, в честь которых в Украине были названы улицы. В действительности, «Первопрестольная» сакрализовала их множество и обязала все свои колонии, в том числе Украину, все города и веси свято почитать под страхом самых жестоких наказаний.

Подлинных национальных героев, государственных и общественных деятелей, представителей культуры и т.д. Москва демонизировала, ошельмовала и под угрозой репрессий запретила давать им положительные оценки, а иных даже упоминать.

Виктору Андреевичу ясно, что противопоставить такому положению вещей. Он говорит:

«Наша відповідь повинна починатися з усвідомлення того, з чого складається наша історія. Історія завжди складається зі сторінок здобуття національної свободи, іншої історії немає. А її пише тільки власна нація – ні Москва, ні Варшава, ні Берлін. Досить писати нашу історію в якійсь метрополії. Як жили, боролися й досягали успіхів наші діди – може сказати тільки власна нація. Чому ми не маємо розповідати про велич таких людей, як Мазепа, Бандера й Петлюра? Всі вони мали сміливість проголосити головну й для метрополій дуже небезпечну політичну ідею – незалежну українську державу».

В русском переводе это выглядит так: «Наш ответ должен начинаться с осознания (понимания) того, из чего складывается история. История всегда складывается из страниц обретения национальной свободы, другой истории нет. А её пишет только собственная нация – ни Москва, ни Варшава, ни Берлин. Довольно писать нашу историю в какой-то метрополии. Как жили, боролись и достигали успехов наши деды – может сказать только собственная нация. Почему мы не можем рассказывать о величии таких людей, как Мазепа, Бандера и Петлюра? Все они имели смелость провозласить главную и для метрополий очень небезопасную политическую идею – независимую украинскую державу».

Такие глубокие высказывания, как процитированное, не могут быть экспромтом, случайным набором слов. Это результат длительных и глубоких раздумий, устоявшейся убеждённости, которая начинает формироваться, как говорится, с младых ногтей.

Думаю, что ко времени своего президентства В.А. Ющенко уже был полон решимости воплощать в жизнь концепцию подлинной истории Украины.

Призыв «довольно писать нашу историю в какой-то метрополии», отражённый в интервью 24 августа 2016 года, давно стал руководством к действию в его собственной работе на этом поприще.

Уверенность Виктора Андреевича в том, что нация должна писать свою историю и никто иной, заставляет по-новому взглянуть на состояние и перспективы украинской исторической науки.

Впрочем, не только украинской, но и всей постсоветской, ибо историческая область знаний во всех республиках СССР пребывала в одинаковых условиях, то есть исторической науки не было. Она только начинает зарождаться.

А в России пока и этого нет. Продолжается пробуксовка на мифах, сочинённых в ЦК КПСС. Одновременно Москва продолжает навязывать историкам стран СНГ своё намеренно «кривозеркальное» видение тамошних исторических процессов.

Ющенко назвал здесь вещи своими именами: «Українська історична наука – слабка й закомплексована на московських догмах. Часто-густо у нас не просто сторінки, а цілі глави буття писалися не в Києві, не українськими істориками».

В русском переводе это звучит так: «Украинская историческая наука – слаба и закомплексована на московских догмах. Сплошь и рядом у нас не просто страницы, а целые главы событий писались не в Киеве, не украинскими историками».

От себя добавлю: не только писались в прошлом, но и сейчас пишутся. Компартийные диктаторы зорко следили за тем, чтобы «учёные»-историки, не дай Бог, не вышли за установленные рамки.

Они могли лишь фиксировать факты, события, прочие реалии жизни и подтасовывать под выводы, сформулированные в верхах к собственной выгоде.

Лишь отдельные, действительные учёные-историки занимались настоящими научными исследованиями, но работали, за редчайшим исключением, как говорят в таких случаях, в стол. Если такие подлинно научные труды и доходили до читателей, то чаще всего через западных издателей.

Придумать что-либо парадоксальнее трудно, если вообще возможно. У страны, где не хотят знать о себе правду, нет перспектив.

Третий украинский президент считает принципиально важным «…усвідомлення того, з чого складається наша історія» (осознание того, с чего складывается наша история) – перевод мой, В.К.

Нельзя не согласиться с тем, что сообщество людей, претендующее на статус народа, а тем более нации, должно, обязано, более того, вправе знать свою историю, при этом не в метропольном, а в национальном написании.

Виктор Андреевич, став Президентом Украины, не только декларировал эти принципы, но и действовал в соответствии с ними, используя свои должностные возможности.

1932-1933 и отчасти 1934 годы – самый страшный период в истории украинского народа, Украины. Его долго называли голодом. Я родился через три года после этой народной трагедии и застал второй голод – 1946-1947 годов.

Ровно через неделю после 22 июня 1941 года мне исполнилось пять лет, то есть я ещё оставался «почемучкой», и от моего внимания мало что ускользало из действий взрослых.

Как-то бабушка нарезала хлеб, затем тщательно собрала крошки, истово перекрестилась (она была очень набожной) и съела.

Тётя Таня (младшая сестра моей мамы и бабушкина дочь) с укоризной сказала: ну, что вы, мама (в Украине дети всегда называли родителей на «вы»), крошки подбираете, разве хлеба нет? Бабушка тихо ответила: «Не можу 33-й забути».

Вот тут-то и включилась моя «почемучка». Что такое 33-й и почему бабушка не может забыть? Старшие объяснили, что в этом 33-м был голод. Тогда возникли другие вопросы: что такое голод, почему, если не было хлеба, его не покупали в магазине, если не было в магазине, почему не пекла бабушка (я видел, как она это делала)? Ну, и т.д. и т.п.

Мне в то время трудно было объяснить всю глубину этой трагедии. Но и в том розовом возрасте я уже понимал, что голод – это очень плохо. Глубину постигшей народ трагедии знали в Украине все – от мала до велика. Тридцать третий стал эталоном всенародного бедствия.

По мере взросления, стал внимательно прислушиваться к рассказам старших о том трагическом времени. Среди прочего от старых людей можно было слышать рассуждения, что голод был не от недорода, а его кто-то сотворил умышленно. Но говорить в то время об этом открыто было крайне опасно.

И лишь с наступлением горбачёвской гласности завеса лжи вокруг трагедии 1932-1933 годов стала развеиваться, хотя до её полного исчезновения было и остаётся далеко.

Только в Украине голод 1932-1933 годов стали открыто называть голодомором, умышленно организованным Сталиным с целью геноцида украинского народа. Да и то лишь на приватном уровне. Официальный Киев не преследовал за такие умонастроения, но и не заявлял об их поддержке.

Все эшелоны украинской власти не освободились ещё от страха перед метрополией, которая продолжала нависать над ними и после распада советской империи. Вот и боялись, чтобы там, в «Первопрестольной», любое слово, сказанное вразрез с предписанными мифами, не было, не дай Бог, воспринято как вызов.

Любые, даже частные, разговоры о намеренной организации голодомора в Украине с целью геноцида украинского народа вызывали и продолжают вызывать ярость Москвы.

И ничего необычного в этом нет. Всё в рамках ордынской традиции: только Москва изрекает истины в последней инстанции, а удел быдла – с радостной улыбкой их поглощать и раболепно падать ниц, демонстрируя тем благодарность и покорное ожидание новой порции «духовных скреп».

Оценка Москвой 1932-1933 годов в Украине проводилась по тщательно отработанному сценарию. Да, голод в Украине был, – признают в Белокаменной. Но вовсе не из-за злонамеренного отношения. Помыслы Москвы здесь были всегда, говоря словами Михаила Юрьевича Лермонтова, «чисты, как поцелуй ребёнка».

Какие же чистые помыслы, если голод был рукотворным? Ничего подобного – отвечают из Кремля, голодали и в других регионах страны. Причина – недород.

Но ведь в Украине в это время недорода не было. Да от голода её население в досоветский период никогда не страдало.

Просто, Сталин приказал вывезти отсюда почти всё зерно на внешний рынок для решения проблем индустриализации СССР и осуществления геноцида украинцев. В результате для прокормления людей осталось менее десятой части требуемого по нормам.

Тут же следует ответ: Сталин – успешный менеджер, осуществивший индустриализацию технически отсталой страны за счёт, прежде сего, экспорта продукции сельского хозяйства. Конечно, Иосиф Виссарионович, – не ангел, но никакой неприязни к украинцам и Украине у него не было. А вывоз хлеба сверх меры – дело рук руководителей украинских большевиков, которые перестарались. Вот так!

Эти объяснения не лезут ни в какие ворота. К данному времени Сталин уже стал диктатором как в своей партии, так и в стране, и никаким харьковским (Харьков тогда – столица Украины) большевикам даже в голову не пришло бы своевольничать. Они, бесспорно, выполняли указания «Виссарионыча».

Неприязненное отношение «отца народов» к украинцам проявлялось неоднократно. Я же сошлюсь лишь на одну трагедию, выпавшую на долю этого народа, вдохновителем которой (трагедии) был Сталин.

Речь о том, как освобождали осенью 1943 года Киев от нацистской оккупации. В советских руководящих военных кругах бытовало в то время мнение, что поскольку немцы захватили всю Украину, то мобилизованные на фронт украинцы должны своей кровью смыть позор пребывания на оккупированной территории.

Специально созданные так называемые полевые военкоматы (в каждом – взвод солдат и несколько офицеров) выметали, как под метлу, из освобождённых районов всех, кто в штанах, в том числе и тех, кто ещё не мог, и тех, кто уже не мог воевать.

Такой порядок мобилизации был применён только в Украине, хотя Белоруссия полностью, а РСФСР частично тоже были оккупированы.

Особый порядок мобилизации для Украины не мог быть «самодеятельностью» генералов. Его мог учредить только «САМ».

У Виссарионыча уже был польский опыт. В 1920 году он и Ильич пытались загнать силой Польшу под большевистский «скипетр». При этом рассчитывали, что как только польские рабочие увидят успехи Красной Армии, тотчас свергнут у себя буржуазный режим и перейдут на сторону Москвы.

Однако призванные на защиту своего Отечества поляки, в абсолютном большинстве рабочие, задали такую трёпку «непобедимой и легендарной», что конница Будённого едва копыта унесла из-под Варшавы с большими потерями. За свой позор Сталин как компартийный надзиратель в ту войну позже отомстил полякам кровавой Катынью.

Сталину было органически присуще сваливать свою вину на других и их же жестоко наказывать за собственные провалы. За катастрофические поражения СССР в начале войны 1941-1945 годов, в том числе за быструю вражескую оккупацию Украины, ответственность полностью лежит на нём.

Но по людоедской «логике» Сталина, крайним оказался украинский народ, в первую очередь, украинцы. Вот почему были созданы эти полевые военкоматы, которые отправляли на фронт и подростков, и стариков. Всего из сёл Украины было тогда мобилизовано и отправлено на фронт 900 тысяч необученных бойцов.

Около 300 тысяч таких фронтовиков набралось к моменту битвы за Днепр. Г.К. Жуков запретил выдавать им автоматическое оружие из боязни, что они перестреляют находящиеся за их спинами заградотряды и уйдут к немцам. Он предложил вооружить их винтовками Мосина образца 1891//30 года, но на 300 тысяч человек их (винтовок) было всего 100 тысяч штук.

И вот таких «воинов» Г.К. Жуков предложил бросать в бой. Во время обсуждения столь острого вопроса он заявил: «Зачем мы, друзья, здесь головы морочим? Нах… обмундировывать и вооружать этих хохлов? Все они предатели! Чем больше в Днепре потопим, тем меньше придётся в Сибирь после войны ссылать».

Возмущённый К.К. Рокоссовский назвал это геноцидом, предложил поставить в известность Сталина о сложившейся ситуации и попросить помощи. Однако Н.Ф. Ватутин, не желая портить отношения с Жуковым как заместителем Верховного Главнокомандующего, делать этого не стал.

И всё же Рокоссовский проинформировал Ставку о тяжёлом положении неподготовленных бойцов. Что, Сталин его поддержал? Нет, он встал на сторону «товарища Жюкова», то есть, фактически, согласился с намерением утопить в Днепре как можно больше «хохлов».

И утопили множество людей, прежде всего украинцев. В операции по овладению Киевом полегло более полумиллиона человек, преимущественно мобилизованных на фронт в освобождённых от оккупации областях Украины.

Можно ли было обойтись меньшими потерями? Специалисты отвечают утвердительно. Ко времени битвы за Днепр Киевом с минимальными потерями могли овладеть бойцы 60-й армии под командованием генерала И.Д. Черняховского. Здесь же были 60 тысяч партизан С.А. Ковпака, вернувшихся из рейда в Западную Украину и изнывавших от безделья.

Не могли Верховный Главнокомандующий и его единственный заместитель допустить, чтобы столицу Украины освобождали войска во главе с «хохлом» Черняховским и партизаны «хохла» Ковпака.

Вот только знал ли Сталин, что, родившийся в той части Воронежской губернии, которая вошла в Белгородскую область, где украинец – через одного, если не чаще, Ватутин носил фамилию Ватутя, которую слегка подправил ради быстрого продвижения по службе?

Скорее всего, не знал, а «обслуга» не доложила, полагаясь, возможно, на то, что там, у Киева, ситуацию зорко контролировал Жуков, которому в «русскости» не откажешь.

То есть Сталин в очередной раз подтвердил, что является и сторонником и бесспорным организатором геноцида украинцев и в 1932-1933 годах, и в период битвы за Днепр. Да и мало ещё где? А впереди – голодомор 1946-1947 годов.

Сейчас, как и при «дорогом Леониде Ильиче», Иосифа Виссарионовича в Москве почитают.

Но тогда, при зрелом (он же развитой) социализме и сформировавшейся новой исторической общности «советский народ», шла ползучая (тихой сапой) реабилитация «отца народов». Теперь же его восхваляют открыто, не стесняясь.

Он и «успешный (эффектиный) менеджер», и преобразователь Советского Союза в великую индустриальную и сельскохозяйственную державу, и творец культурной революции в некогда безграмотной и отсталой стране, и «Великий Полководец», спасший СССР и Мир от порабощения гитлероским нацизмом, ну, и т.д. и т.п.

Эту более чем очевидную чушь, или, по-народному, бред сивого мерина (сивой кобылы), в Белокаменной защищают самоотверженно, готовы, как говорится, лечь на амбразуру.

Если же доказательства оппонентов опровергнуть невозможно, используют методику типа «Да – Но», «С одной стороны – С другой стороны», то есть пробавляются банальным словоблудием.

Фальсификация истории, тупое отрицание очевидного, словоблудие и прочие уловки – это самые либеральные приёмы Москвы в «дискуссиях».

Если же оппонент, решительно отвергая московские мифы, вырабатывает собственную концепцию исторического процесса и твёрдо следует ей, а тем паче вырабатывает и реализует самостоятельный внешнеполитический курс, то получает жёсткий ответ.

Украина, например, испытывает это на себе не первый день в полной мере. И не любой политик отважится последовательно противостоять такому натиску…

В. КРАВЦОВ, кандидат исторических наук, доцент (г. Южно-Сахалинск, Россия)

Части 1-2 и 3-4 публиковались в прошлом году здесь и здесь.

Размещено 02.03.2017  11:50

Вышинский нашего времени: памяти Виталия Чуркина

21 февраля, 16:40

У Чуркина будет некролог и торжественные похороны. А через несколько лет о нем с презрением будут отзываться даже бывшие коллеги.

Российский дипломат Виталий Чуркин оказался вторым представителем Кремля в ООН, скончавшимся в Нью-Йорке при исполнении служебных обязанностей. Первым был Андрей Вышинский, кровавый сталинский генеральный прокурор, который умер 22 ноября 1954. Тогда в ООН тоже скорбели по поводу смерти опытного советского дипломата, хотя прекрасно знали: никаким дипломатом он не был. Он был чудовищем. И этот факт не сможет скрыть никакой несомненный ораторский и дипломатический талант.

Как биография Чуркина делится на две части — до и после Путина — и человека в этой биографии как бы тоже два, так и биография Вышинского делится на две части — до и после Сталина. До Сталина Вышинский был социал-демократ из меньшевиков, преданный сторонник свободной России, одаренный юрист, который даже (после февральской революции 1917 года) подписал в качестве комиссара милиции Якиманского района Москвы распоряжение об аресте немецкого шпиона Ленина, если того обнаружат на Якиманке.

А после Октября, после Сталина это уже было чудовище. Чудовище, которое жило в страхе. В совершенно объяснимом страхе — потому что одного этого приказа об аресте Ленина было достаточно для “вышки”. Поэтому чудовище решило стать палачом. То, что вытворял Вышинский-прокурор на судебных процессах, не поддается описанию. Это нужно просто читать — как для понимания нравственной катастрофы, которая произошла с путинской Россией, нужно было просто слышать речи Чуркина. Ничего отвратительнее, страшнее и лживее речей Вышинского я не читал — пока не дожил до путинской эпохи. Впрочем, я не читал речи современных Вышинскому нацистских “юристов”. Но Роланд Фрейслер, главный гитлеровский обвинитель, считал Вышинского своим учителем. И страх у них был общим: национал-социалист Фрейслер больше всего на свете боялся, что ему вспомнят его большевистское прошлое — в Рейхе этого было вполне достаточно для расстрела.

Виталий Чуркин 02

Вышинский умер через полтора года после смерти Сталина. К вечному страху жизни при Сталине прибавился страх быть объявленным сталинским палачом и наказанным за излишнее рвение. Благо, бумажка об аресте Ленина могла стать прекрасным доказательством того, что “нарушитель ленинских норм” изначально хотел вредить большевизму. В конце концов сердце не выдержало.

Предчувствия не обманули Вышинского: еще через два года его объявили одним из организаторов и активных участников сталинских репрессий. Но в ноябре 1954 года у него был некролог с подписями членов президиума ЦК КПСС и торжественные похороны в Кремлевской стене. Прах этого вурдалака до сих пор там лежит.

Чуркин прожил жизнь, схожую с жизнью Вышинского. До середины 90-х это был молодой современный дипломат, соратник Андрея Козырева, любимец журналистов. Мы тогда не знали истории о том, что именно молодой Чуркин в 1983-м “отмывал” в Вашингтоне уничтоженный южнокорейский “Боинг” — хотя сам он всегда это отрицал. Но если бы даже и знали, то восприняли бы Виталия Ивановича как человека, вынужденного следовать правилам системы — какие еще заявления мог тогда делать советский дипломат? Зато в перестройку он был живым символом перемен. И не только потому, что был готов интересно и содержательно общаться с прессой — причем без привычного нам чиновничьего гонора. Но и потому, что поражал своей человечностью, вообще не свойственной политикам и дипломатам. Я помню, как мы встречали его после возвращения из Боснии, когда его в очередной раз “кинули” лидеры боснийских сербов Караджич и Младич, два упыря. И как Чуркин сокрушался, что они лгут, когда дело идет о человеческих жизнях. О детях! Он чуть не плакал, а я гордился, что знаком с дипломатом, который отличается такими удивительными качествами, что буду потом делиться воспоминаниями о встречах и разговорах.

По мере усиления в МИДе гвардии старого чекистского оборотня Евгения Примакова он все больше отходил на второй план — должность посла в Канаде явно была для него, бывшего заместителя министра и претендента на министерское кресло, не вершиной карьеры. А в 2003 году его и вовсе отправили в резерв — что логично для судьбы бывшего сокурсника первого ельцинского министра Андрея Козырева.

ЧИТАЙТЕ ТАКЖЕ: Ученики дракона: почему Путин скорбит по Примакову, а россияне уверены, что страну ведут в пропасть

Когда новый министр Сергей Лавров отправил его на собственное место в ООН, это уже был совсем другой Чуркин. Это уже был почти Вышинский. Ну что там, давайте начистоту — это было чудовище. Чудовище, которое не смогло справиться с собственным страхом — что опять припомнят учебу с Козыревым, чрезмерную демократичность в 90-е, то, что в Боснии не сумел понять, кто нам настоящие друзья настоящей России. И опять отправят в нафталин — его, “дипломата от бога”. 

Виталий Чуркин 04, Лавров

Сергей Лавров и Виталий Чуркин

Никаким дипломатом он, конечно же, уже не был. То, что он говорил во время войны в Грузии, аннексии Крыма, войны на Донбассе, уничтожения Алеппо, лучше просто не вспоминать. Это не было за гранью дипломатии, это было за гранью добра и зла. Это был ад. Сбережение карьеры превратило его в шута и палача. Я вообще уже не знаю, был ли тот прежний Чуркин, и кто из Чуркиных был настоящим.

Сейчас все пройдет по схеме Вышинского. У Чуркина будет некролог, будут торжественные похороны. А через несколько лет о нем с презрением будут отзываться даже бывшие коллеги. Он тоже будет соучастником — соучастником путинских преступлений против человечности.

Получается, что Вышинский и Чуркин всю свою жизнь работали и спасались только ради этих торжественных похорон. Но вывод — не в этом. Вывод — в чудовищной нравственной пластичности российской элиты, интеллигенции и народа. Пластичности, которая стала синонимом деградации.

Если бы Вышинский арестовал Ленина, а тот заложил бы Сталина с Троцким — и всех троих расстреляли бы где-нибудь на Якиманке, возможно, Андрей Януарьевич вошел бы в энциклопедии в качестве преуспевающего юриста или ректора Московского университета — кузницы кадров демократической Российской республики.

Если бы Ельцин передал власть не Путину, а Черномырдину, возможно, Чуркин был бы сейчас уважаемым дипломатом и писал бы мемуары о том, как старался предотвратить бойню в Боснии.

Страх и приспособленчество превратили обоих в чудищ — как и многих их соотечественников. И, как и многие их соотечественники, они никогда не делали ничего, чтобы изменить страшную систему, винтиками которой были.

Они просто под нее подстраивались наилучшим образом.

Опубликовано 24.02.2017  07:13

Марк Моисеевич Шапиро. Воспоминания (окончание)

(Предыдущая часть)

Примерно в феврале 1942 года Холокост пришел и в наши края. По воскресеньям Маша иногда ходила на базар в Борзну. Как-то ранним воскресным утром она отправилась туда с двумя-тремя знакомыми женщинами. Пройдя примерно половину пути (5 км), они заметили впереди на дороге какое-то движение. Там виднелось несколько саней, выпряженные лошади, а в стороне, в поле, двигались какие-то люди и время от времени слышались выстрелы.

«Наверно, у полицаев учения, или же они охотятся на зайцев», — решили женщины и продолжали идти. Когда они подошли к стоявшим на краю дороги саням, им навстречу бросился человек с винтовкой наперевес.

— Стой! Ложись! — закричал он.

Женщины решили, что он шутит, и продолжали идти, посмеиваясь. Но человек — это был полицай — остановился в нескольких шагах от них, наставил на них винтовку и с перекошенным злобой лицом заорал:

— Ложись… твою мать!

Женщины поняли, что он не шутит. Они остановились, в нерешительности, поглядывая на снег под ногами — в самом деле, ложиться, что ли?

— А ну, давай, проходи скорей! — крикнул им полицай.

Женщины торопливо, рысцой прошли мимо него. Маша обратила внимание на его ошалелые глаза.

— Быстрей! Бегом! — подгонял их полицай.

Женщины сначала побежали, затем перешли на быстрый шаг. Рядом на обочине стояли сани с выпряженными лошадьми, на санях лежали узлы, тряпки или какая-то одежда, на дороге валялись какие-то бумаги, документы… Маша оглянулась и, видя, что полицай не смотрит в их сторону, быстро наклонилась и подняла с дороги оказавшийся у неё под ногами паспорт. Не разглядывая, сунула его за пазуху.

В Борзне на базаре только и было разговоров о том, что ночью увезли куда-то всех евреев. Их было свыше ста человек — женщин, детей, стариков. Говорили, что их увезли «на переселение». Никакого беспокойства ни у кого это не вызывало. Люди говорили об этом лишь как о несколько необычной новости.

Маша и её спутницы сразу догадались, что за «учения» полицаев они видели. Справив свои дела, они пошли обратно. К «тому» месту цепочкой тянулись любопытные. Маша и женщины тоже пошли посмотреть.

То, что они увидели, сильно потрясло Машу. Она потом много раз рассказывала об этом. Из этих рассказов у меня сложилась такая яркая картина, как будто я сам всё это видел.

… На некотором удалении от дороги кучками и поодиночке лежали трупы убитых людей. Блестели остекленелые глаза, торчали скрюченные руки, бурела на снегу замёрзшая кровь. Маша обратила внимание на старика и старуху, которые лежали, обнявшись, и между ними — двое детей, мальчик и девочка.

Наверно, в последний миг старик обнял свою старуху. Они прижали к себе внуков, и так приняли смерть. Но самое сильное впечатление на Машу произвели трупики грудничков. Несколько голеньких синих куколок лежали в одном месте на снегу. Их, очевидно, вытряхнули из пелёнок и не застрелили, а просто бросили в снег, стукнув по головёнкам прикладом, чтобы не пищали. В стороне от всех лежал труп мальчишки-подростка. Наверно, он рванулся к чернеющему на горизонте лесу, но пуля догнала его.

Да, — «чтобы убежать от пули, надо бежать очень быстро»…

Люди лежали мёртвые и безучастные. А скоты в человеческом обличье ходили среди них, переворачивали ногами ипалками, искали знакомых. Кто-то стучал палкой по голове трупа и злорадствовал:

— Га! Попойилы курочок! Попанувалы! Тэпэр мы попануемо!

Маша поняла, что утром она и её спутницы проходили здесь как раз в тот момент, когда полицаи достреливали тех, кто ещё шевелился.

Дома она рассказывала об увиденном, срываясь на нервные всхлипывания. Паспорт, который она принесла домой, был на имя женщины-еврейки. В паспорт была заложена фотография девочки лет пяти с большим бантом на голове. Все рассмотрели паспорт и фотографию и бросили их в горящую печь. На обратном пути, на том месте, где стояли сани, никаких бумаг и документов уже не было. 

На другой день — это было воскресенье, то есть расстрел евреев борзенские полицаи приурочили к шабату — дед Лободён запряг в санки нашу серую кобылу, посадил в них меня и брата, чего он не делал ни до, ни после этого, и повёз нас «смотреть», как он сам сказал. Но по пути он, очевидно, раздумал, развернулся, и мы поехали домой.

Когда я ехал в санках, у меня было лишь одно чувство — мне совсем не хотелось смотреть на мертвецов. Некоторое время спустя, наблюдая за поведением деда по отношению ко мне и брату, я понял, какими чувствами руководствовался он, устроив нам поездку, будто бы на «смотрины». Слушая красочные рассказы Маши, он подумал, что за мной и Тёмой тоже скоро придут. И, чтобы не быть в ответе за укрывательство евреев, он решил свезти нас на место экзекуции и сдать полицаям, если они там будут, или, по крайней мере, показать всем, что он к этому готов.

По селу пошел слух, что меня и брата уже забрали. Несколько подростков пришли даже, чтобы убедиться в том, что это правда. Один из них зашел в хату, будто бы попить воды. Остальные остались снаружи на крыльце. Настя случайно подслушала, как тот, что заходил в хату, выйдя, разочарованно говорил дружкам:

— Говорили, что их забрали. Как же — сидят, отставив задницы! 

Не думаю, что они хотели нам зла. Просто, если бы нас забрали, это было бы гораздо интереснее. Никто не сомневался в том, что нас должны забрать и убить. Все относились к этому, как к естественному событию, не испытывая к нам ни ненависти, ни сострадания.

Так же и дед Лободён. К этому времени мы ему порядком надоели. И хотя мы помогали по хозяйству, всё равно мы для него были дармоедами и нахлебниками. А теперь к этому ещё добавлялась угроза пострадать за укрывательство. Местных полицаев дед ни во что не ставил, презирал их и считал ниже своего достоинства привлекать их к решению своих проблем. Но, как мы потом узнали, для полицаев мы тоже были проблемой, которую им пришлось решать.

В первые дни после освобождения к нам зашел один из полицаев, знакомый Маше ещё с детства. Он рассказал, что накануне расстрела борзенских евреев в шаповаловскую полицию позвонили из Борзны. Велели в назначенное для ликвидации время подвезти своих евреев в указанное место. В Шаповаловке было всего четыре семьи, которые в той или иной степени имели отношение к еврейству. Три из них были местными, давно ассимилированными, которых за евреев никто не считал.

Маша с Долей и Белкой относились к той же категории. О них вопрос не стоял. Маша была своя, знакомая с детства не только пришедшему к нам полицаю. О нашей — моей и Тёминой матери, было известно, что она погибла. Кто она была по национальности, никто толком не знал. Маша говорила, что она была «белоруска из Литвы». Ей не очень верили, особенно люди, «любители пожаров», настроенные на уничтожение чего и кого угодно.

Таким образом, наиболее подходящими кандидатами для ликвидации оказались я и брат Тёма. Но, на наше счастье, среди шаповаловских полицаев не оказалось ни одного любителя пострелять в живых людей, и они сообщили в Борзну, что «приказ выполнен». По крайней мере, так говорил пришедший к нам, уже бывший, полицай.

То, что он говорил, было похоже на правду. И в Борзне, и у нас ликвидация евреев была возложена на местную полицию. В Борзне полицаи решили это дело самым зверским образом. У нас же подошли к этому более гуманно. Очевидно, была такая возможность.

Расстрелянные люди пролежали на месте экзекуции до лета. Бабы-мародёрши и из Борзны, и из Шаповаловки снимали с них одежду. К нам как-то зашла одна известная в селе дурочка и хвасталась новыми стёгаными валенками с галошами, сделанными из автомобильных камер. Производство таких галош было распространено повсеместно. Дурочка, ухмыляясь, рассказывала, как она снимала эти валенки с убитой еврейки:

— Я тягну, тягну — нияк! Прымэрзло! Достала ниж, розризала, та й зняла. Потим зашила, и ось яки гарни валянкы! И она гордо показывала свои ноги.

Мародёрством, наверно, занимались не только дурочки, но другие не хвастались награбленным «жидовским барахлом»…

Вскоре после освобождения села возле «сильрады» (сельсовета) стали вывешивать районную газету, выходившую в Борзне. Я каждый день бегал туда читать новости, главным образом, сводки Совинформбюро о положении на фронте. Однажды я прочёл в этой газете статью о том, как во время немецкой оккупации, в июне 42 года, на место расстрела «советских граждан» возле противотанкового рва пригнали группу заключённых, среди которых был и автор статьи. Их заставили закопать расстрелянных, от которых исходил ужасный запах.

Сейчас на том месте стоит памятный знак в виде надгробной пирамиды с пятиконечной звездой сверху. 

 

И. Г. Эренбург в мемуарах «Люди, годы, жизнь», в книге 5-ой, в главе 21-ой, пишет: «Вот письмо учительницы посёлка Борзна (Черниговская область) В. С. Семёновой Я. М. Росновскому: «… 18 июня 1942 года глубокой ночью, когда все спали, пришли в еврейские дома, забрали всех 104 человека и повезли к селу Шаповаловка, где был противотанковый ров. Глубокого старика Уркина спросили перед тем, как застрелить:

«Хочешь жить, старик?».

Он ответил: «Хотел бы увидеть, чем всё это кончится». Двадцатидвухлетняя Нина Кренгауз умерла с годовалой девочкой на руках. Учительница Раиса Белая (дочь переплётчика) видела, как расстреляли её шестнадцатилетнего сына Мишу, сестру Маню с детьми (младшему было несколько месяцев), она уже не понимала ничего и только волновалась, что потеряла очки…».

Откуда у В. С. Семёновой такое хорошее знание деталей экзекуции? Неужели она присутствовала при этом? Но, я думаю, что всё это восходит к рассказам полицаев, которые производили расстрел.

Дата 18 июня 1942 года не соответствует действительности. Это я могу свидетельствовать по моим собственным воспоминаниям. Это было зимой. В июне же, наверно, пригнанные на место расстрела заключённые из Борзенской тюрьмы закапывали полуразло жившиеся, полураздетые трупы, о чём поведал в газетной заметке один из «закапывателей».

Я, конечно, ничего не знал о решении нашей судьбы, и с ужасом ждал, что за нами вот-вот придут. Я внимательно следил за поведением деда Лободёна, думая, что он ищет возможность от нас избавиться, ожидая, что за нами придут. Маша своим поведением и отношением к нам — ко мне и Тёме — всячески демонстрировала, что мы ей чужие, и она готова отдать нас на заклание, лишь бы не тронули её детей.

Она запретила нам читать, громко разговаривать, смеяться, выходить на улицу. За малейшую провинность она нещадно била нас. И Тёме, и мне довелось испытать, что значит порка на конюшне чересседельником, когда голову зажимают между ног и лупят по голой заднице этим ремнём из конской сбруи. Потом кровавые красно-синие полосы не сходили целый месяц.

Куда подевались Машины установки — нельзя бить сирот? У деда в Борзне был хороший знакомый, который в то время служил в городской управе. Иногда он бывал по делам в Шаповаловке, заходил к нам. Это был видный мужчина лет пятидесяти, выглядевший, как потомственный украинский местечковый интеллигент. Он, очевидно, был неглуп, и вёл себя просто, не демонстрируя ни свою интеллигентность, ни, тем более, национализм. Бывала у нас и его жена, под стать ему, у которой, однако, простота основывалась не на уме, а на некоторой недалёкости. Бывала и их дочь, взрослая девица, собиравшаяся, как говорили, замуж за немецкого офицера.

Этот чиновник вскоре стал бургомистром — главой администрации Борзны. Дед говорил, что он очень не хотел занимать эту должность. Но у него не было выбора. Он уже настолько увяз в службе немцам, что отказ от повышения был бы расценён, как предательство, со всеми вытекающими в условиях военного времени последствиями.

Не помню, он стал бургомистром до или после решения в Борзне «еврейского вопроса». Дед Лободён, которого беспокоил этот вопрос в собственной хате, не видя никаких сдвигов в его решении, надумал обратиться к своему знакомому чиновнику в Борзну.

Тем временем наступила весна, весна 1942 года. Мы с Тёмкой включились в обычные весенние дела. Нам это давало хоть какое-то отвлечение и оправдание нашего существования. Дед по-прежнему не замечал нас, весь поглощённый, как я думал, мыслью, как бы от нас избавиться.

Наступило лето, когда дед, наконец, собрался к своему знакомому в Борзну. Я с ужасом ждал его возвращения. Он вернулся весёлый, у него будто гора свалилась с плеч. Наверно, бургомистр успокоил его, не видя в его положении ничего опасного. Сам же он, как человек разумный, не имел ничего против евреев и лишь «выполнял приказы» немецкого начальства.

Мы с братом никогда не делились друг с другом своими внутренними переживаниями. Но, наверно, и Тёма чувствовал, что мы всем чужие, ненужные и даже опасные. Нашу работу никто не ценил. Получалось так, что нам делают одолжение, давая работать и жить.

Но за стол мы садились все вместе и ели из одной большой глиняной миски. Малых детей кормили отдельно и не всегда тем же, что и взрослых. Вообще же все взрослые были заняты своими делами. Бабушка занималась хозяйством, а остальные работали в колхозе. Тем самым мы с братом были предоставлены сами себе, жили и работали, не думая непрестанно, как нам тяжело живётся и что с нами будет. Мы были заняты порой целыми днями, но трудились не до изнеможения.

Мы смеялись над смешным, дрались, поссорившись. Мы жили среди чудесной природы Черниговщины, жили возле земли, среди растений и животных, объедались тем, что было под ногами — вишнями, чёрной смородиной, маком и проч. Мы играли с нашей молодой кобылкой, которую после выбраковки запретили использовать для езды и работы. Она проводила дни и ночи в стойле, и, наверно, скучала, поэтому охотно воспринимала наши с ней игры.

Ранней весной бабушка под «пол» — дощатый настил, на котором спала вся семья, кроме деда, посадила двух-трёх квочек — наседок. Мы с Тёмкой с нетерпением ждали, когда, наконец, вылупятся цыплята. И вот, в положенное время, послышалось: «тук-тук-тук»… Мы достали надколотое яйцо и попытались помочь цыплёнку, расширяя отверстие в яйце. Бабушка, увидев это, отругала нас, сказав, что этим мы вредим, а не помогаем цыплёнку, что он погибнет, если не вылезет из яйца самостоятельно. Вскоре «тук-тук» сменилось писком «цив-цив», и из-под ужасно озабоченной мамы-квочки появились восхитительные желтые комочки…

Оккупация продолжалась ещё полтора года. За это время умерла бабушка Евдоха, за ней, через сорок дней, Настя. В селе появился немец-комендант. Он деятельно занялся преобразованием колхоза в помещичье хозяйство. Говорили, что одним из элементов преобразования будет тщательная «зачистка» села по расовым и политическим признакам.

Через село проходило много войск. Проходили не только немцы, но были и румыны, венгры, итальянцы и даже русские — власовцы. Остановился как-то на отдых рабочий батальон венгерских евреев. Однажды был отряд русин — закарпатских украинцев. А рабочий батальон словаков, переделывавших железнодорожные пути на европейский размер, зимой 1942-43-го простоял у нас целый месяц. 

Однажды немцы остановились на длительный отдых, и у нас в хате пять дней жили с десяток солдат с унтер-офицером. Спали они на земляном полу, постелив солому и накрыв её плащ-палатками. Ели свою пищу. Нас обычно не замечали. Даже с дедом Лободёном, пытавшимся говорить с ними по-немецки, не стали общаться. Вообще, это были простые малокультурные люди. Некоторые их действия вызывали отвращение. Например, они сидели за столом под иконами в трусах и пилотках (это было летом 1942 года), ели, громко испускали газы и гоготали при этом.

Никто в селе уже не ждал от немцев ничего хорошего. Совершенно явственно вырисовывалась перспектива помещичьего хозяйства во главе с помещиком-немцем. Сами немцы вызывали неприязнь и даже гадливость. Забрали и посадили в тюрьму где-то поблизости всех бывших «активистов» — тех, кто имел хоть какое-то отношение к Советской власти. Через некоторое время, ночью, их расстреляли.

Начали проявлять себя партизаны. Постепенно, по некоторым признакам стало ясно, что к нам движется фронт. Начались регулярные ночные бомбёжки Бахмача, теперь уже нашими самолётами. А в конце лета 43-го года стал слышен сплошной гул фронта, и по ночам видно было зарево на востоке… Скорей бы! Скорей!.. Может быть, фронт раздавит нас мимоходом, но, может быть, мы уцелеем…

Нас освободили в первых числах сентября 1943 года. Дней десять после освобождения на село налетали немецкие самолёты, бомбили и обстреливали нас. На пятый день, под вечер, когда «немец» улетел, у ворот нашего двора остановилась крытая полуторка. Из неё вы шел солидный офицер в очках. Я стоял над лазом в погреб, в котором мы прятались во время налётов. Тёмка ещё оставался в погребе.

— Тёмка, смотри — к нам какой-то генерал приехал! — сказал я брату.

Но в этот момент «генерал» сверкнул на меня очками, и я вдруг понял, что это — отец…

Его госпиталь был развёрнут в сорока километрах «по фронту» от Шаповаловки. В госпиталь непрерывным потоком поступали сотни раненых. Отец из армейской газеты узнал, что Шаповаловка освобождена. Он отпросился у начальства и поехал к нам, не надеясь застать нас живыми.

Ещё через две недели начала работать школа. При немцах, два года назад, меня и Тёму попросили не ходить в школу, теперь нас пригласили…Впереди были ещё почти два года войны. Но мы учились в школе, с тревогой и надеждой ждали писем от отца.

Работали, как свободные люди, и над нами не висела угроза уничтожения. Отец заехал к нам ещё на один час, когда его госпиталь снялся с места и вместе с армией устремился к Днепру. Отец оставил нам пачку книг. И я мог читать эти книги при колеблющемся свете каганца, став коленями на лавку и опершись локтями на стол.

Опубликовано 20.02.2017  22:53