Category Archives: Еврейское местечко

Российская журналистка о Беларуси

Белоруссия взяла курс на либеральное экономическое самоуничтожение

Анастасия Полозкова, 30 октября 2017, 08:07

Какой видят Белоруссию власти через четыре года? По словам министра экономики республики Владимира Зиновского, к 2021 году малый и средний бизнес в ВВП страны должен занять долю в 40%. Сегодня этот показатель составляет всего 26—27%. Добиться таких результатов официальный Минск надеется за счет мер по либерализации экономики. С этой целью глава страны Александр Лукашенко уже подписал несколько указов, призванных улучшить условия ведения бизнеса. Никто не скрывает, что таким образом планируется возложить ответственность за трудоустройство населения на бизнесменов. Зиновский открыто говорит, что меры по либерализации экономики должны способствовать созданию новых рабочих мест, а также позволить продавать населению товары не только на рынке, но и через интернет.

Страна, действительно, нуждается в сокращении безработицы, так как с 2015 года количество нетрудоустроенных граждан в Белоруссии выросло более чем в два раза. Большинство увольнений произошло в различных отраслях промышленности. Однако прямо об этом говорить представители различных министерств не решаются. Более того, премьер-министр Белоруссии Андрей Кобяков в интервью журналу Forbes на этой неделе и вовсе заявил, что «страна не пошла по пути массового увольнения работников в связи с сокращением спроса на продукцию отечественных предприятий». То есть если опустить все канцеляризмы и сложить воедино высказывания двух чиновников, то получается, что проблем с трудоустройством в республике как бы нет, но бизнес, на «раскрепощение» которого сегодня так уповают власти, должен всё-таки этот вопрос взять на себя?

Читайте также: Белорусская сказка: правительство заявляет о восстановлении экономики

Выполнить указание Лукашенко о повышении номинальной средней заработной платы граждан до тысячи белорусских рублей чиновники тоже не в состоянии. Согласно данным Белстата, опубликованным 24 октября, этот показатель в сентябре 2017 года остановился на отметке в 831,3 белорусских рубля (24 493,51 российских), что на 1,6% меньше, чем в августе, а реальная зарплата в сентябре по сравнению с августом и вовсе сократилась на 1,9%. Производительность труда, напротив, выросла на 3,2% по итогам восьми месяцев этого года и сравнялась с темпами роста реальной зарплаты.

Интересно, что государственное белорусское информационное агентство «БелТА» подало эту немаловажную новость всего двумя предложениями без каких-либо выводов и пояснений: о размере средней зарплаты в сентябре и в августе. В то же время, как отмечает белорусская «Экономическая газета», возможное появление в ближайшем будущем разрыва между двумя показателями — уровнем производительности труда и размером номинальной средней зарплаты — «чревато возобновлением дисбалансов», которые недавно уже становились причиной серьезных кризисных явлений.

Расслоение по регионам сохраняется на довольно высоком уровне. Если в Минске средняя зарплата граждан и ранее составляла около тысячи белорусских рублей, то ни одна из областей до такого уровня дотянуть не может. В частности, в Могилевской области номинальная зарплата в сентябре была на 14,1% ниже среднереспубликанской (в июле — на 22,8%) и на 37,2% — чем в столице.

В этой ситуации заявления о том, что бизнес разрешит эти проблемы, воспринимаются не иначе как популизм. Ведь о либерализации в Белоруссии говорят давно, нормативные документы принимали и ранее, однако, как видим, жизнь населения ничуть не улучшилась. Разница лишь в том, что недавно подписанные Лукашенко указы по поводу бизнеса, например, указ №376 «О мерах по совершенствованию контрольной (надзорной) деятельности», действительно предполагают некие послабления для предпринимателей. Однако меры, красиво расписанные на бумаге, и их исполнение разделяет огромная бюрократическая пропасть. К тому же главная задача, которая всегда стоит перед любым бизнесменом, — это получение максимальной прибыли при минимальных издержках, а никак не обеспечение граждан работой.

Распродажа советского наследства

Важной эта неделя оказалось и для процесса приватизации. В интервью изданию Financial Times министр иностранных дел Белоруссии Владимир Макей заявил, что приватизацию могут проводить быстрее, если это будет выгодно государству. А пока власти готовятся к продаже крупного предприятия — Красносельского цементного завода — и уже начали конкретную подготовительную работу с партнёрами.

Покупкой мощных государственных промышленных предприятий, доставшихся Белоруссии в наследство от СССР, по словам Макея, интересуются многие страны. Причем сам процесс приватизации в МИД республики видят как нечто неизбежное, обязательное. Видимо, в частности потому, что Международный валютный фонд, от которого Минск так упорно, но безуспешно хочет получить новый кредит в размере $3 млрд, давно настаивает на проведении либеральных изменений в экономике республики. Пока белорусская сторона, как сказал Макей, не может активно продавать госкомпании из-за экономических кризисов, а еще потому что не хочет отдавать предприятия во владение одной стране.

Совет — не свет

Также 24 октября состоялось первое заседание совета по развитию предпринимательства в обновленном составе. Ранее мы уже писали о том, что 10 октября Александр Лукашенко подписал указ о расширении полномочий совета, куда вошло множество представителей иностранных компаний, о том, что благодаря появлению новых возможностей орган может прямо продвигать собственные интересы.

Первое заседание стало, по большей части, декларативным: члены совета обозначили свои планы и видение работы. Отдельно обратим внимание на заявление зампредседателя органа, председателя совета директоров ООО «Табак-инвест» Павла Топузидиса, который сказал, что «единственное, что хочет бизнес от совета, — это возможность доносить свои вопросы на самый верх», в то же время «не просто доносить, но и по этим вопросам принимать решение».

Все рычаги для этого у совета есть, так как председатель органа Александр Турчин, являясь руководителем аппарата совета министров, может прямо работать с главами министерств, вице-премьером, обращаться к премьер-министру. Поэтому, по словам самого Турчина, «проблемные вопросы, которые требуют быстрого решения, будут более оперативно обсуждаться с правительством».

Таким образом, члены совета подтвердили, что их главная цель — лоббировать интересы бизнеса вообще, а заодно и интересы собственного бизнеса. С такими возможностями совет теоретически может дать сильный толчок застопорившемуся процессу либерализации. Будет ли это полезно для общества — большой вопрос.

В заключение хотелось бы вспомнить несколько апрельских высказываний Александра Лукашенко во время послания к парламенту и белорусскому народу по поводу либерализации:

«Наше государство не может конкурировать с гигантами в этом либерализме. Я еще совсем сопливым президентом говорил о том, что у нас нет денег рисковать и идти на какие-то реформы. А вдруг провалимся?».

А также:

«Европа вместе с США, которые навязывали нам либеральную идею, уже от нее отказались и ведут поиск новой модели развития. Поэтому не садитесь в старый вагон и не толкайте нас к тому, чтобы мы опять следовали этим либеральным идеям. Нам надо подключиться к мировому процессу и вместе со всем миром определить, как двигаться дальше».

Однако сегодня Александр Лукашенко, будучи уже давно не «сопливым президентом», а опытным политиком, принял курс на либерализацию белорусской экономики. И пока ясно одно: если так пойдет и дальше, то это станет либо грандиозным фиаско, либо бесполезным и жестоким экспериментом. Предпосылок для позитивного прогноза нет.

Оригинал

Читайте ранее в этом сюжете: Либерализация экономики Белоруссии — против экономики Белоруссии

* * *

Комментарий политолога

Студентка-публицистка из-под Питера, которая в последнее время постоянно пишет о Беларуси (жителей нашей страны агентство «Регнум» уже, как видно, опасается привлекать к работе по известным причинам), довольно умело скомпоновала высказывания официальных лиц РБ, но сделала из них выводы, мало стыкующиеся с реальностью. Впрочем, А. Полозкова и агентство, на которое она работает, по-видимому, специализируются на алармистских диагнозах вроде «Энергетическое самоубийство» (статья о Прибалтике, май 2017 г.), «Энергетическая самоликвидация Франции» (июль 2017 г.) и т. п. Как писал в своё время покойный ныне Александр Бовин, «всё это следует делить “на шешнадцать”».

Безусловно, в корявой «либерализации», проводимой в Беларуси за последние лет семь, множество минусов, но даже ее, на мой взгляд, следует приветствовать: если бизнесменам стало чуть легче дышать, то польза от этого есть и «обычным гражданам». На обывательском уровне приход в страну различных торговых сетей улучшил ассортимент в магазинах, способствует поддержанию относительно невысоких цен на «ширпотреб». Конечно, многим работникам этих магазинов не позавидуешь: из них выжимают все соки… С другой стороны, а на госпредприятиях разве не выжимают?

Не вижу проблемы в идее повысить долю мелкого и среднего бизнеса в ВВП Беларуси до 40% (другое дело, насколько реалистично выстраивание планов до 2021 г.). Если это и «эксперимент», то не худший из тех, что проводятся в нашей стране; строительство АЭС куда опаснее…

На мой взгляд, никак не обоснованы опасения, мол, новый совет по развитию предпринимательства сможет «прямо продвигать собственные интересы». Во-первых, слишком разномастны члены совета: сейчас в нем заседают «и жук, и жаба», очень сомневаюсь, что им удастся сформулировать единую позицию, независимо от «хотелок» П. Топузидиса. Во-вторых, если председатель совета, «являясь руководителем аппарата совета министров, может прямо работать с главами министерств…», это отнюдь не значит, что он захочет «работать» с этими главами (т. е. «продвигать интересы»), а тем более противоречить своему непосредственному начальству, премьер-министру РБ и его заместителям. В-третьих, основные решения, в том числе и экономические, в Беларуси принимаются до сих пор не в совете министров, а в администрации президента.

Журналистка гродненской телерадиокомпании берет интервью у Бориса Березовского (!) на фоне радунской иешивы, где уже прикреплена огромная доска с ошибками; «куратор» проекта из Вороновского райисполкома.

На фоне наметившейся «либерализации» любопытен казус Б. Березовского из фирмы «Ор Меир». Русскоязычный израильтянин, владелец сети фалафельных «Таки-Да» в Минске, смело отправился в белорусскую провинцию с проектом восстановления иешивы в Радуни, которая должна стать «вторым Иерусалимом» (с гостевыми домиками, кошерным рестораном, миквой, баней и т. д.). Может, кому-то и покажется, что Беларусь теряет свой суверенитет, отдавая три гектара на территории Вороновского района Гродненской области в аренду зарубежному (даже, страшно подумать, израильскому!) предпринимателю. На самом же деле, когда суды послушны, то «всё под контролем»: не понравится кому-то из чиновников, как Б. Б. привлекает инвестиции и создаёт рабочие места – выгонят в два счёта… Не чиновника, ясное дело, а бизнесмена; Марат Новиков не даст соврать.

В. Рубинчик, г. Минск

wrubinchyk[at]gmail.com

Опубликовано 01.11.2017  13:37

М. Зверев. Детство в Паричах (2)

Продолжаем публиковать записи недавно умершего Михаила Исааковича Зверева (1929–2017), сделанные в 2001 г. Начало см. здесь.

До войны я год или два ходил в детсад. Я любил, когда на меня обращали внимание… Детсад помню мало, но хорошо помню учёбу в школе. Учиться начал с шести лет в еврейской школе, в 1935 году школа находилась – как я узнал много лет спустя – в имении Михаила Пущина. Дом и сад колхоза «Октябрь» были когда-то его имением. В Паричах была и церковь, где семья Пущина была похоронена, но советская власть уничтожила церковь, имение и память о друге Пушкина А. С. Только несколько лет назад по моему предложению (я давно сказал председателю горсовета, что в Паричах было имение Пущина) они приняли это во внимание.

М. Зверев у могилы Пущиных, начало ХХI в.

Напротив нашей школы была белорусская школа, между ними – большой двор. Помню, зимой мы бросали снежки друг в друга. Ребят было много с одной и другой стороны. Игра перешла в настоящую драку, продолжавшуюся более получаса (была большая перемена). Снежки мы делали из снега, а затем их окунали в воду. Они твердели.

Учился я средне, были тройки, четвёрки и пятёрки. Двоек не помню, маме не приходилось ходить в школу и краснеть. Однажды, ещё в «нулевушке» еврейской школы, я сидел на задней парте. Я был озорным мальчиком и громогласно, перед всеми учениками нашей группы, заявил, что выпью из чернильницы чернила. А чернильницы были такими, что наливались чернила легко, а выливались трудно. Я стал чернильницу трясти, пил и обливался. Все девочки и мальчики смеялись, а я радовался.

Во втором-третьем классе была девочка, её почему-то звали Чире-Гоп. Она была старше всех в классе. Сидела на последней парте, была толстая, неуклюжая, ходила в третий класс три года. Все над ней насмехались, она стеснялась.

В третьем-четвёртом классе я подружился с Фроимом Кантаровичем. Он был сыном директора нашей школы, способным мальчиком. Учился на отлично. Мать его, Эшке (Блоз) была учительницей, преподавала географию, возможно, и историю. Отец преподавал арифметику. Его уважали в школе. В первые дни войны он погиб на фронте.

Насчёт Эшке: «Блоз» (в переводе с идиша «дуй» – прим. ред.) была её кличка. Почему «Блоз», точно не помню. Кажется, от того, что, приходя в класс, она со стола сметала пыль и дула ртом.

Однажды шёл урок. Было уже тепло, и окна в классе были открыты. Эшке, рассказывала что-то новое по географии. Я слушал внимательно, ибо я любил географию, историю, арифметику, ботанику, но мне захотелось по-маленькому невтерпёж. Я поднял руку. Учительница меня не пустила, тогда я, недолго думая, вылез через окно. Сходил, а потом через дверь зашёл в класс и сел за парту.

В 1935 году отец умер от рака, фотографий его не сохранилось. В 1934 или 1935-м умерла моя сестра Мера. Ей было лет 6-7, а мне 4-5. Она заболела менингитом и умерла очень быстро: мама говорила, что она сгорела. Мы с сестрой любили друг друга. Она со мной гуляла, водила за ручку в гости, особенно часто к Крамникам: там жила её подруга Буня (Пуня). Не помню, где сестру похоронили: видимо, как и отца, на еврейском кладбище.

Паричи существуют более 320 лет. Их основали евреи. После войны еврейское кладбище более чем на половину разрушили, часть вспахали. Много памятников разворовали местные жители, особенно из деревни Высокий Полк. Потом его частично восстановили.

Моего отца хоронили по еврейскому обычаю, без гроба. Он был завёрнут в какую-то белую материю, несли его на специальных носилках. Спускали его на верёвках в могилу. Во время похорон я убежал из дома. Меня искали.

Сейчас я часто бываю у могил матери, брата Ефима, племянника Игоря, племянницы Гали. Они рано умерли: Галя в 54 года, Игорь в 49, как и мой отец. Отец моего отца умер тоже рано, в 54 года. Его убила лошадь, когда он её запрягал или распрягал. Дед мой Файвл был сапожником, или, ещё говорили, лесопромышленником.

Дед Файвл и отец матери Ехиел были работоспособными, свободолюбивыми и щедрыми людьми. Ехиел с моей бабушкой Хаей-Ривой имели много детей, не меньше 10. Многие уехали в Америку. Связь мама с братьями и сёстрами не поддерживала, так что я о них не знаю.

Моя мать – Зверева Лана Ехиелевна, 1898 г. р. – родилась в г. п. Щедрин, за 12 км от Парич, через речку Березина. Прожила 64 года. Она была второй женой у моего отца. Первая его жена с двумя детьми в 1921 году были убиты (шашками зарублены) в деревне Ковчицы. Всего тогда бандиты зарубили 70 человек. А Иче, мой будущий отец, плотник, строил в это время дом в другой деревне.

Мама была красивая, умная и добрая женщина. Всю жизнь много трудилась. Вышла замуж в 25 лет, по меркам того времени – уже немолодая. Меня она любила, я её тоже. До 3-3,5 лет я спал с ней, а отец спал отдельно. Он был болен: получил травму, упав со строительных лесов, когда строил аптеку в Паричах. Он очень сильно переживал смерть жены и детей, и это, видимо, отразилось на его душевном состоянии. Вёл себя сдержанно; не помню ласки с его стороны, когда я ему приносил обеды на стройки в Паричах. Я же это всегда делал с удовольствием. При жизни отца к нам часто приезжали тракторист Довид – его брат из Ковчиц – и другой брат, Липа Кравцов из деревни Любань. Он был председателем колхоза «Коминтерн».

В этом 2001 году я узнал, что мой дядя Липа ушёл на войну, погиб. А жену, их четырёх детей и жену отца расстреляли полицаи из Озаричей.

В три или четыре года я с отцом ездил в Ковчицы. Была холодная, снежная зима. Ночь. Мы ехали на санях. Подвод было три или четыре. Я сидел в тулупе на санях.

Сани скользили легко, иногда скрипели. Лошади шли медленно, и вдруг насторожились, остановились, заржали. Пугливо смотрели в сторону леса. Мы оглянулись и увидели большую стаю волков, они подходили к нам ближе и ближе.

Кто-то сказал, что надо остановиться на поляне. Остановились. Лошади в середину, сани вокруг. На санях было много соломы. Мы стали скручивать солому в факелы и поджигать. Волки окружили нас, страшно рычали, свирепо смотрели в нашу сторону, видимо, готовились к прыжку. Мы поняли это, стали кричать и бросать в них подожжённые факелы. Они остановились и попятились назад, но продолжали нас окружать. Мы долго кричали, бросали зажжённые факелы и палки, всю ночь жгли костры. Лошади ржали и стучали копытами, махали головами. Рассвело, и волки отступили. Мы двинулись в путь и вскоре оказались в Ковчицах. Я на всё это с интересом смотрел, но мне было жутко.

Наш дом в Паричах находился почти под одной крышей со Щукиными. Хозяином был Герцл. К ним до войны приезжал из Америки не то сын, не то брат. Почему-то бывали мы у них редко, видимо, потому, что калитка выходила на ул. Мещанскую.

У нас был большой огород, сад, двор. Дом был построен в ХІХ веке, его купили отец и мать, когда поженились. Была надпись – номер, и подписано «Россия». Потом кто-то сорвал. Около дома рос клён – такого же возраста, что и дом. Каждый год мы с братом брали из дерева вкусный сок.

В мае дерево осаждали майские жуки. Мы их ловили, сажали в коробки от спичек и слушали, как они жужжали.

Во дворе был сарай с большим кирпичным погребом, выложенным красивым красным кирпичом. В погребе были специальные выемки для бочек, скринок. Там мы хранили картофель, капусту, бураки, молоко, все продукты. Холодильников тогда не было. Так как погреб находился в сарае, то сверху хранилось сено и солома. Я и брат часто там играли и даже спали.

Яблоки-дички, собранные в лесу около дубняка (его сейчас уже нет, там были вековые дубы), мы подолгу держали на чердаке. Они там хорошо сохранялись.

Дом у нас был небольшой, но с просторной кухней. Были ещё чулан, зал и спальня. Общая площадь – 9 на 6,5 м. На кухне была большая русская печь – на ней могли спать 4-5 человек. Печь была очень тёплая, потому что в поду было много соли. Соль держала тепло.

Мама часто пекла хлеб. Пекли у нас в печи и мацу.

Я захаживал к бабушке Гите Крацер, которая жила в соседнем переулке. Она держала козу и угощала меня козьим молоком. Вкусное было молоко. Бабушку убили фашисты.

Была у нас корова – небольшая, красная, почти бесхвостая, с одним большим рогом и одним маленьким. Молоко было очень хорошее, высокой жирности. У нас все хотели покупать, но мама продавала мало молока. Мы сами ели молоко, творог, делали масло в маслобойке. Я любил пить сыворотку после сделанного масла. Любил и творог с молоком. Мама мне всегда делала и говорила: «Придёшь, будет на окне, возле твоей кровати».

Летом часто я приходил поздно. Это были 1940–41 гг. Мама закрывала дверь, а я через форточку в зале залезал в дом. Там же всегда стояли творог и молоко: я их съедал и ложился спать. После смерти отца я спал на кушетке в зале. Отец в зале спал на кровати.

Когда я был маленький, то спал в спальне – с сестрой и котом. Я любил кошек, они меня ласкали, мурлыкали под одеялом. Часто я оставался один, мама куда-то уходила, и я прятался под одеялом вместе с котом. Мне было страшно.

Когда умер отец, мама стала работать в ларьке. Была она малограмотная; не помню, чтобы она что-то читала. Но писать и считать она умела. В ларьке продавались хлеб, водка, ситро, булка, конфеты (только «подушечки»), печенье. Мама по доброте своей часто отпускала товары в долг. У неё была тетрадь, где она записывала, кто ей должен и сколько.

У неё было много безденежных клиентов, которые платили потом. Был такой здоровенный мужик Петро: приходил часто к ней за бутылкой, хлебом, поговорить. Мама была ещё молодая (но рано состарилась), приятная женщина, поговорить с ней любили.

Когда приходили люди с деньгами, она продавала. Нужно было выполнять план. А когда отпускала в кредит, особенно в рабочий день, говорила: «Петро, пить сегодня нельзя, работать надо». Так она многим говорила.

Бывало, что ей оставались должны и не отдавали, и в день получки нечего было получать, мама закладывала почти всю зарплату – 35-40 р. Она была очень доверчивой. Часто мы с братом приходили, и она угощала нас ситро с булкой. Чтобы не было накладно матери, мы брали несколько бутылок ситро, отливали от них и пили. Мама запрещала это делать, но мы делали.

У могилы матери (Минск, Восточное кладбище)

Трудно было жить без отца. Но слово «жид» я слышал только от Пашкевича. В школе, среди моих сверстников, я этого не слышал.

С братом Ефимом мы ловили рыбу. Я любил её ловить на удочку или топтухой: ловил пескаря, плотку, вьюна, леща. Я не любил стоять и удить в одном месте. Я шёл вдоль речки по течению, останавливался, где хорошо клевало, и шёл дальше, до парома, пристани. Рыбачил и купался. Часто брат брал меня с собой. Брали лодку-плоскодонку, ставили перемёт с живцами. Были хорошие уловы, но случалось, что перемёт уносила большая рыба или ещё кто-то.

Когда становилось очень трудно, мы с братом переезжали паромом на другой берег и заготавливали лозу для корзин. Сдавали, получали какой-то заработок.

То, что брат часто помогал Анте Пашкевич убирать сад, это благодаря дружбе Анти с мамой. Но иногда мы лазили по чужим садам. Однажды вечером после гулянки, часов в 10, я остановился на нашей улице около одного дома. Я приметил, что у хозяев хорошая груша, решил нарвать груш. Зашёл я в сад, залез на дерево, где они густо росли, нарвал целую пазуху и набил карманы, хотел слезть. И вдруг в калитке появляется хозяйский сын с девушкой. Они сели под деревом и стали влюбляться. Целовались, тискались, но, кажется, до секса не дошло.

Так продолжалось до ночи. Было уже за полночь, а они сидят, воркуют… Мне захотелось в туалет, я устал на дереве. Несколько раз шуршал, но они не обращали внимания, так были заняты. Они как-то встали, потом опять сели. Я уже проклинал эти груши. Но, наконец, они ушли. И я очень поздно явился домой, мама меня отругала. С тех пор я перестал наведываться в чужие сады. Это был урок.

Был и другой интересный случай. На окраине Паричей был еврейский колхоз «Кастрычнік» – русских, белорусов там работало мало. Председателем его был Фридкин Ехиел, племянник моей матери. И вот однажды мы (нас было ребят пять) решили сходить в колхозный сад. Сад с яблоками и грушами был огромный, занимал много гектаров. Шалаш сторожа находился в центре. У сторожа было ружье, заряженное солью, и собаки.

Мы зашли в сад со стороны деревни … (название в тексте пропущено – ред.), заранее выбрав тихое место, где от сторожа далеко и не так видно. Залезли на деревья, набрали яблок и двинулись домой. Шли недалеко от сада, рядом школа, водокачка. Решили остановиться попить водички и двинуться дальше. И вдруг появляется Герцл, обращается ко мне: «Откуда, ребята, где набрали яблоки?» Всё в шутку, хитро, вроде как ничего не случилось. «Хочешь попить?» Я говорю: «Да». – «Ну подойди, пей». Я стал пить воду, ребята отошли, вдруг он меня хватает за рубашку, вытряхивает яблоки, потом говорит: «Снимай рубашку, снимай штаны». Я остался в одних трусиках. Ребята разбежались. Он знал, что я заводила. Отпустил меня, а штаны, рубашку, яблоки забрал.

Долго я добирался домой вдоль речки, потом по улице. Пришёл домой, когда стемнело, чтобы никто не видел. Но многие всё-таки видели. Мне было очень стыдно, я был стеснительный. Назавтра мама со мной пошла к председателю. Он её выслушал, мне отдали штаны и рубашку. Я получил нагоняй.

Мы помогали маме, но работы было много – дом, сад, огород, корова, работа, свиньи. Она работала с утра до позднего вечера, у неё почти не было времени, чтобы погулять, посидеть. С отцом она прожила недолго, с 1922 по 1935 год – 13 лет. Потом сошлась с колхозником Гореликом, он был вдовцом. Мы – я и мама – жили у него в доме. У него был сын Симен и дочь Рива. Они где-то учились. Часто я слышал, как патефон играл песню «Рио-Рита», в доме устраивались танцы. Горелика я не любил. Он работал на лошади, и я в колхозе пас лошадей, катался на них без седла. Однажды чуть не упал, но ухватился за гриву, и лошадь остановилась.

Мать и отца я уважал независимо от их взаимоотношений. Я их любил, как любил и сестру, и брата. Хотя мы были с братом очень разные в жизни, иногда дрались, он меня бил, забирал интересные находки (я однажды в одном саду нашёл несколько золотых коронок, он забрал). Со мной он мало гулял, у него были свои друзья – он же старше меня на 6-7 лет. Мы были и идейно разные. Он коммунист, больше русский, чем еврей, хотя учился в хедере, хорошо писал и читал на идише. Я был настоящий еврей – никогда этого не стеснялся, наоборот, гордился, что родили меня отец Иче и мама Лана, а назвали Ехиел (Иехиэль).

Брат увлекался голубями. На чердаке нашего дома было окно, через которое голуби залетали на чердак. В сенцах на втором этаже было место, где голуби сидели, спали. Там же стояла кормушка. Голубей было много, мы даже ели их. Мама варила суп: он был вкусным, но мяса почти не находили, оно разваривалось.

Брат очень часто возился с птицами, они его слушались. Его интересовал полёт, голуби в нём и возбудили интерес к летательным аппаратам. У брата был голубь-индеец, как он его называл. Он выделялся среди всех голубей подвижностью, энергией. За ним шли все голуби, он был их вождём. Часто брат посылал «индейца» на задание, и тот приводил новую стаю.

Мы очень ценили голубя-индейца, часто забирали его в дом; зимой, когда было холодно, он жил в припечке вместе с кошкой. Летом он иногда тоже залетал в дом и жил в припечке, ему нравилось. Но однажды его не стало. Или его кошка съела, или куда-то улетел. Мы долго горевали, особенно брат.

Вскоре брат уехал учиться в Могилёв. Сначала училище окончил (ремесленное), занимался в аэроклубе. Затем учился в Конотопском военном лётном училище. Окончил в начале войны.

Идишу я научился дома от мамы, она хорошо знала язык и с папой на нём говорила. Соседи тоже говорили с мамой по-еврейски – не хуже, чем евреи. Почему? Потому что Паричи были до войны на 90% еврейским местечком, и все говорили по-еврейски – и поляки, и «кацапы». Селились компактно, «по национальности». Евреи – в центре, русские – около Высокого Полка, белорусы – на Мещанской улице.

В Паричах был костёл по ул. Мещанской (Советской), церковь около пристани. Были аптека и богатейшая библиотека. Две синагоги – кирпичная и деревянная.

М. Зверев с дочерью Ираидой (живёт в США) и друзьями

От ред. Ещё кое-что о паричских евреях можно прочесть здесь и здесь, у Якова Позина. А сейчас – слово супруге Михаила (Иехиэля) Исааковича Зверева, Бэле Шеповне Зверевой, жительнице Минска:

СПАСИБО за помощь Кисиной Ире – дочери Миши. Спасибо моему двоюродному брату Вайсману Аркадию и моей кузине Кокиной Ане, которые в 2008 г. дали возможность осуществить мечту моего мужа, увидеть Израиль.

Особенно большая благодарность Мишиной племяннице Валенчиц Миле, моей подруге Шерман Рае, нашим друзьям Досовицким Мише и Иде, Шнейдманам Изе и Фаине, которые до конца в самые трудные годы поддерживали морально и материально, что позволяло мне покупать первичные дорогостоящие лекарства, жизненно необходимые для Михаила Исааковича.

Опубликовано 23.10.2017  05:00

ОТКРЫТИЕ СИНАГОГИ В ВИТЕБСКЕ


Татьяна Матвеева / Фото: Игорь Матвеев / TUT.BY

У витебских евреев 17 октября праздник — в городе открылась новая синагога. Первая за последние 100 лет: после революции иудейские храмы в городе только разрушали, но не строили. На улицу Грибоедова в исторической части Витебска сегодня после обеда спешили мужчины и мальчики в кипах — традиционных еврейских головных уборах, а также принаряженные женщины и девочки. Событию повезло и с погодой: за последние дни в Витебске впервые выглянуло солнце. Верующих приветствовал скрипач на крыше.

Фото: Игорь Матвеев
На крыше новой синагоги играл скрипач.

Еще перед торжеством анонсировалось, что двухэтажную витебскую синагогу построили по оригинальному современному проекту (над ним работала компания «Вирсо» и архитектор Алексей Федористов), и такой постройки в мире больше нигде нет.

Храм называется «Шатер Давида». На первом этаже разместился молебный зал — здесь слушают молитву мужчины. А для представительниц прекрасного пола сделали отдельный вход, потом они поднимаются по витой лестнице на балкон, где и находятся во время службы.

Фото: Игорь Матвеев

Фото: Игорь Матвеев

Большое помещение отведено под учебный класс — тут будут проходить лекции, кинопоказы, экспозиции. В блоке со служебными помещениями находится миква — бассейн для ритуального очищения. Это отдельная гордость создателей проекта.

В синагоге очень много света — за счет стеклянных куполов.

Фото: Игорь Матвеев
Миква

Фото: Игорь Матвеев

Фото: Игорь Матвеев

Фото: Игорь Матвеев

В здание вмурованы камни из Иерусалима. Молельный зал украшают копии шагаловских витражей «Двенадцать колен Израилевых» — на стекле с внутренней подсветкой.

Раньше синагога в Витебске размещалась буквально в сотне шагов от новостройки — на улице 1-й Колхозной, в здании, приспособленном под молитвенный дом. Ожидается, что обе постройки составят синагогальный комплекс.

Сегодня возле старой синагоги, представители двух поколений — пожилые мужчины и юные мальчики — с волнением репетировали хоровод. По традиции, представители сильного пола всегда исполняют его на еврейских праздниках. На репетиции не все выходило гладко.

Фото: Игорь Матвеев

— Синагога открывается только один раз. И это должно быть красиво, достойно, — наставляла мужчин женщина-хореограф. — Не показывайте, что вы старые, больные, немощные. Улыбайтесь! У нас сегодня праздник!

В итоге хоровод получился слаженным.

Фото: Игорь Матвеев
На праздник люди шли целыми семьями.

Фото: Игорь Матвеев

Фото: Игорь Матвеев

На торжество к иудеям пришли представители областной и городской администраций, а также православной и католической конфессий — в частности, настоятель Свято-Успенского кафедрального собора отец Михаил Мартынович и епископ Витебский Олег Буткевич. Разделить радость с членами еврейской общины собрались и обычные горожане — как католики, так и православные.

Один из почетных гостей — раввин из российской Тулы, разместил на входе в синагогу мезузу (предмет, в котором лежит свиток с фрагментами из Торы). Это означает, что здание находится под особой защитой Творца.

Фото: Игорь Матвеев

Фото: Игорь Матвеев

Фото: Игорь Матвеев
На входе размещают мезузу.

Фото: Игорь Матвеев

Синагогу возводили на пожертвования верующих не только из Витебска, но и из других городов и стран. Председатель Витебской иудейской общины «Дом Израиля» Леонид Томчин, которого на церемонии назвали «пламенным мотором» строительства храма, поблагодарил всех меценатов и строителей:

— Часть западной стены здания состоит из кирпичей с именами спонсоров. Без них этот праздник не состоялся бы. Хочется, чтобы синагога стала для верующих вторым домом, и чтобы вы приходили сюда с добрыми мыслями.

Фото: Игорь Матвеев
Возле микрофона — Леонид Томчин

Синагогу на Грибоедова, 12 начали строить в 2015 году. На месте будущего культового сооружения раньше находилось старое здание в аварийном состоянии. Его пришлось разобрать.

Фото: Игорь Матвеев
Синагога в феврале 2017 года. Тогда здание уже было готово, оставались только отделочные работы.

Из аутентичных иудейских храмов в Витебске сейчас сохранились только руины здания Большой Любавичской синагоги начала XX века на улице Революционной (бывшей Большой Ильинской). В то время она была одной из почти 60 синагог в городе: евреи по переписи 1897 года составляли 52,4% населения Витебска.

Фото: Игорь Матвеев

Опубликовано 17.10.2017  21:42

М. Акулич об антисемитизме и проч.

 

Рис. Минская холодная синагога, 1928 год

Минск перед войной считался городом, еврейским практически наполовину. Доля евреев в населении составляла 46-52 процента (согласно данным из разных источников). В Минске до войны проживало порядка 240 тыс. человек, из них более 100 тыс. являлись сынами и дочерьми Сиона.

Жили евреи во всех местах города вперемежку с белорусами и представителями других национальностей. Их расселение отличалось от того, как жили еврейские люди в Праге или Риме с их традиционными еврейскими кварталами и закрытыми общинами.

Появление евреев в Минске относится к XIV веку. Они были приглашены в город в качестве силы, необходимой для восстановления его экономики. Переселенцам запрещалось владение землями. По этой причине они осуществляли оплату налогов золотом, в то время как другие производили оплату товарами.

В конце XV века евреи были на шесть лет изгнаны из Великого княжества Литовского, а затем вернулись назад – уже навсегда.

Ко времени конца XIX – начала XX веков евреи были уже полноправными жителями Минска. В городе насчитывалось 83 синагоги, банкирами являлись почти исключительно евреи, а в Минской губернии почти 90 процентов купцов имели еврейскую национальность. Как сообщает «Краткая еврейская энциклопедия», в то время в Минске были различные еврейские учебные заведения, общества и филантропические организации: частное еврейское реальное училище, еврейское начальное училище, две зубоврачебные школы, талмуд-тора, несколько хедеров, мужское и женское ремесленные училища, а также многое другое.

Евреи настолько органично влились в городскую жизнь, что роль их в жизни города казалась естественной. В 1920-е годы многие вывески в городе дублировались на идише. Лишь в 1941 году евреи почувствовали себя чужаками, когда летом нацистские оккупанты приказали устроить «еврейский район», известный сейчас как Минское гетто. На территории гетто, а также в близлежащих районах (Тростенец, Тучинка…) произошло уничтожение огромного количества жителей – до 100 тысяч человек.

Репортаж 2013 г. с церемонии по случаю 70-летия ликвидации Минского гетто можно посмотреть здесь, начиная с 10-й минуты

Точная численность евреев, проживающих сегодня в Минске, не известна. Одна из причин заключается в том, что большинство евреев не указывают в переписи, что они являются евреями. Когда началась перестройка, евреи стали массово эмигрировать, и уехало большинство. К 2017 г. евреев в Минске осталось мало – скорее всего, их число ограничивается несколькими тысячами человек, если не считать людей, являющихся евреями лишь наполовину (по отцу) или на четверть, которые по еврейскому религиозному закону к евреям не причисляются. Хотя, разумеется, и для них их еврейские корни очень важны. Поэтому сегодня насущно необходимо сохранять в Минске в частности, и в Беларуси в целом, еврейскую культуру, еврейские обычаи, традиции, религию и кладбища.

Прошлое столетие стало для евреев Минска наиболее драматичным за всю их шестивековую историю. Большую часть их фашисты во время войны уничтожили. Когда стало возможным, евреи начали покидать Беларусь, уезжая в Израиль, Америку и т. д. – «процесс пошёл» в начале 1970-х гг. В то же время в некоторых еврейских общинах высказывается предположение, что в Минске и поныне проживают люди, которым не известно, что они евреи, поскольку в их семьях еврейское происхождение десятилетиями скрывалось. Если люди поменяли национальность в паспорте с еврейской на нееврейскую, то некоторым из них оказалось невозможно впоследствии документально доказать, что они являются евреями. Не вся документация о рождении сохранилась к моменту, когда им понадобились доказательства своей принадлежности к еврейству.

Не все евреи Беларуси знали с детства или с юности, что они евреи. Некоторые узнавали о своей еврейской национальности лет, скажем, в 20. Так, один молодой еврей узнал о своем происхождении от соседки, которая сообщила ему, что благодаря этому происхождению он может бесплатно посетить Израиль.

Некоторые евреи трепетно хранили свои семейные истории, а также древние иудейские молитвенники («сидуры») и календари своих прадедушек и прабабушек. Такие евреи обычно не меняли свои фамилии и не скрывали свою принадлежность к еврейству. Они готовили национальные блюда и чтили традиции.

Евреям в настоящее время в Беларуси жить относительно безопасно. Однако были времена, которые можно назвать ужасными и страшными для евреев. В первую очередь, разумеется, речь идёт о войне. Слава Богу, не всех людей расстреляли, уничтожили в газовых камерах или закопали заживо. Кому-то из евреев удалость спастись, убежать, спрятаться, выжить.

Многие евреи и в мирное время сталкивались с антисемитизмом. Из-за этого они принимали решение о смене фамилий и отчеств. К примеру, одна из девушек, которую звали Людмила, поменяла фамилию Кацнельсон и отчество Файтольевна. В результате ее стали звать Людмила Федоровна Гудкова. Можно понять такой поступок: ей не хотелось, чтобы ее постоянно унижали или даже преследовали за еврейское происхождение. Историй таких было немало, несмотря на то, что во время войны евреи мужественно сражались против врагов, еврейское подполье отличалось особой активностью и эффективностью. Подпольная организация возникла уже через три недели после создания гетто, о чем можно прочитать в книгах Григория Смоляра.

После войны на несколько лет возродилась еврейская общинная жизнь. К тому времени относится установка обелиска с надписью на идише в «Яме», на месте расстрела тысяч евреев в марте 1942 г. Но наступил 1949 год, когда были арестованы многие еврейские активистов. На долгие годы жизнь евреев Минска вновь ушла в нечто вроде подполья, что обеспечивало выживание и сохранение еврейских традиций. В позднесоветское время в Минске действовала лишь одна синагога, ютившаяся в частном секторе (в 1980 г. переехала в историческое здание на ул. Кропоткина, 22). Иногда евреи доставали к Пасхе мацу и занимались в кружках, где преподавали иврит.

Антисемитизм в советской Беларуси был довольно сильный, особенно в 1949–1953 годы (когда был закрыт еврейский театр, запрещены издания на идише, велись гонения на «космополитов» и «сионистов») и после 1967 года. Об этом явлении свидетельствует хотя бы снос старинного еврейского кладбища в районе улиц Сухой и Коллекторной в начале 1970-х годов. Впрочем, в то время по-варварски разрушили и православное кладбище на Сторожевке, и татарское кладбище в районе улицы Грибоедова. Показателен и следующий факт: когда в начале 1980-х годов происходила реконструкция Троицкого предместья, можно было бы увековечить какие-то аспекты еврейской его истории. Ведь в предместье жило много евреев, была требующая восстановления синагога («Дом природы»). По существу, ничто не мешало в синагоге разместить что-то наподобие еврейского народного музея. Этого власти города сделать не дали. В брежневское время в «Беларускай Савецкай Энцыклапедыі» не было даже статьи «Яўрэі».

С 1988 года в Минске наблюдается постепенное возрождение еврейской жизни, создано общество еврейской культуры и другие организации. Сегодня белорусские власти вроде как демонстрируют свою заинтересованность в сотрудничестве с государством Израиль, что-то делается в области сохранения еврейской культуры и религиозных традиций. Однако покончено ли в Беларуси в целом, и в Минске в частности, с антисемитизмом? Может ли А. Лукашенко быть гарантом искоренения антисемитизма? Ведь однажды он сказал следующее: «…Не всё плохое в истории Германии было связано с именем небезызвестного Адольфа Гитлера… Немецкий порядок формировался веками, при Гитлере это формирование достигло наивысшей точки. Это то, что соответствует нашему пониманию президентской республики и роли в ней президента…».

 

Вспомним 2001 год, когда в Минске было принято решение о снесении синагоги на ул. Димитрова и уничтожении остатков Холодной синагоги на Немиге, возведенной в 1570 году, здание которой было едва ли не первым кирпичным зданием в Минске. Несмотря на то, что две эти синагоги представляли собой историко-культурные ценности, люди Лукашенко уничтожили их параллельно. Должностные лица (главный архитектор Минска и др.) обещали «в качестве компенсации» обозначить места, на которых находились эти синагоги, памятными знаками, но за 15 лет так ничего и не сделано. Не выполнено и постановление Совета министров Беларуси 1998 г. – увековечить память народного артиста СССР Соломона Михоэлса, убитого в Минске (январь 1948 г.)

В Беларуси продолжают уничтожаться еврейские кладбища, появляться антисемитские надписи в публичных местах. Стоит ли говорить сегодня о том, что в этой стране и в ее столице нет и не будет антисемитизма? Очень хотелось бы получить отрицательный ответ. Но он, увы, не напрашивается.

Специально для belisrael.info подготовила Маргарита Акулич (по материалам citydog.by и иным источникам)

Читайте также недавнюю статью Александра Буракова «Что делать с антисемитизмом в Могилеве, где почти нет евреев?»

Опубликовано 13.06.2017  14:35

А. Астраух о еврейском фольклоре

“Саветы загадалі нам быць вясёлымі і шчаслівымі…”

***

Di sovetn hobn gehejsn frejlix zajn,

Di sovetn hobn gehejsn lustig zajn,

Di sovetn hobn gehejsn gliklix zajn.

 

Di sovetn hobn gehejsn frejlix zajn,

Iz lomir, brider, frejlix zajn.

Di sovetn hobn gehejsn gliklix zajn —

Iz lomir, švester, frejlix zajn.

 

Di sovetn hobn gehejsn frejlix zajn,

Iz lomir ale gliklix zajn.

Di sovetn hobn gehejsn lustig zajn,

Iz lomir nemen a bisl vajn.

 

Di sovetn hobn gehejsn lustig zajn,

Iz lomir gejn a tencl fajn.

Di sovetn hobn gehejsn frejlix zajn,

Iz lomir zingen a frejlixs fajn.

 

Di sovetn hobn gehejsn lebedik zajn,

Iz lomir ale frejlix zajn.

Di sovetn hobn gehejsn lustig zajn,

Iz lomir gejn a tencl fajn.

 

Lebn zoln di sovetn.

Lebn zol di partej.

Di sovetn hobn gehejsn lustig zajn,

Iz lomir ale gliklix zajn.

(…)

Jankev Šejnin, Moskve, 01.02.1959.

Менавіта ў зіму 59-га года, калі мая матуля, цяжарная мною, ужо жыла з маім бацькам і гадавалым старэйшым братам Ляксеем на ўскрайку Вузды, у Закрэўшчыне, Якаў Абелевіч Шэйнін у далёкай Маскве запісаў гэтую, напэўна, народную песню. Але ж Масква не была такой далёкай для маёй сям’і, таму што ў Падмаскоўі, у Моніна, у 1956 годзе тэхнік лётнай часткі Міхась Астравух і працаўніца прадзільна-ткацкай хвабрыкі Маруся Шчадрывая пазнаёміліся і вырашылі пабрацца…

Але пра песню:

«Саветы загадалі нам быць вясёлымі і шчаслівымі, а як загадалі, дык мы, браты, сёстры, гараджане, усе…, мусім быць вясёлымі і шчаслівымі… Мы будзем танчыць файныя танцы і спяваць файныя песні… Хай жывуць саветы, хай жыве кампартыя!..»

Хто жыў “за саветамі”, таму не патрэбны пэўныя тлумачэнні сэнсу гэтых слоў, а хто ня жыў, таму гэтага нельга патлумачыць. Зусім невялікая меншасць люду магла сабе дазволіць кроплю іроніі, сарказму альбо цынізму ў бок “будаўніцтва камунізму ў асобна ўзятай краіне”, большасць жа шчыра і самааддана ў нешта спрабавала паверыць…

Ды ў словах гэтай песні ёсць і невялікае адхіленне: Як саветы загадалі нам быць вясёлымі, дык мы вып’ем па чарцы віна… Гэты радок ужо меў пах “крамолы”, надта ён нагадваў традыцыйную абрадавую вясельную песню “Lomir ale inejnem… trinken a bisele vajn”, у якой якраз названыя тыя, за якіх усё ж варта выпіць чарку віна: Бацька, Маці, Малады, Маладая, Сват, Госці… але якія нічога агульнага ня маюць з “кампартыяй”.

Трэба адзначыць, што згаданую вясельную песню разам з іншымі 111 народнымі песнямі Якаў Шэйнін запісаў яшчэ ў 1910-11 гадох, але не ў Маскве, а на ўскраіне Віцебска, у “Рабочых Слабодках”. Гаворка ідзе аб песнях на ідышы, на мове аднэй з “нацменшасцяў”, тады яшчэ ў Расейскай Імперыі званай па-тутэйшаму “жыдамі”, а пасля 1917 года ў “Савецкай Імперыі” пераўтворанай у “яўрэяў”. А ў апошнія 20-25 год узнік яшчэ адзін нэалагізм — “габрэі”.

Безумоўна, Якаў (у 1910 годзе ён быў яшчэ Янкеў) Шэйнін у той час ня мог прадбачыць, што Віцебск будзе ў складзе Савецкай Беларусі, аднэй з рэспублік СССР, а ідыш будзе ў БССР аднэй з дзяржаўных моваў з 1920 аж па 1938 гг. Насамрэч гэта была няўдалая спроба ўзвесці паняцце “нацменшасці” ў ранг “раўнапраўя”… У былым Саюзе ўсё скончылася лютым дзяржаўным антысемітызмам, шматступенчатымі рэпрэсіямі і спробамі татальнага вынішчэння спярша іўрыту разам з юдаізмам, а пасля і ідышу разам з юдэямі, з жыдоўскай інтэлігенцыяй ад паэтаў да лекараў… Ня мог таксама прадбачыць Янкеў Шэйнін, што пагромы ў Расейскай Імперыі канца ХІХ – пачатку ХХ стагоддзя — гэта толькі малая кропля чалавечае крыві, якая ў ХХ стагоддзі залье гіганцкую прастору ад Атлантыкі да Ціхага акіяну, ад Гішпаніі да Японіі… Больш паловы стагоддзя фашызм, нацызм, камунізм, сталінізм будуць сінонімамі антысемітызму, шавінізму, генацыду… Будзе зроблена ўсё, каб паняцці юдаізм, Тора, габрэй, хасід, іўрыт, ідыш, школа (сінагога), хедар, ешыва… цалкам былі сцёртыя з чалавечай свядомасці. Але… Бог не папусціў…

З упэўненасцю можна казаць пра тое, што зусім ня будучае “ўдзяржаўленне” мовы ідыш сталася “матывацыяй” цікавасці Янкева Шэйніна да фальклору на ідышы — за сем год да рэвалюцыі гэтага прадбачыць яшчэ было нельга. Можа, каб зразумець, чаму гэты чалавеча задаўся мэтаю занатаваць тады яшчэ паўсюдна гучаўшыя спевы, трэба ўзгадаць прыклад яшчэ аднаго жыда — Нэяха (Паўлы) Шэйна, фалькларыста-піянэра, які сваё цяжкае жыццё ахвяраваў на збіранне нават не жыдоўскага, але беларускага фальклору… “Нямоглы калечка” на мыліцах прыскакаў з Магілёва ў Маскву, пасябраваўся з паэтамі Хведарам Мілерам, Хведарам Глінкам і нават з… Львом Талстым, мусіў зьмяніць рэлігійную прыналежнасць, з юдаізму ў лютэранства, перакінуўся з Нэйяха ў Паўлы, выцураўшыся свае магілёўскае сям’і, правалэндаўшыся ментарам па Цверскай губерні, з Масквы трапіў у Берлін, дзе й пазнаўся з братамі Грым, нарэшце трапіў у Віцебск настаўнікам нямецкай мовы ў гімназіі… Паўла Шэйн быў аб’ехаўшы ў фальклорных экспедыцыях пяць беларускіх паветаў. Трэба дадаць, што Паўла Шэйн за сваю этнаграфічную дзейнасць атрымаў Увараўскую прэмію Акадэміі навук і залатога медаля, але Якаў Шэйнін за тое самае мог атрымаць толькі “Сталінскую пуцёўку ў ГУЛАГ”… Stalins feste, libe hant iz undz alemen bakant (прыказка на ідышы: “Сталінская цвёрдая, любая рука ўсім нам добра вядомая”). Насамрэч, справа тут ня столькі ў сугучнасці прозвішчаў і прыналежнасці да акрэсленай меншасці, колькі ў агульным прадчуванні пэўных гістарычных зменаў, беззваротнай страты ўсталяванага жыццёвага ладу, чалавечых і моўных катастрофаў XX стагоддзя.

Гэтай працы спрычыніліся шмат хто ў ХІХ-ХХ стст., цэлая чалавечая чарада: браты Грым у Германіі, Уладзімер Даль, Аляксандар Афанасьеў у Расеі, Володымыр Гнатюк, Клымэнт Квітка ва Ўкраіне, Іван Насовіч, Напалеон Орда, Ян Федароўскі, Яўхім Карскі, Бенедыкт Тышкевіч, Ісак Сербаў, Ян Булгак, Рыгор Шырма… ў Польшчы і Беларусі… ці мала хто яшчэ — фалькларысты, пісьменнікі, музыкi, мастакі, фатографы…

Каб запісаць ідышныя песні, Янкеву Шэйніну спатрэбілася два гады, але ўсё астатняе жыццё гэтай Асобы беззваротна было патрачана на марныя спробы надаць гэтым тэкстам належны выгляд, выдаць іх асобнай кніжкай, давесці да грамадзкай свядомасці іх надзвычайную каштоўнасць.

На жаль, мы ня маем поўнага збору песень, зробленага Шэйніным. Да таго ж мы ня ведаем усяе гісторыі, звязанай са спробамі выдаць гэтыя песні асобным зборнікам. І толькі па існуючых разрозненых тэкстах і вырваных з кантэксту дакументах, нібыта па шкельцах разбітага люстэрка, мы паспрабуем рэканструяваць гэтую вартую ўвагі гістарычную выяву.

Першае, што кідаецца ў вочы ў архіўным зборы Якава Шэйніна, гэта тое, што старонкі рукапісаў, якія былі зроблены ў Віцебскіх Слабодках, маюць даты — 1910-1911 гг. Таксама датаваныя два лісты: 4 красавіка 1958 г. — у Дом Народнай Творчасці ў Маскве, і 18.03.1959 г. — у Міністэрства Культуры СССР; і артыкул “Шолом-Алейхем в Витебске в 1908 году (к 100-летию со дня рождения 2 марта 1959 года)” — 20.03.1959 г.; і ўжо цытаваная песня “Di sovetn hobn gehejsn frejlix zajn” — 01.02.1959. Можна з упэўненасцю казаць пра тое, што і артыкул О еврейском фольклоре быў напісаны разам з ягонымі лістамі ў Міністэрства культуры ў 1959 г. У артыкуле з глыбіні, праз састарэлую “савецкую” патэтыку, зерыць твар сапраўднага знаўцы фальклору, самаадданага Чалавека, які праз крывавае ліхалецце здолеў захаваць у сабе чысціню народных спеваў.

Паміж першай і апошняй датамі бяз году паўстагоддзя і вялікая колькасць рукапісных і машынапісных тэкстаў — песні некалькі разоў перапісваліся, была зроблена кірыліцай і лацінкай транскрыпцыя асобных тэкстаў, было некалькі спробаў зрабіць і пераклады. Напэўна, у розныя часы аўтар спрабаваў зрабіць і класіфікацыю сабраных твораў:

 

  1. Песни любви
  2. Песни нужды
  3. Бытовые песни
  4. Свадебные песни
  5. Танцы
  6. Песни без слов «А нигн»
  7. Легенда «История одного мотива» и др.

 

  1. Революционные песни
  2. Песни 1905 года
  3. Песни нужды
  4. Бытовые песни
  5. Свадебные песни
  6. Песни любви
  7. Танцы
  8. Песни без слов, «А нигн» и др.

 

  1. Песни нужды
  2. Песни революционные
  3. Песни подпольные
  4. Песни 1905 г.
  5. Свадебные песни
  6. Песни любви
  7. Бытовые народные песни

Трэба зазначыць, што ў саміх песенных тэкстах Якаў Шэйнiн часам класіфікацыю пашырае: Их гоб зих фарлибт (Еврейская лирическая народная песня), Магабай (Юмористическая песня), Гоб их мир а вайбеле (еврейская юмористическая песня), Гот гот башафн (Бог создал небо и землю) (юмористическая), але ў другім перакладзе той жа песні — (народн. песня-легенда)

Нават простае супастаўленне гэтых трох спісаў дае магчымасць убачыць, як няпроста было Якаву Шэйніну знайсці нішу свайму твору… Ён мусіў штораз змяняць тэматычную паслядоўнасць сабраных ім твораў, ператасоўваў песні, ахвярна пазбаўляўся рэлігійнай часткі збору песень, спрабаваў увесці новую “пострэвалюцыйную” тэрміналогію: “царь-кровопийца”, “богач-кровопийца”, “буржуйчик-пиявка”, “национально-торгашеская буржуазия”… — усё ў адпаведнасці з запатрабаваннямі часу… 1920-я, 1930-я, 1950-я гг. Ягоны збор песень так і ня быў апублікаваны ў СССР. Не падтрымала Міністэрства культуры СССР і ідэю стварэння хора еврейской народной песни, марным было спадзяванне Якава Шэйніна на тое, каб “еврейский фольклёр [sic] вошёл в общую всесоюзную семью фольклёров всех национальностей Советского Союза”. Хаця ў 1961 г. у Маскве з’явіўся ідышны часопіс “Саветыш Геймланд” (“Савецкая Радзіма”), які ўсё ж друкаваў сёе-тое з яўрэйскай спадчыны.

Але вернемся да песні Гот гот башафн (Бог создал небо и землю). На гэтай песне, на аўтарскіх спробах яе перакладу і яе адпаведнай класіфікацыі варта было б спыніцца. Відавочна, што крыніцай гэтага тэксту з’яўляецца зусім не “народны гумар”, і нават не “народная легенда”. Гэта тэкст Торы (Пяцікніжжа Майсея) — асноўнай законатворчай кнігі кожнага пабожнага габрэя, сутнасці светапогляду юдаізму. Безумоўна, гэтая песня мае належаць да рэлігійных альбо рытуальна-абрадавых спеваў:

איז גאָט אַראָפּגעקומען

…צום שלאַנג מיט גרייס קימען

,אַך, דו בייזער שלאַנג

?וואָס טוסטו דאָ געפינען

אַף דייַן בלייזן בוּיך

.זאָלסטו שווימען

Бог снизошел на змею с гневом…

— Ах, ты злая гадюка,

Кого ты здесь нашла?

На животе ты будешь ползать,

На животе плавать…

У перакладзе другой песні “Mit di reder” аўтарам рэвалюцыйна-рашуча выразана сярэдзіна тэксту, якая раскрывае сутнасць паняцця “Idiškajt” — “Габрэйства”, зразумела, што гэты тэкст не пасаваў ідэалагічным устаноўкам “саветаў”:

,האַלט זשע שטאַרק דעם נאָמען ייִד

,און היט די צען געבאָטן

,דו לערן זיך און לערן זיך, און זייַ ניט מיד

.און האָף, מייַן קינד, צו גאָט

,דו האָסט, מייַן קינד

,סאָנים אַ סאַכן

וואָס קענען זיי

?!מיט דיר מאַכן

,אַז אָן גאָט ווערט קייַן זאַך ניט געטאָן

,ווער טוט וואָס אָן זייַן יעדיִע

,צי האָט איר געזען דעם סאָף פון האָמענען

?!געגאַנגען אַף דער טליִע

,די הייכע לייטער מיט די ווילדע טרעפּ

,וווּ מען גיט נאָר אַ קוק בליק

און דער מענטש וואָס שטייט דיר אונטן

.מיינט, אַז דאָרטן איז דער גליק

,דאָס ווייסט ער ניט, אַז מען שטייט הייך

,פאַרשווינדלט זיך אין קאָפּ

,עס פאַלט אַ מוט אַפן האַרצן

…און ער פאַלט פון די טרעפּ אַראָפּ

צו פיל דייַגעס, צו פיל זאָרג

,איז מיט דיר, מייַן לעבן

.ווער ווייס, וואָס מאָרגן וועט זייַן

,וואָס גאָט וועט אונדז געבן

,סייַ סטאָליאַרעס, סייַ מאָליאַרעס

,פּאָדיאָניקעס אייך דערבייַ

,סייַ סטאָליאַרעס, סייַ מאָליאַרעס

…שוסטער, בלעכער

З гонарам насі сваё імя — габрэй,

Трымайся дзесяці запаветаў,

Вучыся й вучыся, і не стамляйся,

І спадзявайся, маё дзіця, на Бога.

У цябе, маё дзіця, шмат ворагаў,

Што толькі яны з табой ня змогуць зрабіць?!

Калі бяз Бога нічога ня зробіцца,

Ці здолее хто зрабіць што-небудзь без яго,

Ці бачылі вы Гамана,

Які сканаў на шыбеніцы?!

Высокая лесвіца з дзікімі прыступкамі,

Куды толькі дастане вока,

А чалавек, які стаіць над табой,

Лічыць, што там і ёсць шчасце.

А таго ён ня ведае, хто стаіць высока,

У таго пойдзе галава кругам, знібее ягонае сэрца,

І ён паляціць з прыступкаў долу.

Зашмат турботаў, зашмат клопату

З табою, маё жыццё,

Хто ведае, што будзе заўтра,

Што Бог нам гатуе.

І сталяры, і маляры,

І падзённікі таксама

І сталяры, і маляры,

Шаўцы, бляхары…

(пераклад А. Астравуха)

     

    

Частка матэрыялаў з калекцыі Я. А. Шэйніна (апублікавана ў акадэмічным зборніку «Беларускі фальклор. Матэрыялы і даследаванні». Вып. 4. Мінск, 2017)

 

Асобна хацелася б сказаць пра ўжо названую песню “Магабай”. Безумоўна, гэта гумарыстычная альбо жартоўная песня, але і ў гэтым азначэнні была зроблена “ідэалагічная купюра” — гэта хасідская жартоўная песня (зразумела, ні пра якіх там хасідаў “за саветамі” нельга было ўзгадваць). А між іншым, віцебскія хасіды — гэта і Менахэм-Мэндэль Віцебскі, і любавіцкія Шнэерсоны (цяперашні “Хабад Любавіч”), і сям’я Марка Шагала (“Уся ягоная творчасць прасякнута вопытам жыцця ў хасідскім асяроддзі і народнай ідышысцкай культурай”, д-р Клер Ле Фоль).

Мой тата жыве 84 годам — “biz hundert un cvancik” (хай жыве да 120 год)! — раз-пораз ён раскрывае для мяне скарбонку свайго кухценскага фальклору… ну й даў жа ты, як жыд перцу! хапт мэн торбэчкэ, форн кайн Магілнэ (Магільна — былое мястэчка блізу Кухціч); Лэйба з аднае ныркі два расольніка зварыць (гэта байка пра Лейбу Еля з Узды, які ўжо пасьля вайны працаваў на складзе лесаматэрыялаў); разлажыўся як Шмуйла з абразамі; жыд б’е сына: “Каб у цябе было тое спераду, што ў мужыка ззаду” (гэта пра розум)…

З бацькавых ўспамінаў, а часам мне падаецца, што яшчэ зусім малым я на свае вочы бачыў і чуў голас Мэндэля-анучніка з Узды, які на калёсах праязджаў праз Кухцічы: “Бабы, бабы, хуйсты на старызна!” З адвіслай губой, ён кепска валодаў тутэйшай гаворкай. Мэндэль збіраў старызну і косткі, а за гэта даваў бабам хусткі і розную драбязу, голкі-ніткі…у дзяцей выменьваў яйкі на цукеркі. У 50-я гады Мэндэль нарэшце прыстаў у Кухцічах у прымы да Ліды Яськавай і Ліда стала ў вёсцы звацца Мэндэлева… А з успамінаў маёй бабы Анюты і дзеда Петруся, абодва нарадзіліся ў 1907 годзе, я ведаю, што некалі ў Кухцічах на пагоне жыў жыд Шынкарык, і ці ні трымаў ён шынок…

Ад колішняга жыцця засталіся толькі дробныя шкельцы… як напісаў дзядзька Рыгор: “Гэта яшчэ тады дзеялася, калі ў нашых рэчках было шмат рыбы, а ў местах ды мястэчках шмат жыдоў”…

Аляксандар Астравух,

 жнівень 2016, Пірэй.

Апублiкавана 17.05.2017  18:32

 

 

Л. Лавреш. Лидская школа «Тарбут»

(под оригиналом – перевод на русский)

Леанід Лаўрэш

Лідская Тарбут-школа

Я больш за 15 гадоў хацеў даведацца, якому будынку належала дзіўная сцяна (падобная на барочную), якая стаяла ў цэнтры горада і да якой быў прылеплены сціплы будынак 1950-х гг. У 2001 г. першай лічбавай камерай, якая патрапіла мне ў рукі, я зрабіў здымак гэтай сцяны, з тых часоў яна не змянілася, толькі сцяну разам з будынкам адрамантавалі і пафарбавалі ў іншы колер. А да рамонту заходні край сцяны знізу не меў тынку і была добра бачна цэгла, адну я нават выняў і патрымаў у руках. Гэты была вялікапамерная гладкая цэгла даўжынёй прыкладна 30 см. На жаль, я не зрабіў абмеру цэглы.

І толькі нядаўна, пад час аналізу пабудоў старога цэнтра горада пры стварэнні 3D-мадэлі, гэтую загадку праясніў мой добры знаёмы Віталь Бурак, за што аўтар выказвае яму шчырую падзяку. На гэты месцы, па вуліцы Садовай з 1920-х гг. знаходзілася лідская Тарбут-школа другой ступені. Тарбут (іўр. – культура) – яўрэйская свецкая асветніцка-культурная арганізацыя, пад эгідай якой у перыяд паміж дзвюма сусветнымі войнамі была створана сетка свецкіх адукацыйных устаноў на іўрыце.

Яўрэйская свецкая Тарбут-школа ў горадзе стала выконвала ролю культурнага цэнтра. У канцы кастрычніка 1931 года ў «яўрэйскай школе Тарбут” па вуліцы Садовай лектарам з Вільні быў зачытаны рэферат на тэму гісторыі сіянізму за апошнія 50 гадоў. Падчас дыскусіі абмяркоўваліся яўрэйска-арабскія стасункі ў Палесціне і справы каланізацыі. Прысутнічалі 60 чалавек – у большасці яўрэйская моладзь з сіянісцкіх арганізацый». 26 ліпеня 1932 года ў зале Тарбут-школы (вуліца Садовая, 11) адбыўся сход навуковага яўрэйскага таварыства горада Ліды. Была абрана новая ўправа таварыства ў складзе Гірша Палячака, Абрама Гурвіча, Адольфа Левінсона, Гірша Альпяровіча і Ільі Зайгера, а таксама рэвізійная камісія. У 1933 годзе заснаваны гістарычны камітэт, які збіраў матэрыялы па гісторыі лідскіх яўрэяў для выдання манаграфіі, аднак гэтая праца не была выканана да канца.

Па адрасе Садовая, 11 знаходзіўся пляц вядомай і разгалінаванай лідскай сям’і Ілютовічаў. Якаў Ілютовіч пісаў: «Мой бацька Ерамія Ілютовіч па сваёй маці належаў да сям’і Пупко-“Ханчыкаў”, ад імя заснавальніка сям’і, чыё імя было Хана. Усе Ханчыкі мелі вялікую вагу ў справах кагалу. З-за свайго радаводу мой бацька нават змог выслізнуць ад каманды лаўцоў рэкрутаў, якія павінны былі выхапіць яўрэйскіх дзяцей у салдаты на 25 гадоў… Калі мой бацька быў яшчэ толькі маленькім хлопчыкам, ён зімовым вечарам выйшаў з ешывы, дзе вучыўся. Раптоўна каманда лаўцоў, якая толькі што ўвайшла ў горад, акружыла яго. Мясцовы паліцэйскі, які прымаў удзел у хапуне, асвятліў яго твар ліхтаром, і сказаў: “Адпусціце яго. Ён адзін з Ханчыкаў”».

Якаў Ілютовіч быў адным з заснавальнікаў сіянісцкага руху ў Лідзе. Самі сіяністы лічылі, што самае галоўнае яны зрабілі ў сферы адукацыі – іхнім ідэалам была поўная яўрэйская школа. Піянерамі яўрэйскай школы ў Лідзе былі малады студэнт Матат’я Рубін, сын Рубы-Ханы Рубін, і яго будучая жонка Нойта, да замуства – Рабіновіч. Яны першымі адкрылі клас на іўрыце. У іх не было грошай на арэнду памяшкання, і яны з адабрэння папячыцеляў сінагогі вучылі ў пакоі для абслугоўваючага персаналу пры малельным доме канторы пахаванняў. З гэтага вырасла школа на іўрыце, якая вучыла да 6-га класа па праграме гімназіі. Далей павышаць узровень адукацыі не дазволілі фінансавыя абмежаванні, бо асноўныя высілкі засяроджваліся на ўмацаванні становішча класаў Народнай школы для непісьменных.

Такім чынам, можна з адноснай упэўненасцю сказаць, што ў Лідзе захавалася сцяна малельнага дома пры канторы пахаванняў Ілютовічаў. Гэтая сцяна былой сінагогі – адзінае, што засталося ад пабудоў старога цэнтра горада. Дырэктарам Тарбут-школы быў Ханан Ілютовіч. Яе наведвала 500 вучняў, у канцы 1930-х стары будынак стаў замалы, і яўрэйская грамада пачала будаваць трохпавярховую новую Тарбут-школу ў іншым раёне горада, гэты гмах захаваўся да нашага часу.

Сцяна малельнага дома мае рысы, характэрныя для сінагог Беларусі. Асабліва яна нагадвае так званую «халодную» сінагогу ў Менску, якая з’явілася ў XVІІ ст. «Халодная» сінагога на былой вуліцы Школьнай – невялікі па аб’ёму будынак, доўгі час яна з’яўлялася адной з самых старых мураваных пабудоў у горадзе. Некаторыя даследнікі лічаць, што спачатку гэта была капліца Петрапаўлаўскага манастыра. Аднак да XІX ст. бажніца належала яўрэйскай грамадзе. У 1965–1966 гг. пад час разбурэння гістарычнай забудовы вуліцы Нямігі будынак сінагогі быў знішчаны.

Цікава, што вуліца Садовая ў Лідзе, па якой знаходзілася Тарбут-школа, з’явілася толькі пасля вялікага пажару 1891 г., яна была прарэзана ад галоўнай Сінагогі да вуліцы Каменскай. На ўсім участку, дзе яна ішла, раней быў вялікі фруктовы сад, які належаў фармацэўту Юстыну Шымкевічу. За плотам з невялікіх драўляных пралётаў, стаяла аптэка фармацэўта і яго дом. Пасля пажару фармацэўт страціў сад і прадаў свой участак для забудовы яўрэям. У 1899 г. Шымкевіч атрымаў 35 рублёў за зямлю, якая адчужалася ў яго для правядзення Садовай вуліцы. А пасля пажару 1941 г. вуліца знікла.

Для нашага горада гэты адзіны парэштак «затануўшай Атлантыды» яўрэйскага свету, ён мае культурнае значэнне, і трэба думаць пра ахову яго дзяржавай.

***

Перевод

Более 15 лет я хотел узнать, какому зданию принадлежала странная стена (похожая на барочную), которая стояла в центре города и к которой было прилеплено скромное здание 1950-х гг. В 2001 г. первой цифровой камерой, попавшей мне в руки, я сделал снимок этой стены, с тех пор она не изменилась, только стену вместе со зданием отремонтировали и покрасили в другой цвет. А до ремонта западный край стены снизу не имел штукатурки и были хорошо видны кирпичи, один я даже вынул и подержал в руках. Это был большого размера гладкий кирпич длиной примерно 30 см. К сожалению, я не сделал обмер кирпича.

И только недавно, во время анализа построек старого центра города при создании 3D-модели, загадку прояснил мой хороший знакомый Виталий Бурак, за что автор выражает ему искреннюю благодарность. На этом месте по улице Садовой с 1920-х гг. находилась лидская Тарбут-школа второй ступени. Тарбут (ивр. – культура) – еврейская светская просветительско-культурная организация, под эгидой которой в период между двумя мировыми войнами была создана сеть светских образовательных учреждений на иврите.

Еврейская светская Тарбут-школа в городе постоянно исполняла роль культурного центра. В конце октября 1931 года в «еврейской школе “Тарбут” по улице Садовой лектором из Вильнюса был зачитан реферат на тему истории сионизма за последние 50 лет. Во время дискуссии обсуждались еврейско-арабские отношения в Палестине и дела колонизации. Присутствовали 60 человек – в большинстве еврейская молодежь из сионистских организаций». 26 июля 1932 года в зале Тарбут-школы (улица Садовая, 11) состоялось собрание научного еврейского общества города Лиды. Было выбрано новое правление общества в составе Гирша Полячека, Абрама Гурвича, Адольфа Левинсона, Гирша Альперовича и Ильи Зайгера, а также ревизионная комиссия. В 1933 году был основан исторический комитет, который собирал материалы по истории лидских евреев для издания монографии, однако эта работа не была выполнена до конца.

По адресу Садовая, 11 находился участок известной и разветвленной лидской семьи Илютовичей. Яков Илютович писал: «Мой отец Иеремия Илютович по своей матери принадлежал к семье Пупко-“Ханчиков”, от имени основателя семьи, чье имя было Хана. Все Ханчики имели большой вес в делах кагала. Из-за своей родословной мой отец даже смог ускользнуть от команды ловцов рекрутов, которые должны были захватить еврейских детей в солдаты на 25 лет… Когда мой отец был еще маленьким мальчиком, он зимним вечером вышел из иешивы, где учился. Внезапно команда ловцов, только что вошедшая в город, окружила его. Местный полицейский, который принимал участие в облаве, осветил его лицо фонарем, и сказал: “Отпустите его. Он один из Ханчиков”».

Яков Илютович был одним из основателей движения сионистов в Лиде. Сами сионисты считали, что главное они сделали в сфере образования – их идеалом была полная еврейская школа. Пионерами еврейской школы в Лиде были молодой студент Мататья Рубин, сын Рубы-Ханы Рубин, и его будущая жена Нойта, до замужества – Рабинович. Они первыми открыли класс на иврите. У них не было денег на аренду помещения, и они с одобрения попечителей синагоги учили в комнате для обслуживающего персонала при молельном доме конторы захоронений. Из этого выросла школа на иврите, которая учила до 6-го класса по программе гимназии. Дальше повышать уровень образования не позволяли финансовые ограничения, так как основные усилия сосредоточивались на укреплении положения классов Народной школы для неграмотных.

Таким образом, можно с относительной уверенностью сказать, что в Лиде сохранилась стена молельного дома при конторе захоронений Илютовичей. Эта стена бывшей синагоги – единственное, что осталось от построек старого центра города. Директором Тарбут-школы был Ханан Илютович. Ее посещало 500 учеников, в конце 1930-х старое здание стало маловато, и еврейская община начала строить трехэтажную новую Тарбут-школу в другом районе города, это сооружение сохранилось до нашего времени.

Стена молельного дома имеет черты, характерные для синагог Беларуси. Особенно она напоминает так называемую «холодную» синагогу в Минске, которая появилась в XVII в. «Холодная» синагога на бывшей улице Школьной – небольшое по объему здание, долгое время оно являлось одной из самых старых каменных построек в городе. Некоторые исследователи считают, что сначала это была часовня Петропавловского монастыря. Однако до XIX в. молельня принадлежала еврейской общине. В 1965–1966 гг. во время разрушения исторической застройки улицы Немиги здание синагоги было уничтожено.

Интересно, что улица Садовая в Лиде, по которой находилась Тарбут-школа, появилась только после большого пожара 1891 года, она была прорезана от главной синагоги до улицы Каменской. На всем участке, где она шла, ранее был большой фруктовый сад, принадлежавший фармацевту Юстину Шимкевичу. За забором из небольших деревянных пролетов, стояла аптека фармацевта и его дом. После пожара фармацевт потерял сад и продал свой участок для застройки евреям. В 1899 г. Шимкевич получил 35 рублей за землю, которая отчуждалась у него для проведения Садовой улицы. А после пожара 1941 г. улица исчезла.

Для нашего города это единственный из останков «затонувшей Атлантиды» еврейского мира, он имеет культурное значение, и надо думать об охране его государством.

Леонид Лавреш, г. Лида

P.S. Без ссылки на belisrael.info запрещено использовать русский перевод.

Ранее на belisrael.info была опубликована статья Л. Лавреша «Яўрэі Ліды». Он же перевел на белорусский язык статью М. Шимелевича «Яўрэі Шчучына».

Опубликовано 12.05.2017  21:01

Майсей Кульбак. Муня-птушкавод і яго жонка Малкелэ

Муняў тата

Некалі Муняў тата, яўрэй з каўтунаватай барадой, у самотныя зімовыя вечары сноўдаўся па хаце са сваімі думамі. Ён думаў пра свайго сына-пераростка, жывую душу… Бязногі небарака нічога не меў, соваўся з ранку да ночы на сваім азадку па глінянай падлозе і – гвалт! – заганяў бацьку ў жабрацтва. Тата ўсе ночы думаў і сплёўваў, і лаяўся ад болю. Хлапец выядаў яму мозг.

Аднак аднойчы, на пачатку вясны, калі снег ужо раставаў, тата, гэты каўтунаваты яўрэйчык, зайшоў у домік з патаемнай радасцю і пыхаю. Ён прынёс закрытую клетку з птушкамі, паставіў яе на стол і з-за пазухі пачаў пакрысе выцягваць адэскіх галубоў. Ён, тата, цягнуў іх паціху з аглядкаю, як быццам яны прыраслі былі да яго цела. Тады Муня раптам злавіў пяшчотнае цяпло, што зыходзіла ад птушыных цельцаў, пачуў смачнае вуркатанне і свіст, які выбіваў слёзы. Разгублены, ён злез з тапчана, яшчэ ўвесь у мінулым, і ледзь не страціў прытомнасць. А пакамечаны тата яго прабурчаў праз глухую, калючую бараду:

– На, гора маё, гадуй і зарабляй грошы!

А потым ён узяў ды памёр, гэты яўрэй, Муняў тата.

Муня

Муня гадаваў і прадаваў птушкі. Прагнілая хатка, абвітая плюшчам, аблепленая слізкімі, вадзяністымі грыбамі, набыла выгляд катуха. Галубы пакрылі старыя сцены, шафы і сталы нечым кшталту вапны. У паветры стаяў густы пах пер’яў, птушынага памёту. Праз маленькія, брудныя шыбкі зазірала жменька рэдкіх, халодных промняў. З усіх клетак свістала, птушкі танчылі за дротам, грукалі дзюбамі па бляшанках і накрыўках. Муня поўзаў на сваёй цяжкой скураной сядушцы, залазіў у клеткі да галубоў, мацаў іх, дзьмухаў на пёркі, паціху падбіраючы пары. У маленькіх клетачках спявалі жоўтыя, нібыта лімоны, танклявыя канарэйкі. Па хаце разгульвалі падрослыя галубы, моцныя, бы тыя пеўні. У прыцемках нязменна маляваліся каржакаватыя мужычкі з тоўстымі бульбянымі насамі: птушкаловы, якія прыходзілі ў хату аднекуль з мокрадзі беларускіх лясоў. Яны драмалі ў кутках на мяхах з бульбай, смярдзелі, запальвалі аграмадныя люлькі, што выдавалі на цэлыя паравыя машыны.

Гешэфты рабіліся ў цішыні. Таўсматых гілёў з чырвонымі жывоцікамі мянялі на разбітыя клеткі; чыжыкаў мутна-рамонкавых адценняў – на пасткі-мышалоўкі, старыя абцерханыя капелюшы, якія шмат гадоў валяліся на гарышчах. Застыглыя дуркаватыя вочы пакрысе выглядвалі з-пад шчыльных павекаў, як вада пад зарасцямі хмызняку, і часам вымаўлялі слоўца-другое – ленавата, хрыпла. Словы тыя былі падобныя да кашлю альбо крактання.

Муня паўсюль паспяваў, пляскаў па халодных стогадовых руках. Гэта значыла, што недзе ў бярозавым лесе заўтра на досвітку пакажацца маўклівы мужычок: пры патрэбе ён будзе цягацца тамака тыднямі, пакуль у пастку не трапіць вавёрачка і, можа быць, чыстапёры кенар. Напэўна, пра Муню спявалі ўжо на ўсіх балотах і ва ўсіх далёкіх лясках Беларусі! Справы яго ішлі як мае быць.

Цётачка Нэха

Гарачыя, здранцвелыя сонечныя дні. Дрэвы, што былі выразаны з празрыстай яснасці, стаялі без ценяў. Ніводная галінка не варушылася. На паркане дзівавалася сарока з раскрытай ад сквару чорнай дзюбай. Муня сядзеў на парозе сваёй хаты і чакаў людзей, але ніхто не крочыў па распаленай дарозе.

Толькі к вечару завітала ў госці цётачка Нэха. Яна – кірмашовая баба, гандлюе на рынку, але няблага знаецца і на халасцяцкіх справах.

Птушкі, скачучы, спявалі з усіх клетак. Муня падлез да стала і сабраўся слухаць. Нэха рэйдала вакол ды вакол з прыгожымі зваротамі. Намякала яна, што мужчына ў нашыя дні павінен мець гаспадыню ў доме. Яна, цётачка Нэха, таксама гандлюе птушкамі, таму ведае, што гэта за цяжкая праца.

Муня сядзеў чырвоны і нерухомы, не як чалавек, а як аскепак шэрага валуна. Ён ані міргануў, але сэрца яго ліхаманкава тахкала. А цётка Нэха ўсё гаварыла вакол ды вакол з прыгожымі зваротамі. Акенцы, якія быццам наблізіліся, прапускалі праз сябе водбліск беднага захаду сонца, што не даваў ні фарбаў, ні цяпла. Урэшце зірнула на Муню цётка Нэха, пасунулася бліжэй і прашаптала ў вуха такое, што нібы апякло Муню, і агонь разліўся там, дзе для яго заставалася месца.

Муня маўчаў, але ў тую ноч ён павольна залез у клетку да галубоў і з расплюшчанымі вачыма праседзеў там да світання. Ён думаў, ён разважаў. З першымі промнямі канарэйкі заспявалі прыўкрасныя арыі, і Муня памыўся з місы. Ён расчасаў свае чорныя патлы, падкруціў вусы і сеў ля адчыненых дзвярэй.

Бралася на вечар, а цётка Нэха ўсё не прыходзіла. Унутры ўжо драмалі каменныя мужычкі, нібы абкручаныя дротам старыя жбанкі. На каленях іхніх стаялі маленькія клеткі. Мужычкі па-дзіцячы дурэлі, балбаталі з радаснымі птушкамі, і Муня таксама быў у добрым гуморы. Ён нават насвістваў, рыхтык птушка, а потым выцягнуў шыю і пачаў спяваць басам, адылі ён не ўмеў спяваць.

Увечары на зрубы леглі тоўстыя цені. Маларослы мужычок, стары як свет, дамовіўся заначаваць у Муні. Мужычок прынёс са сваёй далёкай вёскі варону, якую сам гадаваў пяцьдзясят гадоў. Цяпер ён стаяў, абапершыся на два свае кійкі, і прамаўляў да птушак. Муня ўзрушана поўзаў па хаце, паціраючы сабе лоб, бо ў ягонай галаве кіпелі важныя думкі, і калі мужычок на хвілю сціх, ён, Муня, выставіў палец у яго бок ды крыкнуў у бруднае, мшыстае вуха:

– Ці мажліва, каб мы ўзялі бабу ў хату, га?

– Можна, чаму няможна? – фальцэтам выціснуў з сябе мужычок. Голас у яго выходзіў аднекуль з пляча. Пасля гэтых слоў надумаў мужычок яшчэ і пасмяяцца, але з гэтага нічога не выйшла. Ён выглядаў, бы стары абвалены катушок, у якім шчыруе вецер, дзе грукаюць перасохлыя дошчачкі і гонта. Птушкі паснулі ўжо, а мужычок, толькі ў два разы старэйшы за сваю варону, усё мітусіўся, крактаў, нешта мармытаў, пакуль таксама не задрамаў недзе на мяху з бульбай.

Так у цёмнай хатцы заснула блізу пяці соцень жывых душ.

На ранку прыйшла цётка Нэха з навіною. Паколькі няможна рушыць птаства, хатку бяліць не будуць. Але Муня мае павесіць шыльду, каб Малкелэ, нявеста, ведала, з кім мае справу.

– Маеш, Муня, грошыкі ў куфары?

Цётка Нэха пакруцілася па хаце, зазірнула ва ўсе куткі, прыадчыніла акенцы, а потым па-гаспадарску закасала рукавы і сама ўзялася за мятлу. Пашмаравала лаўкі, папырскала з рота вадою, узбіла падушкі. Раптам, схапіўшыся за кошык, яна непрыкметна знікла.

Так, цётка Нэха знікла, бы той вецер.

Муня падпоўз да абабітага тканінай зялёнага куфра і доўгім ключом, што вісеў у яго на голым целее, марудна адкрыў цяжкое дубовае вечка. Там хавалася ўсё Мунява майно: беласнежныя кашулі з па-сялянску расшытымі каўнерамі, па-фабрычнаму квяцістыя гальштукі, розныя сурдуты і камізэлькі. На самым дне куфра ляжалі адпрасаваныя порткі і нават пара новых лакіраваных чаравікоў.

Нікога тады не было дома, калі Муня пашчоўкаў па мяккіх падэшвах, быццам па гліняным гарлачыку. НІхто не азірнуўся на Муню, калі ў той жа вечар ён цягнуўся з лазні дахаты з кашуляй пад пахай, распараны, як печаны яблык. Ніхто не паглядзеў на яго.

Малкелэ-нявеста

Цётка Нэха памагала Муню завязаць чырвоны, агністы гальштук. Вечар стаяў белаваты. Там, дзе мелася зайсці сонца, зеўрала пустэча. Голыя сцежкі між аблокамі нагадвалі аблезлыя рыштаванні на недабудаванай спарудзе. На доміку цяпер віселі аканіцы, як пара акуляраў, праз якія ўсё адно нічога не відаць. Але ўжо гарэла лямпа, і цётка Нэха памагала Муню завязаць чырвона-агністы гальштук. Стол зіхацеў халодна-белым, як снег, абрусам. Булькацеў самавар. Начыста вымытыя шклянкі з карычневай пахкай гарбатай пасялілі ў доме шэрае свята, і ў вычышчаных клетках таксама панавала шэрая цішыня. Муня круціў свае чорныя вусы. Цётка Нэха мітусілася: то заходзіла ўнутр доміка, то выходзіла. Ці няма яшчэ чарнявай, прынадлівай нявесты, Малкелэ? Лямпа гарэла доўга, і гальштук Муні пераліваўся ўсімі колерамі вясёлкі.

Нарэшце цётка Нэха паціху, з нізкім паклонам, адчыніла дзверы нявесце. Тая павольна ўвайшла ў хату і моўчкі маўчала. Тут самае месца падзівіцца з клёку цёткі Нэхі, якая адразу вываліла купу размоў і расперажывалася праз дарагоўлю ў горадзе. Не ў дакор нявесце, тая ў пачатку была дужа збянтэжана і нават не паставіла свой парасонік у куток, як гэта прынята рабіць. Муня самавіта пакашліваў, вылупліваў вочы і падцягваў рэмень на пузе, як быццам той сапраўды трымаў порткі. Аднак потым Малкелэ загаварыла. Як запэўнівае цётка Нэха, у нявесты ў той вечар проста перліны з рота сыпаліся, а Муня сядзеў, абапершыся на далонь, слухаў ды захапляўся. Потым цётка Нэха сказала так:

– Муня, ты не пашкадуеш, таму што, калі Малкелэ хоча, у яе ўсё гарыць у руках…

Так яму стала ясна, што Малкелэ будзе ў доме добрай гаспадыняй. Ён сядзеў, ваўсю цешыўся і чакаў. Цётка Нэха выйшла, і Малкелэ тады ўпершыню загаварыла пра тое, як трэба сябе паводзіць, паўшчувала Муню за тое, што ён не п’е гарбаты раніцой, на пусты страўнік. Тады Малкелэ нават узнялася з месца і паказала пальцам, дзе яна расставіць рэчы ў доме. Вядома, гэта было правільна.

Ужо набліжаўся ранак. Малкелэ сядзела ўсутыч з Мунем, знянацку шчыканула свайго жаніха дакладна ўнізе жывата і сказала:

– Мунечка, помні мой зарок, са мною ты будзеш мужчынам…

Так Муня даведаўся, што Малкелэ ў яго моцна закахалася, і сэрца яго задрыжэла ад захаплення, ён аж прытуліўся да нявесты і, разамлелы, стаў марыць:

– Малкелэ, ты будзеш варыць мне бульбу ў мундзірах… Тлусты селядзец купляй у Ханы-Двойры…

Яны ўжо і пацалаваліся. А першым у паўзмроку прачнуўся стары чыж, атрэс сваё цёпла-рамонкавае футра і засвістаў, звяртаючыся да сонца, якое толькі-толькі акрапляла акенцы ружовай расой. У клетках распачалося чуханне і няяснае цёмнае буркатанне галубоў ва ўсіх кутках. Канарэйка зайграла ў сваю залацістую дудку…

Муня і Малкелэ

Прагнілая хатка мокла пад нуднай восеньскай імжой. Дах звісаў ледзь не да зямлі, як кавал сырога торфу, а пахілы комін чадзіў і даваў смурод на ўсю акругу. Крывыя дзверцы на адной пятлі голасна рыпелі. Уверсе, акурат пад дахам, вісела шыльда на сіняй дошчачцы – чырвонаногі голуб з раскрытай зялёнай дзюбай і жоўтым вокам. Пад ім было выведзена чорнымі літарамі: «Тут прадаюць галубоў і іншых птушак».

Вецер ламіўся ў пульхны дах, церабіў анучу, якой заткнулі шыбу, і доўгімі вадзяністымі рукамі ляпаў па сценах.

Малкелэ стаяла ля дабудаванага прыпечка. Было задушліва, птушкі надзьмуліся і совалі дзюбы сабе пад крылы. Мужычкі з усёй акругі ў кажухах сядзелі ціхенька, гладзілі сабе вусы, абсыхалі. У той дзень душа пакінула цела чорнага дразда, і ён спруцянела ляжаў на стале з жоўтымі выцягнутымі нагамі і з адкрытым мутным вокам. Муня ўжо завіхаўся ля клеткі. Кашчавы мужычок стаяў над ім і нешта казаў, квохчучы, быццам курыца. У сваіх ільняных портках мужычок нагадваў пудзіла, што ставяць на палку ў восеньскім гародзе. Муня дужа смяяўся з яго расказаў, ажно выціраў сабе рукавом слёзы з вачэй і гойдаўся на сваёй скураной сядушцы.

Заспаная варона на пячным гзымсе павярнулася да ўсіх задам і з сілай махнула хвастом. Малкелэ схапілася за твар і гнеўна закрычэла:

– Муня, прыбяры сваю варону, яна спаскудзіла мне фрызуру!

І Малкелэ надзьмулася, як мыш на крупуы. З павагі да Муніхі мужычкі ўзняліся і замахалі рукамі: «Кыш, кыш…» Тады варона, дыбаючы на сваіх даўжэзных нагах, няспешна адышла за печку і прамовіла:

– Бачыла я вас усіх у труне…

Тым часам Малкелэ ўсё сядзела надзьмутая, ні з кім не размаўляла. Потым яна падышла да стала, схапіла мёртвага дразда і шпурнула яго на падлогу. Муня засмуціўся, скора падпоўз да птушкі і сунуў яе сабе пад паху. Але яму не варта было так рабіць, бо Малкелэ збляднела, падскочыла да Муні, выцягнула раздушаную птушку і выкінула яе за дзверы з крыкам:

– Ад цябе ж ужо вечна смярдзіць падлай, цудоўны муж мой!

Так яна выгукнула. Муня падняў ацяжэлыя вейкі, дурнатава паглядзеў, але не адказаў нічога. Мужыцкія авечыя вочы таксама паблукалі па доме, а потым павольна згаслі пад халаднаватымі павекамі. Была восень.

І была восень, і было хмарнае святло ў Мунявай хацінцы. Касыя восеньскія дажджы пазяхалі ў паветры, сточваючы апошнія сляды радасці. Недзе там, на калючым мутным полі, самотнае дрэва рыпела да меднага звону. Брудныя туманы віселі над дахамі, як рыззё…

Была восень. Адзін за адным цягнуліся вечары – вадкія, маркотныя, без зорак, найнуднейшыя вечары ў свеце. Муня ўсё сядзеў ля стала і абіраў бульбу ў мундзірах. Лямпа чадзела. Малкелэ б у такія доўгія вечары цыраваць мужавы шкарпэткі, але яна сядзела, склаўшы рукі, і бясконца драмала. Шчыраваў хіба вільготны вецер, цягнуў тонкія струменьчыкі, шмараваў сцены.

Восень. Вечар, які ніяк не скончыцца. Муня сядзіць сабе – і раптам чуе свіст пад самым акном. Нехта заклаў пальцы ў рот і свіснуў яму, Муню, проста ў вуха. Малкелэ спахапілася, узяла хусту, а Муня спытаўся:

– Малкелэ, хто свішча?

– Паглядзі ты на яго, паглядзі, – адпавяла Малкелэ, – гэта ж Зіска, сын Ханы-Добкі!

Муня крыху раззлаваўся, што не пазнаў Зіску, сына Ханы-Добкі, паводле свісту. Нешта яго дратавала, і ён прадоўжыў пытацца:

– Хто гэта такі – Зіска Ханы-Добкі, га, Малкелэ?!

– Ха, ты паглядзі… Гэта ж Зіска з брацтва…

І яна ўжо была далёка за дзвярыма. Муня пачухаў сабе патыліцу, пракляў увесь свет, а потым у цемры біў сябе кулакамі ў грудзі. Ля дома ўсё сціхла – значыць, Малкелэ такі пацягнулася са злодзеем Зіскам. Дожджык лупіў сваімі кроплямі ў падстаўленае дзесьці вядро.

У тую ноч Муня залез у ложак, прыкрыўся коўдрай і праляжаў да світання з расплюшчанымі вачыма. Тады дзверы ціхенька рыпнулі. Малкелэ прыйшла, хутка скінула сукенку, непрыкметна лягла ў ложак і тут жа заснула. Муня ляжаў ля сцяны без руху і баяўся паварушыцца, так яму было балюча. Аднак на ранку Малкелэ паказала спрыт: печка была распалена, на стале курэла бульба, птушкі, падскокваючы, пілі чыстую ваду, а сама Малкелэ заспявала нешта дужа прыгожае.

Тады Муня думаў патаемную думку: «У Малкелэ дапраўды ўсё гарыць у руках, але ж яна не павінна цягацца з іншымі мужчынамі, ці не так?»

Зіска, сын Ханы-Добкі

Мужычкі з паскубанымі бародкамі, адзетыя ў кажушкі, прыносілі з сабою холад ядлоўцавых лясоў. У Мунявай хатцы яны гандлявалі прыпозненымі птушкамі. Звар’яцелыя сінічкі штурхаліся ў клетках, праточваліся праз дрот. Ружовыя жывоцікі гілёў нагадвалі крамяныя суніцы. Ад птушак патыхала балотнай вільгаццю. Вятры штораз праточваліся ў домік – вятры, настоеныя на кіслым водары шэрых садовых яблыкаў. З туманаў вылушчвалася мацёрая, крывавая восень. Яна апаліла наваколле вінна-пахкімі агнямі і звінела сваімі вятрамі над кожнай люстэркавай лужынай.

Што Муні было рабіць у гэткую п’янкую восень, калі Малкелэ, яго жонка, сыходзіла ўжо амаль кожны вечар? Па начах, поўных гукаў, ён ляжаў, бы сабака ў нары, і прыслухоўваўся да далёкіх крокаў вакол сваёй хаткі. Ён затрымліваў дыханне пад коўдрай і чакаў, і толькі на маразявым серабрыстым досвітку вылазіў ён на двор да студні, абліваўся сцюдзёнай вадой, паволі атрасаў з сябе начную тугу. Так жыў Муня, і аднойчы Малкелэ мовіла яму:

– Скажу табе праўду, Муня… Скажу табе праўду – Зіска саромеецца заходзіць.

Тады Муня апусціў вочы, добра паразважаў і адказаў:

– Чаго саромецца? Я ж не мядзведзь.

І неўзабаве Малкелэ прывяла яго, гэтага сарамяжлівага Зіску, сына Ханы-Добкі. Ён гойдаўся на сваіх бліскучых боціках, карантыш з чырвонай патыліцай. Гойдаючыся, ён працягнуў Муню халодную мясніцкую далонь:

– Як справы, Муня?

Муня паціснуў яго цяжкую руку, што нагадвала растрыбушаны агузак, і мармытнуў:

– Нічога, жывем сабе.

– А як твае гадаванцы?

– Дзякуй, што пытаешся.

Пасля гэтай размовы Зіска ўсеўся і з выгодаю выцгнуў ногі, паляпаў сябе па дужым карку і ззаду нацягнуў сабе шапку на вочы, як быццам хацеў схавацца ад сонца. Ён ужо гаварыў толькі да Малкелэ. Муня ціха палез да галубоў. Ён сышоў, таму што ўцяміў сваю збыткоўнасць, як лішнімі былі ў ліловай восені запозненыя спевы птушачкі недзе ў бакавой клетцы. Пара аканіц, што прапускала праз сябе заўсёды толькі вадкае, свінцовае, няўклюднае святло, гэтым разам прапусціла віннае ззянне захаду з палёў. А можа, тое быў водбліск чырвона-жылістай восені, якая тапталася меднымі нагамі ды грымела па ўсіх шляхах.

У той вечар Малкелэ паслала Муню ўжо на тапчане ля акна. Ён, Муня, і насамрэч крыху саромеўся, калі поўз на свой халасцяцкі ложак. Ён крыху саромеўся. А потым ён не раз ляжаў у цемры і пільна ўслухоўваўся ў тое, што, уласна, вырабляла Малкелэ. У ночы, калі ніхто не прыходзіў, Малкелэ спала трывожна і часам дзіка раўла ўва сне. Тады ўжо Муня падпаўзаў і будзіў яе.

Так цягнуліся праклятыя, спустошаныя ночы. Здавалася, што свет стаіць на месцы. Аднойчы Муня не спаў, вырашыўшы пакласціся, калі Зіска сыйдзе, але той прыйшоў не тады, калі яго чакалі. Ён уварваўся сярод ночы раз’ятраны, рыкаў, нібы звер, і ўзяў Малкелэ на калені. П’яны Зіска смяяўся і цалаваў яе, Муня маўчаў. Тады раптам Зіска дзьмухнуў на лямпу і разам з Мунявай жонкай паваліўся ў ложак. Яны рагаталі. Муня ў жаху ледзь узлез на сваю пасцель, адчуў задышку і слязлівым голасам спытаўся:

– Што вы там робіце, га?!

Рогат адразу спыніўся, і востры Зіскаў голас, як мясніцкі нож з-пад халявы, прарэзаў цемру:

– Супакойся, брат, я ў цябе тваю смятанку не забяру…

І доўга потым у цемрадзі віраваў гарачы шэпт, які шыпеў, нібыта распаленая змяя, што расцягнулася па доме.

Муня ўціснуўся ў сцяну, заткнуў вушы і здранцвеў. Шмат гадзін ён ляжаў напяты і халодны, бы застыглая гліна. Ён маліў, каб хутчэй надышоў дзень, і толькі з першымі промнямі сонца злез з пасцелі. Бруднае святло капала з шыб і змешвалася з ценямі на сценах. Варона на печцы махнула цвёрдымі крыламі, а тады моўчкі зляцела з гзымсу. У ложку ля сцяны ляжаў Зіска, дугою падклаўшы руку пад голаў. Ён храпеў і тонка прысвістваў. Малкелэ чухалася, потым прыўзнялася, расплюшчыла вочы. Калі далёка ў кутку яна заўважыла Муню, то пазяхнула:

– Муня, будзь ласкавы, прынясі мне папіць.

Ён прынёс вады. Малкелэ прагна выпіла, аддала конаўку і перавярнулася на другі бок. Акенцы зашарэлі, як халаднаватая мутная сталь. У доміку загаспадарыў аблезлы світанак. Муня падыбаў да вялікай драцяной клеткі, павольна адкрыў дзверцы і залез туды, да цёплых галубоў. Спалоханыя птушкі залапаталі крыламі, паўзляталі, аднак хутка суцішыліся, зноў паселі на жэрдачкі, прытуліліся адна да адной парамі і задрамалі вакол Муні. Ён сядзеў нерухома, абапершыся далонямі аб падлогу, ужо не як чалавек, а як аскалепак шэрага валуна.

1928

Пераклаў з ідыша Вольф Рубінчык паводле «Yiddishe kultur» (№ за сакавік-красавік 1996 г.)

Апублікавана ў часопісе «Дзеяслоў», № 5 (84), 2016

Размешчана на сайце 30.12.2016  9:39

Борис Туров. Воспоминания (ч. 1)

Предисловие редактора сайта.

Впервые имя Бориса Турова услышал более 50 лет назад. Прежде всего, как шахматного фотокорреспондента. Но особо запомнил его с весны 1967, когда в небольшом белорусском полесском городке Калинковичи проводился всесоюзный личный чемпионат общества “Урожай” среди мужчин и женщин. В 1964 г. там открылся новый шахматный клуб, что по тем временам было редким событием, и в течение 3-х лет ежегодно проводились республиканские командные урожаевские соревнования, не считая множества др. Сейчас сложно сказать, чья заслуга в том, что очередное всесоюзное первенство решили провести в Калинковичах. Вспоминаю, что незадолго до того из Москвы приехал судья всесоюзной категории Юрий Иванович Карахан. Вероятно, его откомандировал ЦС “Урожай”, чтоб проинспектировать место будущего соревнования. За исключением отложенных партий, которые должны были доигрываться в шахматном клубе, сам турнир проводился в зале киноклуба, на углу ул. Советской и Куйбышева, о котором немногие уже помнят. Хотя в те годы это было одно из центральных мест в городе. За стеной кинозала находилась библиотека, а также несколько музклассов, а со стороны ул. Куйбышева примыкало здание пожарки. Ю. Карахан привез несколько десятков своей книги “Судейство шахматных соревнований” [В помощь судье по шахматам], которую выпустил незадолго до того.

А уже на самом чемпионате в зале можно было видеть невысокого человека с фотоаппаратом. Это и был Борис Туров.

Из наиболее известных на то время, участвовали одна из сильнейших шахматисток Союза, Майя Раннику (1.3.1941 – 24.10.2004) из Эстонии, а также эстонец Хиллар Кярнер (1935 г.). ряд др. мастеров, кандидатов в мастера и перворазрядников. Из запомнившихся – в дальнейшем неоднократная участница чемпионатов Союза, Мари Саммуль (Кинсиго), (12.07.1946 – 10.5.2014), еще один эстонец АХермлин, победитель мужского чемпионата Д. Берадзе из Цхалтубо, Г. Берсутский из Кишинева, бакинец Фаик Гасанов, в будущем один из известнейших шахматных арбитров, Алексей Жуков, работавший сельским врачом недалеко от Гомеля, Жанна Ярошевская из Минской обл, Любовь Попова (Туркмения), Н. Шевцова (Узбекистан), Любовь Шадура (Курск), Лали Корошинадзе из Грузии, В. Данов (Таджикистан), Г. Плунге (Литва), Е. Чембаев (Латвия), А. Адашев (Узбекистан), С. Мугдусян (Армения). В. Ревякин из Саратова и еще один россиянин Ю. Поляков (Волгоград?)

В один из свободных на чемпионате дней, его посетил международный гроссмейстер, знаменитый Исаак Ефремович Болеславский (8.8.1919 – 15.2.1977). Незадолго до того, в октябре-ноябре 1966 в Гаване состоялась 17-я всемирная шахматная олимпиада, на которой победила сборная Советского Союза, а И. Болеславский ехал как личный тренер чемпиона мира Тиграна Петросяна, с которым он сотрудничал в течение многих лет. В Гаване тот показал лучший результат на 1-й доске.  Исаак Ефремович выступил с лекцией, рассказал о прошедшей олимпиаде и провел сеанс одновременной игры.

Борис Туров сделал много фотоснимков, которые остались в шахматном клубе и находились там многие годы. А в 4-м номере журнала “Шахматы в СССР” за 1967 г. появилась его статья “Калинковичи принимают гостей” с рассказом о прошедшем первенстве. 

Вспоминая о тех фотографиях, которые в какой-то момент пропали, и думая, у кого они возможно еще есть, на ум сразу приходило имя Бориса Турова, известного еще как автора книги “Жемчужины шахматного творчества”, и ряда др., в том числе редактора капитального 4-х томного труда “Аналитические и критические работы” о творчестве Михаила Ботвинника. 

Возникла мысль, а вдруг у Б. Турова или его наследников, сохранились негативы снимков. 

Начав поиски в интернете, наткнулся на книгу воспоминаний “Разбушевавшаяся память“. Перечитав, выбрал наиболее интересное, куда, впрочем, вошло очень многое, отредактировал, убрав описки и мелкие ошибки, и все разделил на 3 части. В заключение последней будут также приведены воспоминания о самом Б. Турове (31.10.1924 – 1.08.2010). 

Борис Туров

Разбушевавшаяся память.

Хроника одной жизни

Москва, 2003

 

Всем, кого любил

и кто любил меня,

посвящаю эту повесть.

 

ОТ АВТОРА

Книгу эту я писал долго, можно сказать, всю жизнь, с тех пор, как помню себя. Постепенно в памяти накапливались люди, события, и рано или поздно должен был произойти “взрыв”. И он произошел. В итоге появилась эта повесть, еще более личная, нежели предыдущая книга “Среди людей наедине с собой”, куда, кстати, вошли из этой первая глава целиком и часть второй. Чтобы читателям было ясно, что их ждет впереди, я сделал подзаголовок “Хроника одной жизни”.

Поначалу я собирался вынести в эпиграф известные слова – “Правду, одну только правду”. Потом передумал: в автобиографической повести это само собой разумеется. Так что, все, что написано, было на самом деле. Придумать можно интереснее Самой трудной для написания оказалась глава “Возвращение блудного сына”.

Трудной потому, что еще слишком свежи в памяти события того времени, они не успели еще отлежаться. Кроме того, многие, с кем в ту пору пересекались мои пути-дорожки, все еще ведут активный образ жизни, и моя ирония, без которой, каюсь, не могу, может быть не всегда правильно понята. А я меньше всего хочу кого-либо обидеть.

Снова вынужден просить быть снисходительным к моим стихам. Но на сей раз это, слава богу, не лирика, а посвящения друзьям. Насколько мне известно, подобные сочинения критике не подлежат. Кстати, в главе “Сильнее страсти и больше, чем любовь…” многих не хватает, прежде всего Наташи Кулешовой и ее мужа Левушки, в доме которых я много раз бывал и где всегда было весело и непринужденно. Многолетняя дружба связывает меня и с Маргаритой Киченковой, личностью своеобразной, поэтому интересной.

И последнее. Воспоминания эти я писал, главным образом, для себя и для тех, кто мне близок. Но потом подумал: мое поколение уходит, и тем, кто идет на смену, возможно, захочется узнать, как жили и что пережили те, кто прошел страшную войну и нелегкие времена сталинского правления, кто, говоря словами поэта, «посетил сей мир в его минуты роковые…»

 

Глава первая

«И НАД ХОЛМАМИ ТУЛЬЧИНА»

-Бо-о-ренька, Бе-е-реле, просыпайся…

Сквозь пелену еще не пробудившегося сознания слышу голос моей любимой мамочки.

– Вставай, мой мальчик, а то в школу опоздаешь!

Вы уже догадались, что Боренька – это я, круглолицый, веснушчатый, с челкой

семилетний оболтус, несколькими днями раньше ставший первоклассником. Как

каждая еврейская мама, моя тоже считала, что второго такого красивого, умного и

талантливого ребенка на свете нет. Любопытно, что на фронте мои веснушки сами по себе исчезли. Это не означает, что я сторонник такого способа борьбы с ними…

Школа! Еще пару недель назад она казалась мне самым привлекательным местом. В голове мелькали самые радужные картинки: мальчишки, всевозможные игры, девчонки, за косички которых можно когда угодно дергать…

Увы, действительность оказалась не совсем такой, хотя мальчишек и девчонок хватало. Исчезло главное – романтика. Оказалось, что в школе надо учиться. А это скучно! Миллион запретов: этого нельзя, того не делай, именно то, чего больше всего хочется.

Но самое невыносимое – высидеть целых 45 минут на одном месте, тем более, если ты подвижный и, может быть, даже чересчур. И какая-то неведомая сила заставляет тебя вертеться, смотреть по сторонам в поисках более интересного занятия, чем хором произносить буквы и слоги, которые учительница каллиграфическим почерком выводит на доске. Тогда как еще год назад ты уже бойко разбирался в букваре со всякими “мама моет раму”, а “кот ест компот”.

Ну, а если ко всем этим неприятностям добавляется еще одна – ты левша, то совсем становится невмоготу. Потому что учительница, с ужасом обнаружив этот недостаток, старается тут же его ликвидировать, не понимая, что переход с левостороннего существования на правостороннее – процесс долгий и мучительный…

Теперь, надеюсь, понятно, почему я не торопился вставать, хотя понимал, что сделать это все равно придется.

Несколько слов о моем имени. Четверть века я и все, кто меня знал, были твердо уверены, что я Борис. Иногда, в зависимости от “тяжести” моих поступков, имя варьировалось – Боря, Боренька. Утром я, как правило, был Боренька. К вечеру, когда допоздна заигрывался или задерживался на пляже, становился Борей, но не менее любимым мамой и папой, которые в оценке моих детских проказ всегда были единодушны, кстати, как и во всем остальном. Я не припомню ни одного конфликта между ними. Если же они были, то весьма искусно скрывались от нас, детей.

И вдруг спустя четверть века неожиданно узнаю, что вовсе я не Борис, а…Для получения диплома об окончании института потребовалось свидетельство о рождении, которого в глаза никогда не видел. Я написал маме, чтобы она сходила в ЗАГС и, если сохранились архивы (в Тульчине два с лишним года хозяйничали немцы и румыны), взять копию свидетельства и выслать мне. Недели через две приходит заказное письмо. Открываю, в нем требуемый документ, в котором черным по белому написано, что я – Борух. Мало того, что фамилия не слишком ласкает слух – Гольденшлюгер, так впридачу еще Борух. Но самое любопытное было в письме мамы. Оказывается ни она, ни папа тоже этого не знали. Под таким именем меня записал дедушка.

Борух так Борух. Куда денешься? Правда, через десять лет я все же стал Борисом и моей фамилией стал мой литературный псевдоним – Туров. Но сделал я это (официально) не для себя: к тому времени я окончательно понял, что министром иностранных дел меня никогда не назначат, а ради сына, которому предстояло пойти в школу. Я не хотел, чтобы сознательную жизнь он начинал с такой неблагозвучной фамилией. Была и другая причина: мне тоже изрядно доставалось с настоящей фамилией. Как ее только не коверкали – и Гольденфлюгер, и Гольденшлюхер, и т.п.

Политика кнута и пряника моей первой учительницы Людмилы Романовны Кабак, окончившей когда-то гимназию и отличавшейся строгим нравом: ей ничего не стоило хлопнуть линейкой расшумевшегося мальчугана, а меня – по злополучной руке, когда по забывчивости в ней оказывалась ручка, принесла свои плоды. Вскоре я довольно сносно орудовал правой, вычерчивая вместо букв каракули.
Красиво писать я так и не научился, почерк у меня до сих пор отвратительный. Иногда сам с трудом разбираю то, что написал. Недавно где-то прочитал, что у многих великих людей почерк был тоже безобразный. Меня это немного успокоило…

– Боренька, хватит валяться, а то в самом деле опоздаешь! Услышав в голосе мамы твердые нотки, я решаю, что настало время открыть хотя бы один глаз, что должно было продемонстрировать мои благие намерения.

Маму и папу я никогда не боялся и не потому, что в воспитании они не прибегали к физическим мерам. По правде говоря, моим воспитанием в полном смысле этого слова они вообще не занимались, считая, что их взаимоотношения и климат в доме – достаточный пример для подражания. Редкие “нельзя”, “это некрасиво” или “как тебе не стыдно” – были тем необходимым дополнением, без которого не обходится детство…

За открывшимся одним глазом вскоре следовал и второй. Затем секундное размышление о непонятливости взрослых, как противно вставать в такую рань и тащиться в школу. И вообще, почему обязательно нужно начинать уроки чуть свет?!

Тем не менее я вскакиваю с кровати, бегу к умывальнику, делаю вид, что умываюсь. Для большей убедительности фыркаю. Натягиваю штанишки со шлейками накрест, чистую рубашку с короткими рукавами, приготовленную мамой еще с вечера, так как вчерашнюю после игры в футбол надо немедленно стирать. И направляюсь к столу. Все это я делаю в быстром темпе, чтобы действительно не опоздать.

Эта боязнь опоздать преследует меня всю жизнь, поэтому всегда стараюсь приходить вовремя, неважно куда, на работу или на свидание. Злюсь, когда другие этого не делают.

На столе меня ждет завтрак: нелюбимая сметана с творогом, обожаемая колбаса, чай и завернутые в салфетку бутерброды, пара яблок – с собой, в школу. Реакция на школьный завтрак резко отрицательная: “Что я, девочка, что ли?” Почему “девочка”, до сих пор понять не могу…

По тому немногому, что успел написать, не трудно догадаться, что главным действующим лицом в нашей семье была мама. В то же время назвать происходящее в доме матриархатом было бы несправедливо, поскольку папа добровольно отдал пальму первенства своей любимой Циличке, признавая за ней, во всяком случае, интеллектуальное превосходство. Мама когда-то окончила курсы счетоводов-бухгалтеров, что в Тульчине приравнивалось почти к Сорбонне. Папа никаких университетов не кончал, кроме жизненного, из которого почерпнул немало полезного и прежде всего честность, порядочность, благородство.

Папа был заядлым трудоголиком, настоящим профессионалом. Не считая мамы и нас, двоих детей, он больше всего на свете любил свою работу, в которой присутствовали элементы творчества, иногда даже искусства. Он был прекрасным портным – закройщиком. А разве это не искусство, когда из бесформенного куска ткани создаешь элегантную вещь, которая делает человека краше, привлекательнее? Тем более, когда имеешь дело с женщинами.

В Тульчине папа считался одним из лучших дамских портных. Его даже приглашали на работу в Одессу, славившуюся своими мастерами. И только врожденный консерватизм, боязнь риска не позволили ему бросить вызов судьбе.

То же самое повторилось и в Ленинграде, когда под напором мамы он сделал робкую попытку сбросить провинциальные оковы. Успешно пройдя испытательный срок в одном из лучших ателье города, на последний шаг он так и не решился. Правда, значительно позже краем уха я слышал, что на то была более серьезная, нежели консерватизм, причина: в городе на Неве у мамы наметился роман. А так как мамочка была натурой увлекающейся, то папа побоялся, что увлечение, чего доброго, может перерасти в нечто большее и тогда…

Можно представить, какие страшные картинки мелькали в его голове. Чтобы не искушать судьбу, он увез свое сокровище от греха подальше обратно в Тульчин.

Об этой истории, если она действительно имела место, в чем я до сих пор не уверен, никто никогда не вспоминал. Широкой огласки она не получила, и репутация образцово-показательной семьи оставались за мамой и папой до конца.

Но, чтобы брачный узел стал еще крепче, они решили завести второго ребенка. И 29 апреля 1935 года на свет появилось очаровательное создание, нареченное именем Элла…

Попытка хоть как-то сохранить хронологию в воспоминаниях, к сожалению, часто наталкивается на нежелание памяти этому следовать – то уводит вперед, то возвращает назад. Сейчас она настойчиво требует перенестись сразу на несколько десятилетий вперед и досказать историю любви моих родителей, которых я однажды назвал тульчинскими Ромео и Джульеттой.

Последние годы своей жизни мама тяжело болела. Арена ее деятельности постепенно сузилась до кухни. По магазинам, на рынок, не говоря уже о кино, она уже не ходила. Правда, в доме появился телевизор, но он включался редко – мама от него быстро уставала. Продукты в дом приносил папа, квартиру два раза в неделю убирала приходящая женщина, она же стирала белье.

Еду продолжала готовить мама и то потому, что доверить это кому-либо другому не могла, так как знала, что папа есть не станет. Его брезгливость в отношении еды была патологической. Особенно трудно приходилось ему, когда попадал на торжества – дни рождения, свадьбы, юбилеи. В таких случаях он призывал на помощь все свои артистические способности, а они у него определенно были, и делал вид, что в восторге от кулинарного искусства хозяйки дома, хотя сам почти ни к чему не притрагивался.

Надо сказать, что мама вообще была кулинаром отменным. Ее торты, карбонаты и прочие деликатессы пользовались славой даже в Москве. Говорят, что я тоже неплохо готовлю, по-видимому, сказались гены мамы. От папы, его профессионального мастерства я тоже кое-что позаимствовал – могу пришить оторвавшуюся пуговицу. Но зато от обоих я унаследовал неизмеримо больше: честность, трудолюбие, любовь к людям. За это им великое спасибо…

Трудно найти слова, чтобы передать, как папа последние годы ухаживал за мамой оберегал ее. Во дворе нашего дома был небольшой скверик, где росло несколько фруктовых деревьев. Весной дворик покрывался зеленой травой. В этот маленький оазис папа в хорошую погоду выводил маму, усаживал ее в удобное кресло, укрывал колени пледом – мама дышала свежим воздухом, грелась на солнышке. Бывало, что после дождя трава не успевала еще высохнуть, тогда путь от дома к креслу папа устилал газетами, чтобы Циличка, не дай Бог, не промочила ноги.

А вереница лучших врачей, которых он приглашал, дорогостоящие лекарства… И в это же самое время – ни дня без работы.

8 декабря 1979 года мамы не стало. Я приехал накануне, когда она второй день уже находилась в коме после инсульта. Она лежала на диване в гостиной (на этом же месте спустя три месяца смерть настигла и папу) красивая, молодая. Прерывистое дыхание и неосознанные движения пальцев левой руки – единственное, что свидетельствовало, что в маме еще теплилась жизнь.

Никогда раньше я не видел папу таким растерянным, хотя ему уже не раз доводилось провожать в мир иной близких людей. Он передвигался по дому, словно сомнамбула, бессильный помочь самому дорогому существу, в тот момент еще не сознавая, что самое трудное впереди, когда один за другим потянутся дни одиночества.

Из Одессы приехали мамины сестры – Фаина и Полина с мужем. Мы установили дежурство, поскольку врачи не могли сказать, сколь долго продлится коматозное состояние мамы. Ночное дежурство досталось мне. Я сидел рядом с диваном и, не отрываясь, смотрел на родное, беспредельно близкое мне лицо любимой мамочки. И вдруг мне показалось, что она что-то произнесла. Я наклонился к ней. Но это был ее последний вздох, а, быть может, на какой-то миг к ней вернулось сознание, и она действительно, что-то сказала. Я поднес зеркальце к маминым губам – следов дыхания на нем не осталось. Разбудив всех, я сообщил трагическую весть.

Нежная, с белоснежно-матовым лицом, на котором почти не было морщинок, она лежала умиротворенная тем, что хоть напоследок собрала вокруг себя самых дорогих людей. Не было только Эллочки с семьей: они полгода, как уехали в Америку.

Казалось, что мама спит и вот-вот должна проснуться, потому что на этой земле у нее остаются самые любимые люди, ради которых она жила и которым дала жизнь. Но такое случается только в сказках…

После похорон я еще несколько дней оставался в Тульчине, пытаясь уговорить папу поехать со мной в Москву. Я старался убедить его, что у меня ему будет хорошо, ни в чем нуждаться не будет. Он верил мне, но так сразу покинуть место, где в какой-то необыкновенной любви прожил целую жизнь, не мог. И я его понимал.

-Боренька, у меня здесь много всяких дел. Ты поезжай, у тебя ведь работа. А я приеду, – успокаивал он меня. – Я же не могу оставить маму одну…

Да, он не мог оставить маму одну. Это было выше его человеческих сил. И я уехал, взяв с него слово, что будет отвечать на мои письма. Бог свидетель, я очень хотел, чтобы он был со мной рядом, чтобы я мог в меру своих возможностей скрасить его последние годы. Ведь самое страшное в старости – это одиночество. А папе как-никак шел уже 81-й…

21 марта 1980 года, как и день смерти мамы, я тоже никогда не забуду. Возвращаясь вечером после работы домой, я издали увидел освещенное окно в моей квартире. Неужели, уходя, забыл погасить свет? Маловероятно. Меня сразу охватило чувство чего-то недоброго. Вторые ключи от квартиры были только у двоюродного брата Сени – сына Полины. Открываю входную дверь, в передней стоит Сеня.

– Боря…- успел он произнести.

– Папа умер?- спросил я.

– Да!

Утром следующего дня мы втроем, к нам присоединился еще мой сын Генка, вылетели самолетом в Винницу, оттуда на машине добрались до Тульчина, где снова собралась вся родня.

Вообще, со здоровьем у папы особых проблем не было. За всю свою жизнь, насколько я знаю, он болел считанные разы, и то простудой. Причем, это выливалось в трагедию, потому что болеть он не умел, лекарства, даже самые безобидные, не принимал.

Тем не менее, в таких экстраординарных случаях в доме, естественно, тут же появлялся лучший врач, который, как и ожидалось, ничего опасного не находил. Советовал пару дней посидеть дома, попить чайку с молоком и малиновым вареньем, чтобы пропотеть. “И не мешало бы, чтобы Исаак утром и вечером принимал по таблетке аспирина…”,- напутствовал доктор, получая соответствующее вознаграждение, которое мама незаметно опускала в карман его халата. На прощание он обещал через денек заглянуть, но папу дома не заставал, так как тот сбежал на работу…

И вот, организм, не имевший опыта борьбы с болезнями, неожиданно получает мощнейший удар в виде обширного инфаркта. И он не выдержал. Без сомнения, удар бы спровоцирован смертью мамы. Жить без нее он просто не мог.

После того, как папа остался один в большом доме, где каждый уголок напоминал о прошлом, он пустил к себе студентку техникума. Денег за проживание не брал, но в знак благодарности она убирала квартиру. Она-то мне потом рассказала, как папа страдал. Каждое утро подушка, на которой спал, была мокрой от слез. Его жизнь превратилась в сплошное ожидание того момента, когда он снова увидится со своей Циличкой. А то, что такая встреча произойдет, он ни на минуту не сомневался…

Папу похоронили рядом с мамой – они снова вместе. Теперь уж навсегда. Трагизм подобных потерь невозможно сразу осмыслить. Должно пройти какое-то время, чтобы в полной мере осознать их несоизмеримость…

Пушкинская строка из “Евгения Онегина” – “И над холмами Тульчина”, вынесенная в заголовок этой главы, обязывает хоть немного рассказать о небольшом, провинциальном городке, где я родился и где прошло мое детство.

Согласно данным местного краеведческого музея, возник он в начале 17 века. До определенного возраста Тульчин был для меня столицей вселенной, потому что других мест я просто не видел, и мне не с чем было сравнить.

В Тульчине своих достопримечательностей хватало. Чего, например, стоил замок графа Потоцкого – громадный архитектурный ансамбль, где до и после войны размещались воинские части. Или большой католический храм, по слухам, тоже выстроенный щедрым графом. Чуть уступала по размерам и православная церковь с голубыми куполами. Имелся еще небольшой, с красивыми витражами костел, превращенный впоследствии в студенческое общежитие. Правда, мы, мальчишки успели до этого в полной мере насладиться разноцветными стеклышками. На окраине города гордо возвышалась пожарная каланча. Внушительно на фоне небольших одноэтажных домиков и изредка двухэтажных выглядел Дом Советов, где размещались партийные и советские органы власти.

Но вот однажды, когда мне было не то пять, не то шесть лет, мама с папой, прихватив меня с собой, отправились на майские праздники в Одессу, которая находилась от нас километрах в 250. От увиденного я вначале даже растерялся: улицы, за- строенные сплошь большими домами, трамвай, море. Но еще большее впечатление произвели на меня колонны демонстрантов с флагами, транспорантами, впереди которых ехала кавалькада юных велосипедистов. Такое обилие детских велосипедов в голове не укладывалось. В Тульчине их было один, максимум два, да и то не у меня…

Мое удивление, что, оказывается, есть города куда больше Тульчина было мимолетным и прошло буквально на следующий день после того, как мы вернулись, и я снова увидел знакомые улочки и переулки, мощенную булыжником дорогу, по которой с грохотом катились телеги, запряженные лошадьми, на ходу справлявшие нужду, поэтому, пересекая дорогу, нужно было в оба смотреть под ноги, чтобы не вляпаться. А еще через несколько дней, после встреч с ребятами из памяти вообще выветрились одесские картинки, за исключением юных велосипедистов.

Став постарше и рассказывая о месте, где родился, я не забывал сообщить также, что в Тульчине бывал Пушкин, что здесь находился центр Южного общества декабристов во главе с Пестелем. Соблаговолил посетить город и фельдмаршал Суворов, которому на центральной площади установлен памятник – великий полководец восседает на коне. Всю эту и другую информацию я с гордостью обрушивал на слушателей, которые, к моему удивлению, почему-то бурного восторга по этому поводу не высказывали. Но я не обижался.

К сожалению, ни тогда, ни сейчас мне не хватает слов, чтобы передать красоту природы тех мест. Это нужно самому видеть: тульчинский пруд, обрамленный садами, “пушкинские холмы”, полукольцом опоясывающие город, покрытые кустарником и фруктовыми деревьями. А внизу утопающий в зелени Тульчин, немного сонный, со своим неторопливым ритмом жизни. Какая-то необыкновенная умиротворенность исходила от этого пейзажа.

Таким я видел Тульчин в десять лет, таким он был в двадцать пять, когда я приезжал домой на студенческие каникулы, таким оставался и в тридцать пять, когда проводил с маленьким Генкой свой отпуск у родителей. Сейчас он другой. Трудно сказать – хуже или лучше, но другой.

В этом я убедился, побывав в 1999 и 2000 годах, а затем спустя восемь лет на могилках мамы и папы. Они покоятся как раз на «пушкинских» холмах, где находится еврейское кладбище. Я смотрел вниз, на город. Он по-прежнему утопал в зелени. Еще ярче блестели купола церквей. Но значительно больше стало современных многоэтажных домов. Они подобрались почти вплотную к холмам, а наиболее состоятельные жители начали осваивать и их: воздух здесь чище. К сожалению, эхо чернобыльской трагедии докатилось и до Тульчина.

И мне стало жаль этих холмов. Не только потому, что здесь получили последний приют мои любимые родители, здесь также покоится один из самых близких друзей детства – добрый, веселый, отзывчивый Саша Тепер, нелепо погибший с сыном в автомобильной катастрофе. Проводить их в последний путь вышел весь город, такой любовью он пользовался в городе. К его памятнику я тоже всегда кладу цветы.

На тульчинских холмах ранней весной 1979 года моя сестричка Эллочка сообщила мне, что собирается эмигрировать, и спросила, как я к этому отношусь. Ведь это может отрицательно сказаться на моей профессии журналиста.

Я был ошарашен новостью и меньше всего в тот момент думал о своей карьере, которая и так складывалась не лучшим образом. Меня поразила сама возможность того, что я никогда больше не увижу любимую сестричку, ее дочь – мою племянницу Жанночку. На миг я представил себе реакцию папы и мамы…

С другой стороны, я знал, что Эллочкина семья влачит жалкое существование. Павлик – второй муж Эллочки – инженер, большую часть времени проводил в колхозе, помогая убирать урожай. Сестра с племянницей были музыкальными работниками. Первая получала 80 рублей в месяц, вторая – и того меньше – 60. На круг, включая гроши Павлика, получалось чуть больше 250 рублей, и, если бы не регулярные продуктовые посылки родителей, неизвестно, как бы они сводили концы с концами. Зная все это, что я мог ответить? Не более минуты стоял я в нерешительности.

-Поступайте, как считаете нужным,- сказал я.- У вас на это есть все основания.

Павлик тоже присутствовал при разговоре.

-Но у тебя же могут быть неприятности…

Я усмехнулся:

-В крайнем случае, меня не пошлют послом в Турцию!..

В то время я работал литературным редактором в журнале “Шахматы в СССР” и

давно уже перестал мечтать о дипломатической карьере, которая могла бы (?!) явиться при определенных, разумеется, обстоятельствах, логическим продолжением моего институтского образования – в 1951-м я с отличием окончил турецкое отделение московского института Востоковедения.

Мама с папой очень болезненно восприняли сообщение Эллочки. Были растерянность, слезы. Я, как мог, защищал позицию сестры, стараясь убедить их, хотя они и сами прекрасно понимали, что так, как живет ее семья, долго продолжаться не может, и если появился шанс, то как им не воспользоваться.

В конце концов, папа с мамой смирились, во всяком случае, внешне. Но до последних дней это оставалось их непроходящей болью. И хотя от Эллочки приходили хорошие письма, успокоиться, что ее нет рядом, они так и не смогли. Эллочка, чтобы оградить меня от возможных неприятностей, в анкете не указала, что у нее есть родной брат.

Сейчас она с семьей живет в Калифорнии. Они с Павликом уже на пенсии. Жанночка закончила университет и четырехгодичную медицинскую школу, стала врачом. К сожалению, у нее нет детей. Нерастраченные материнские чувства она теперь отдает стареньким родителям, которые, увы, с каждым годом все больше нуждаюсь в ее помощи…

И снова память возвращает меня к событиям более ранним, где особняком стоит арест папы. Особняком потому, что был он совершен в отношении человека (это я понял, когда подрос) кристально честного перед людьми, законом, страной. Напрочь аполитичным, никогда не участвовавшим ни в каких движениях ни “за”, ни “против”. Круг его интересов, я уже говорил, замыкался на семье и работе. И вот его арестовывают.

Что творилось в доме, передать трудно. Все были в шоке. Семейное вече с участием ближайших родственников ни на минуту не прекращало работу. Меня, отметившего шестой год рождения, старались от всего этого отгородить, но не слишком настойчиво: маме, бабушкам и дедушкам было не до меня – надо спасать папу.

Пока взрослые тщетно пытались отгадать, в чем причина ареста, у меня было готово свое объяснение, не лишенной детской логики и замешанное на сыновьей любви. Вот примерный ход моих мыслей: просто так не арестовывают, значит, папа что-то совершил. Плохое он сделать не мог – в этом я был абсолютно убежден. Значит, совершил что-то героическое, и я могу еще больше им гордиться…

В необъявленных героях папа проходил до самого вечера, пока не стала известна настоящая причина ареста. Оказывается, пришла разнарядка потрясти зажиточных евреев на предмет золотишка и других драгметаллов, поскольку страна испытывает острый недостаток в финансах в связи со строительством светлого будущего. В число зажиточных попал и папа – не может быть, чтобы человек, у которого первая половина фамилии “Гольден”, в переводе золотой, не имел бы презренного металла.

Не уверен, что именно так рассуждал чиновник, подписавший ордер на арест, но совсем исключить подобную версию тоже нельзя. Да, семья наша жила небедно, но больших денег, тем более драгоценностей, у нас никогда не было. Мама, например, обручальное кольцо получила от папы в день серебряной свадьбы. Еще через несколько лет он подарил ей золотые часики с браслетиком.

После того, как стала известна причина ареста папы, возникла проблема, где достать злополучные царские червонцы и где взять деньги, чтобы их купить? Очередной день был посвящен решению этой непростой задачи. Несмотря на то, что моя версия по части героизма оказалась несостоятельной, папа, тем не менее. еще долго продолжал ходить у меня в героях-мучениках.

Требуемый выкуп был найден. С самой лучшей стороны в этот трудный час показали себя родные и друзья. Через три дня небритый, осунувшийся, с виноватой полуулыбкой в доме появился папа. Все были счастливы и прежде всего он, для которого расставание с близкими было равносильно смерти.

В связи с этими событиями мне вспомнился анекдот, по-видимому, появившийся

в ту далекую пору.

Еврея вызывают в соответствующие органы.

– Рабинович, у нас нет времени на болтовню, поэтому сразу – к делу. Нам известно, что у вас есть деньги и золото тоже. Так вот, и то, и другое нам очень нужны!

– Гражданин начальник, разрешите поинтересоваться, для чего?

– И вы еще спрашиваете?! Разве вы не знаете, что мы строим социализм?

– Боже мой, как я мог забыть такое? Но если вы позволите, я бы хотел переговори ть на этот счет со своей Саррочкой. Она ждет меня в коридоре.

– Но не долго…

Через пару минут Рабинович возвращается.

– Ну, что?- спрашивает уполномоченный по строительству бесклассового и процветающего общества.

– Саррочка сказала, что когда нет денег, то не строят социализм…

Можете не сомневаться, Рабинович деньги принес, причем, как мечтал незабвенный Остап Бендер, “на тарелочке с голубой каемочкой”.

Один из самых остроумных писателей второй половины ХХ века Станислав Ежи

Лец так объяснял, почему рождаются слухи о несметных богатствах евреев: “Евреи

платят за все!” Добавлю: и прежде всего потому, что евреи…

Тут самое время рассказать о тех, кто в детстве тоже был всегда рядом со мной – бабушках и дедушках, о маминых сестрах, ее брате. Сестер у мамы, как я уже говорил, были две – Фаина и Полина. Вторая была чуть постарше меня, и мы, можно сказать, вместе росли. С Фаиной в детстве я общался мало, так как она рано выпорхнула из родительского гнезда и начала самостоятельную жизнь. Дядя Яша тоже пошел по ее пути. Но поскольку он рано покинул сей мир, то начну с него.

Круглолицый, всегда улыбчивый, невероятно добрый дядя Яша, помимо всего прочего, в моих глазах был еще отважным воином, отнюдь не меньшим, чем Чинганьчгук. Воинскую службу проходил на Халкин–Голе – самой тогда горячей точке страны, где то и дело возникали конфликты. Отслужив положенный срок, он демобилизовался и уехал в Ленинград. Работал в обкоме профсоюзов. А спустя какое-то время появился в Тульчине в качестве жениха.

Родители невесты, несмотря на то, что дядя Яша был госслужащим, пожелали, чтобы свадьба была по полной еврейской программе – с хупой, раввином и, конечно, с клезмер, мини-оркестром, состоявшем, как сейчас помню, из скрипки, кларнета, трубы, контрабаса и ударника. Несмотря на малочисленность состава, оркестр так громко играл, что поглазеть на зрелище собрались люди со всех близлежащих улиц.

Надо сказать, что жених и невеста в самый ответственный момент, находясь под хупой (наподобие балдахина), выглядели весьма торжественно. Это я успел заметить, несмотря на то, что моим вниманием полностью завладел оркестр. Наверное, потому, что к двум из пяти инструментов я имел некоторое отношение: на скрипке учился играть, а с барабаном, конечно, не таким, как у клезмер, я, можно сказать, вообще был на “ты”, так как в пионерском отряде выполнял роль барабанщика. Ребята даже дразнили меня: “Боря – барабанщик, Боря – барабанщик крепко спал. Он проснулся, перевернулся, три копейки потерял!” Дразнилка большим остроумием не отличалась, но по ритму была близка к тому, что я выстукивал двумя деревянными палочками на барабане, вышагивая впереди отряда.

Из той первой и последней еврейской свадьбы, где мне довелось присутствовать, еще запомнилось, как один из музыкантов, обладавший самым зычным голосом, периодически провозглашал здравицу в честь кого-то из гостей и его семьи. За это удостоенный такой почести человек обязан был раскошелиться. Деньги шли в общую копилку музыкантов.

Через несколько дней после свадьбы молодожены уехали в Ленинград. Потом родилась у них дочь. Спустя какое-то время началась Великая отечественная. А когда немцы вплотную подошли к городу на Неве, дядя Яша записался в ополчение, хотя мог этого не делать: у него была бронь. В одном из первых боев он погиб. Так не стало моего единственного родного дяди…

Маленьким я бегал за Полиной, как хвостик, чем не доставлял ей большой радости, так как интересы наши чаще не совпадали. Кроме того, как старшая, она несла некую ответственность за меня, и вину за каждое мое разбитое колено, синяк или царапину мы делили пополам. Поэтому понятно ее желание побыстрее избавиться от такой хлопотной нагрузки.

Помню, Полина как-то заболела свинкой. Ее, естественно, изолировали. Что со мной творилось, передать трудно. Белугой ревел я перед ее дверью, причитая: “Хочу к Полине, хочу к Полине…”

Худенька, бледненькая, она в старших классах незаметно превратилась в интересную девушку с отличной фигурой. Такая метаморфоза не могла остаться незамеченной ребятами, которые тоже, по закону природы, взрослели. Число вздыхателей стало расти в геометрической прогрессии.

Не могу сказать, что Полину слишком расстраивали знаки внимания поклонников, но кому-то одному, по моим наблюдениям, явного предпочтения она не отдавала. Знаю это не понаслышке, а как свидетель, на глазах которого происходила игра в так называемую “любовь”.

На вечеринках, так тогда назывались домашние тусовки по поводу дня рождения или Нового года у Полины всегда собирались ее одноклассники, подруги. После застолья и танцев обязательно играли в “почту” – писали друг другу записки. Так вот, роль почтальона, как вы уже догадались, обычно выполнял я… Уж мне-то было известно, кто больше всех получал записок, – Полина, и не потому, что была хозяйкой “бала”.

К почтальонским обязанностям я относился со всей серьезностью, на которую был способен. За сроком давности могу признаться, что иногда использовал их в корыстных целях. Зная о моих родственных связях с объектом “охов и вздохов”, ребята старались меня задобрить. Чтобы еще больше поднять себе цену, я делал вид, что не только пользуюсь доверием Полины, но имею даже некоторое влияние на нее, что на самом деле, как вы понимаете, не соответствовало действительности. Но любовь слепа…

“Взятки” я брал, в основном, конфетами, предпочитая леденцы, которых на сто грамм шло изрядное количество, и их можно было долго сосать.

Когда появлялись первые фрукты и ребята-старшеклассники устраивали набеги на сады, иногда они брали меня с собой, особенно если в этих вылазках участвовал мой двоюродный брат Саша, по уши влюбленный в Полину. Мне вменялось “стоять на стреме” – своевременно оповещать о приближающейся опасности, но не исполнением “Боже царя храни”, как напутствовал Остап Бендер Кису Воробьянинова, а свистом, что я делал весьма искусно, засунув в рот по два пальца каждой руки

Большинство сорванных в темноте яблок были несъедобны. Но не ради них затевался весь сыр-бор: через неделю созревших фруктов на рынке было завались. Волновал сам процесс…

О другой маминой сестре – Фаине еще представится возможность сказать много добрых слов. А сейчас о бабушках и дедушках, которые тоже внесли свою лепту в мое воспитание, сами об этом не догадываясь. Их жизнь была самой лучшей школой….

Сколько себя помню, мы всегда жили с бабушкой Хайкой и дедушкой Симхой (по маминой линии) в одном доме. Иногда квартиры были рядом, иногда на втором этаже – мы, дедушка с бабушкой – на первом. Так что на дню я бывал у них множество раз.

Бабушка была моей палочкой-выручалочкой. Стоило мне что-то натворить – допоздна задержаться на пляже, или до темноты заиграться с ребятами, забыв про обед, первым делом я заходил к ней. У бабушки происходила генеральная репетиция того, что меня ожидает, поэтому она всегда сопровождала меня на место “казни”: вдвоем все-таки не так страшно, хотя родительского гнева я не очень боялся. В крайнем случае, получу шлепок по попе. Но даже эта мера наказания применялась крайне редко и не являлась орудием воспитания, а скорее нервной реакцией на мое появление.

Бабушка, увидев меня, считала своим долгом отчитать: “Ты же знаешь, как мама с папой волнуются…” Я тут же давал клятвенное обещание, что подобное никогда не повторится. Она уголком рта улыбалась, понимая, что слова эти ничего не стоят. Дедушка в нравоучительных беседах участия не принимал, полностью полагаясь на воспитательный талант бабушки, вырастившей пятерых детей, в том числе и мою маму. Кроме того, он всегда работал: днем в сапожной мастерской, вечером – дома.

До сих пор помню специфический запах от кожи, кстати, мне нравившийся, которым была пропитана комната, где он шил сапоги, изготовлял на заказ туфли, полуботинки. Все, что выходило из его рук, мне казалось шедевром. Неописуемый восторг вызвали сапожки из красной кожи, которые он сделал мне ко дню рождения, на каблучках, с рантом. Увы, им была уготована не лучшая судьба. Катаясь в них с ледяной горки я не заметил проволоки и сильно поцарапал один сапожок. Слез было море, пока дедушка не пришел с работы и, минут двадцать поколдовав над ним, вернул мне сапожок в первозданной красе.

В нашей родне все мужчины были трудоголиками. Дедушки тоже. Жены, как правило, не работали. Они занимались хозяйством, рожали и воспитывали детей, словом, были хранительницами домашнего очага. Правда, в критические моменты они тоже подключались к добыванию средств существования. Когда однажды дедушка на время выбыл из строя, на трудовую вахту стала бабушка, занявшись изготовлением дамских париков, шиньонов, накладок для местных красавиц. Вахта это была непродолжительной, но еще долго после этого мне на глаза попадалась щетка-скребок, которой бабушка расчесывала волосы для будущего парика.

Кстати, мама моя тоже какое-то время поработала бухгалтером в детском саду. Не по материальным соображением, а скорее, чтобы самоутвердиться, показать, что и она тоже не лыком шита, хотя нужды в подобной демонстрации не было – ее и так все любили и ценили…

Когда я, в сопровождении бабушки, появлялся перед мамой, мне всегда задавался один и тот же вопрос: “Где ты был?” Конечно, она знала, где – на пляже, на стадионе, иногда в городском саду подсматривал в щелочку, что происходит на сцене театра…

Я не успевал открыть рта, чтобы ответить, как встревала бабушка.

-Циличка, не ругай его. Я ему уже все высказала. Он полчаса, как у меня, и боится идти домой, потому что ты будешь его ругать. Боренька дал мне честное пионерское, что больше этого делать не будет. Правда, Боренька?

Я бодро кивал головой. Бабушка уходила только тогда, когда видела, что мама, сменив гнев на милость, собирается меня кормить. Обещание “больше этого не делать” я честно выдерживал несколько дней. Потом следовал очередной срыв, и снова на авансцене появлялась моя палочка-выручалочка – любимая бабушка.

Бабушка Хайка несомненно была женщиной героической. Несмотря на то, что на ее долю выпало много всего: две мировые войны, революция, погромы, голод, преждевременная смерть мужа, гибель сына, эвакуация и т.п., она никогда не жаловалась. Больше того, когда на старости лет, живя в Одессе вначале у Полины, а потом у Фаины, она могла вести праздный образ жизни, в ней все равно срабатывал комплекс вечной труженицы – хлопотала на кухне, помогала воспитывать внуков.

Бабушка была ярким подтверждением того, что образование и ум не всегда ходят в одной упряжке. Читать она умела, писать тоже, в свое время посещала ликбез, но то, что выходила из-под ее пера, разобрать было трудно. Последние годы, приезжая в гости к нашим одесситам, обычно с Генкой, я часто заставал ее сидящей в кресле с газетой в руках. Ее интересовало все, что происходит в мире. Что касается ума, то этим Бог не поскупился. Она сохранила его буквально до последних дней.

Не боюсь показаться нескромным, но из всех внуков и внучек бабушка больше всего любила меня, наверное, потому, что я был первым. Я ей платил тем же.

Последняя наша встреча состоялась зимой 1974 года. Ей уже было 86 лет. Бедненькая, она страдала астмой. В каждом письме из Тульчина мама писала, что я дол жен торопиться повидаться с бабушкой, которая не переставала спрашивать, почему не приезжает Боря.

У меня оставалась неделя от отпуска, и я решил съездить в Одессу, а на обратном пути заглянуть в Тульчин. Бабушка тогда жила с Фаиной, которая о ней очень заботилась. Зная, что я люблю фаршированного карпа, бабушка решила приготовить его собственными руками.

Вечером, в день моего приезда за богато накрытым столом (Фаина это умела) собралась вся наша одесская родня. В центре стола красовалось большое блюдо с фаршированной рыбой. Я взял кусок, откусил, и вот тебе на – бабушка забыла вынуть кости. Сестра моя Эллочка последовала моему примеру и тоже, удивилась. Мы молча переглянулись. Чтобы доставить бабушке удовольствие, я рыбу съел, больше того, взял второй кусок.

А через день бабушке стало совсем плохо, у нее начались галлюцинации. Мы с Гришей (мужем Полины) то и дело бегали за кислородными подушками. А тут, как назло, закрутила метель, что в этих краях редкость. Казалось, сама природа скорбит о том, что мир покидает еще один чудесный человек.

Состояние бабушки с каждым днем ухудшалось, Мой отпуск таял, а ведь я обещал маме заглянуть к ним. И я решил поехать в Тульчин.

Вечером следующего дня, когда я уже был у мамы, пришла телеграмма о том, что бабушка скончалась. Утром мы все отправились в Одессу, чтобы проводить ее в последний путь. Иногда мне начинает казаться, что она не умирала, дожидаясь нашей встречи…

Дедушка Симха был добрейшим человеком, абсолютно бесконфликтным. По-моему, за всю жизнь и мухи не обидел. Не помню случая, чтобы он на кого-нибудь повысил голос, если даже на то имелась причина.

Среднего роста, правильные черты лица, небольшая бородка клинышком – в его облике было врожденное благородство, я бы даже сказал, аристократизм. Дедушку любили все. Среди сапожников он слыл белой вороной: не пил, не курил, не ругался.

Как завороженный, часами я мог сидеть рядом с ним и смотреть, как ловко он орудует сапожными инструментами. На моих глазах бесформенная кожа постепенно начинала приобретать красивые формы.

Помню, однажды он взял меня с собой на базар, где продавалась всякая всячина – инструменты, скобяные изделия. Это был первый год, когда я пошел в школу. Купил ли он то, что ему было нужно, не помню, а вот мне – маленький рубанок, врезалось в память на всю жизнь. Я его долго берег этот подарок.

Ни дедушка Симха, ни бабушка Хайка верующими не были. Возможно, до революции они в синагогу наведывались, но молящимся дедушку я, например, ни разу не видел Однако главные еврейские праздники исправно справляли. Бабушка вкусно готовила, в такие дни стол ломился от яств.

Лично я больше всего любил праздник Ханука, так как становился обладателем несметного богатства в виде рубля, а то и двух… “Ханука-гелт” я находил под подушкой утром в день праздника. Деньги туда клал дедушка. Недели две я наслаждался мороженым, порция которого стоила пять копеек, семечками и леденцами…

Навсегда остался в моей памяти день, когда дедушки не стало. Май 1941 года выдался особенно жарким. Я сидел на уроке и предавался мыслям о предстоящих каникулах. Вдруг классная дверь приоткрылась, и дежурная, подозвав к себе преподавателя, что-то ему сказала. Тот кивнул головой, потом подошел ко мне.

-Боря, тебе нужно срочно идти домой…

Уже издали я заметил необычное скопление народа. Во дворе нашего дома людей

было еще больше. Кто-то, увидев меня, сказал: “Это – его внук”.

Не успел я перешагнуть порог, как ко мне с плачем бросилась бабушка.

-Боренька, наш дедушка умер!

Как умер?! Еще вчера вечером я с ним разговаривал. Он сидел на своем низком стульчике, сидение которого было сделано из перекрещивающихся полос кожи, и мастерил очередную пару обуви. И вдруг… умер. Это неправильно! Так не должно быть. Мозг отказывался принимать такую вопиющую несправедливость.

Через несколько минут я узнал, как все произошло. В обеденный перерыв дедушка, как обычно, пришел домой. Бабушка пошла на кухню разогреть еду. Вдруг слышит, ее зовет дедушка.

-Хайка, мне что-то нехорошо, сердце…

Она усадила его на диван, принесла подушку.

-Отдохни, пока я накрою стол.

– Пожалуйста, помоги мне снять сапоги…

“И в этот момент,- продолжала рассказ бабушка,- я увидела, как смертельная маска накрывает лицо дедушки. Он откинулся на спинку дивана. Я стала кричать

“Помогите!” Из груди дедушки вырвался хрип, и он умер”.

Неожиданная смерть дедушки вызвала множество проблем. Нужно было сообщить в Ленинград, где жили дядя Яша, Фаина и Полина, два года назад поступившая в тамошний институт иностранных языков. Всем им я отправил телеграммы.

Вечером пришел ответ: немедленно выезжаем. Несложные подсчеты показали, что похороны могут пройти только на третий день. Морга в Тульчине не было. Жара, как назло, стояла невыносимая. Гроб с телом дедушки находился дома. Мне было поручено доставать лед. Установки, которые производили бы лед, в городе тоже отсутствовали. Его заготовляли с зимы и хранили в погребах под толстым слоем соломы. Мы с Мишей Крупником сумками таскали лед и раскладывали его вокруг гроба. Потом поехали встречать на железнодорожную станцию ленинградцев.

Проститься с дедушкой пришло много народу. Он лежал в гробу красивый и молодой. Ведь ему еще не было шестидесяти…

Дедушка Вигдор и бабушка Шифра по папиной линии, сколько я их помню, всегда были старенькими, аккуратненькими и тихонькими. Жили в покосившемся домике из двух комнат и кухни с русской печкой и погребом, который заменял еще неведомый Тульчину, холодильник. Полы в комнатах были почему-то покатые, наверное, тоже от старости.

Дедушка, будучи портным, никогда ни в каких ателье, мастерских, артелях не работал. Поэтому в советское время он постоянно жил под страхом, что нагрянет фининспектор, и его обложат налогом. Все в доме было приспособлено к тому, что если, не дай Бог, это случится, никаких следов работы на поверхности быть не должно. По этой причине входная дверь всегда была на запоре и открывалась она лишь после того, как хозяева убеждались, что опасности нет.

Бабушку Шифру и дедушку Вигдора я по-своему любил, хотя в доме у них появлялся не часто, и то после многократных напоминаний папы и мамы, что нужно их проведать: “ведь они такие старенькие…”

Меня бабушка и дедушка встречали радостно: “Ой, Боренька пришел!” – восклицала бабушка, увидев через окно двери мою круглую, веснушчатую физиономию. Затем раздавался голос дедушки.

-Шифра, ты закрыла погреб?

Дедушка опасался, что я могу туда нырнуть, что неоднократно случалось по забывчивости с бабушкой, каким-то чудом ни разу ничего себе не сломавшей. Далее неизменно следовал вопрос, хочу ли я кушать. Услышав отрицательный ответ, мне предлагалось отведать хотя бы коржиков, которые всегда стояли в вазочке на столе. Бабушка Шифра была неплохим кулинаром, что, кстати, в еврейских семьях не редкость.

Свой визит я старался подгадать к тому часу, когда дедушка совершал молитву. Сама молитва, ни одного слова которой я не понимал, меня интересовала мало, а вот подготовка к ней нравилась: как дедушка не спеша надевает на себя черный балахон (тфилин), такого же цвета широкой лентой прикрепляет ко лбу деревянный кубик. Во всей этой операции была какая-то особая торжественность. Затем в его руках появлялся молитвенник, он открывал его на нужной странице и, покачиваясь взад-вперед, нараспев читал молитву.

Бабушка Шифра и дедушка Вигдор произвели на свет четырех сыновей и одну дочь. У всех судьба сложилась по-разному. Заметную карьеру никто не сделал. Все были тружениками, прекрасными семьянинами, Тульчина не покидали. Когда началась война, все, кроме дедушки и бабушки, решили эвакуироваться. Никакие уговоры и доводы уехать с ними не помогли. “Мы – старенькие,- аргументировал свой отказ ехать дедушка,- никто нас не тронет. Кому мы нужны?”

И дедушка с бабушкой остались в Тульчине. Как и других евреев, их отправили в лагерь, где они и погибли. Они жили тихо, незаметно и также незаметно и тихо ушли в мир иной…

А теперь о более веселых воспоминаниях. В Тульчине начались мои первые спортивные увлечения. Центральное место, разумеется, занимал футбол. Моя любовь к этому виду спорта многие годы оставалось неизменной. Менялись только мячи. Вначале были тряпичные и резиновые. Последние доставляли немало хлопот: стоило появиться маленькой дырочке, как тут же при ударе они сплющивались, и приходилось какое-то время ждать, когда соблаговолят самоокруглиться. С тряпичными было проще, потому что они вообще не имели формы, и им нечего было терять.

Потом появились мячи надувные, с которыми тоже было немало мороки, так как камеры быстро приходили в негодность. Кроме того, их надо было зашнуровывать, и если шнуровка попадала в голову, как минимум, синяк обеспечен.

Но все эти мелочи меркли на фоне азарта спортивной борьбы, который охватывал нас, ребят, собравшихся на каком-нибудь пустыре или на школьном стадионе, не очень отличавшемся от того же пустыря.

У нашего футбола были свои неписаные правила. Желающие играть делились на две команды. Происходило это на демократической основе. Два лидера, чей футбольный авторитет сомнения не вызывал, устраивали “аукцион”:

-Я беру Вову!- говорил один.

-А я Сему!- говорил второй.

-Я Гришу!

-А я Борю!

И так далее. “Лишний”, при нечетном числе футболистов, становился судьей. При комплектовании команд не обходилось и без конфликтов, вызванных расхождением в оценках игроков. Но они быстро улаживались, потому что всем не терпелось скорее начать игру.

Затем разыгрывались ворота – никто не хотел играть против солнца. Воротами, как правило, служили булыжники, кучка камней, либо школьные сумки, ранцы, если дело происходило после уроков.

Играли в чем попало, но в ботинках запрещалось, чтобы не нанести травму сопернику. Чаще всего играли босиком, поэтому подошвы ног мало чем отличались от той же части ботинок. Особенно доставалось большому пальцу ударной ноги, в моем случае, как у левши, – левой. Если палец втыкался в ногу противника, то это полбеды, а вот, когда в землю – без кровоточащей ссадины дело не обходилось. Но на этот случай у нас имелось весьма эффективное средство в виде замазки из слюны и… пыли. Замазку мы накладывали на ранку и снова устремлялись в бой.

Пишу это, и самому не верится, было ли такое на самом деле. Ведь могли заработать столбняк или другую заразу. Но, во-первых, над этим никто не задумывался. А, во-вторых, если бы даже знали о грозящей опасности, то не поверили бы, потому что никто из мальчишек ни разу не пострадал – значит, это – очередная утка взрослых. Возможно, у этого феномена и есть другие объяснения: пыль и слюна тогда были стерильными, но я их не знаю.

Футбольный опыт, полученный в Тульчине, пригодился спустя много лет, когда я уже учился в институте, где больше был известен как волейболист. Что я делал в волейболе с моим ростом? Говорят, неплохо играл в защите, иногда даже вытягивал “мертвые” мячи, точно распасовывал. Наверное, по этим же причинам, работая после окончания института в Таджикистане, я выступал за команду “Динамо”, неоднократного чемпиона республики, и даже за сборную Таджикистана, участвуя в зональных соревнованиях на первенство страны, за что получил первый разряд.

Моя футбольная карьера кончилась неожиданно. После четвертого курса нас, ребят, отправили на военную переподготовку в Рязанское пехотное училище. И хотя за плечами у меня был более, чем трехлетний опыт войны, я вместе со всеми вынужден был заниматься строевой подготовкой, изучать Устав, выполнять приказы сержанта – командира отделения, изо всех сил старавшегося показать “интеллигентам” из Москвы, почем фунт солдатского лиха. До сих пор слышу его, полные злорадства команды: “Встать!”, “Ложись!”, “Вперед, по-пластунски!”, “За-а-певай!”

Беспросветные армейские будни иногда окрашивались в светлые тона. Правда, получить удовлетворение от праздника мне не довелось.

Вместе с нами в училище военную подготовку проходили студенты из других институтов, кажется, МГИМО и Внешторга. И вот, в один из воскресных дней, по инициативе сопровождавших нас зав. военными кафедрами, был устроен футбольный матч, по слухам, на дюжину коньяка.

Я тоже был включен в команду, и, как левша, отправлен на левый край. Первый тайм, к неудовольствию начальства, закончился нулевой ничьей. В перерыве с командами была проведена соответствующая политико-воспитательная работа, и на вторую половину игры соперники вышли с желанием “победить или умереть”.

Дальнейшие события развивались для меня следующим образом: в один из острых моментов я получил отличный пас и, набрав скорость, стал приближаться к воротам противника. В самый решающий момент, когда я отвел ногу, чтобы нанести победный удар (достиг бы он цели или нет, сказать не берусь), я получил сзади удар по ноге. Ойкнув, сел на траву. С поля меня уже увели. В санчасти определили небольшой разрыв мышцы. Признаться честно, меня это сильно расстроило, так как недели две не ходил на строевые занятия.

Но если думаете, что после случившегося я с футболом расстался, то ошибаетесь. Судьбе угодно было распорядиться так, что где-то в середине 50-х, работая в издательстве “Физкультура и спорт”, я был назначен редактором футбольных программ. Это было время, когда в Москву все чаще стали наведываться зарубежные команды.

В мои обязанности входило не только редактировать, но и писать программки, поддерживать связь с типографией, следить за тем, чтобы они вовремя попадали на стадион “Динамо” (“Лужников” тогда еще не было), где проходили международные встречи. Несмотря на то, что объем работы был достаточно велик, мне нравилась вся эта круговерть.

Немаловажным плюсом было и то, что накануне матча в моем распоряжении оказывалось два десятка билетов на стадион, что по тогдашним меркам считалось несметным богатством, потому как достать билетик на международный матч было почти невозможно. А мне их давал “для дела” сам директор стадиона Тимофеев, личность любопытнейшая, бывший кадровый работник органов. Рыжеватый, невысокого роста, он был грозой для служащих стадиона – хозяйства непростого. Но зато на главной арене, благодаря его жесткой дисциплине, царил образцовый порядок.

Большую часть билетов я отдавал друзьям, но перепадало и типографским работникам, от которых зависел своевременный выпуск программ, а также издательскому начальству, у которых были свои нужные люди.

Поскольку писать программки приходилось самому, а сведения о приезжающих командах были скудны, болельщикам же хотелось сообщить что-то новенькое, интересное, то приходилось встречать зарубежных гостей и, по возможности, тут же брать интервью у руководителей делегаций, тренеров. Если по горячим следам это не удавалось, то делал я это во время приемов, которые устраивались вечером в дни приезда обычно в ресторане “Москва”.

Приемы эти мне запомнились прежде всего столами, которые ломились от обилия и разнообразия блюд – икра, всевозможная рыба, колбасы и прочие деликатесы. О напитках и говорить нечего.

Гости ели мало, пили еще меньше, чего нельзя сказать о гостеприимных хозяевах в лице работников отдела футбола, представителей судейской коллегии и вашего покорного слуги. Правда, в силу природной застенчивости, я старался держать себя в цивилизованных рамках.

Комитетские работники, побывавшие не на одном таком приеме, хорошо усвоили ресторанное правило: в счет, кстати, он был открытым – трать сколько нужно – включались только откупоренные бутылки, закрытые в конце приема уносились официантами обратно. Поэтому наши старались как можно больше откупорить с тем, чтобы потом прихватить их с собой.

Итогом моего тесного общения с футболом явились две небольшие книжонки, написанные мною в соавторстве (так значилось на титульных листах, хотя писал я их один) с ответственными сотрудниками отдела футбола. Директор издательства считал, что одного моего имени недостаточно. Первая брошюра называлась “Соревнования по футболу 1954 и 1955 г.г.”, вторая, более солидная – “256 международных матчей 1957 года”.

Любовь к футболу у меня осталась на всю жизнь, но сегодня я выступаю только в роли болельщика. Не отрываясь от телевизора, до поздней ночи смотрел я почти все матчи чемпионата “Евро-2000”. Огорчался, что там нет представителей отечественного футбола, который последние годы, к сожалению, не слишком радует. Пока мне больше других нравится английский футбол с его высочайшим профессионализмом и самоотдачей. Особенно люблю команду “Манчестер Юнайтед”…

Но вернемся к моим первым спортивным увлечениям. Зимой на передний план выходили коньки и лыжи, несмотря на то, что тульчинский климат не очень располагал для этого.

В коньках, как это было в футболе, я тоже постепенно эволюционировал. Начинал на самодельных – деревянный брусок, внизу посреди толстый провод. Иногда это устройство делало вид, что скользит. Потом появились настоящие “снегурки”, их сменили “нурмасы”, а когда приехал в столицу, то стал на “гаги”. Не пробовал кататься лишь на беговых.

В Москве вначале ходил на каток “Динамо”, что на Петровке, недалеко от дома.

Но он был больно элитарным. В Центральном парке имени Горького было куда веселее и свободнее, особенно на “Люксе”. Иногда мы с Эдиком Розенталем – моим самым близким другом, речь о нем впереди, отправлялись туда и выкаблучивались перед девчонками. Центральный парк находился напротив Эдькиного дома, через Москва-реку. Так что после катания мы заходили к нему, чтобы восполнить затраченные калории во время конькобежного шоу…

В лыжах до самоделок я не опускался, а сразу встал на настоящие. В лыжи влюблен по сей день. Много лет подряд мы с Эдиком, у которого дача в подмосковном Болшево, почти каждую субботу и воскресенье совершали лыжные вылазки в лес, получая от этого огромное удовольствие.

Увлекался я в детстве и гимнастикой. В школе работала гимнастическая секция. Но заметных успехов в этом виде спорта не добился. Больше других снарядов я любил брусья, наверное, потому, что на них у меня получалось лучше, особенно стойки. Впрочем, стойки я умел делать и до этого на земле, запросто ходил на руках, делал кульбиты и даже сальто. Это неудивительно, так как мечтал стать… клоуном.

Гимнастику сменил бокс. Здесь была строгая дисциплина. Прошло несколько месяцев, пока мы перешли от, так называемого, боя с тенью – воображаемым противником – к тренировкам со спарринг-партнером. Нас разбили на пары. Моим партнером, нетрудно догадаться, стал Миша Крупник, у которого, кстати, от рождения нос был чуточку свернут набок. Я ему пообещал, что если он будет хорошо вести себя, нос выпрямить.

Вообще Мишка был очень веселым, остроумным и талантливым парнем. Писал стихи, пользовался успехом у девчонок. Во время войны ему многое пришлось пережить: и лагерь, и нелепую смерть младшей сестры. В дальнейшем жизнь его тоже не слишком баловала. Для него в других главах тоже найдется место…

Но вот наступил долгожданный день, когда тренер решил, наконец, показать, чего добились его ученики в боксе. Были устроены показательные бои, на которые разрешалось пригласить родителей, знакомых. Мама тоже решила посмотреть, на что ее любимый сыночек тратит столько времени и сил, потому что после тренировок я, к удовольствию мамы, не только сметал со стола все, что она подавала, но и мгновенно засыпал, причем, без книги, что со мной случалось крайне редко.

К удивлению организаторов спортивного праздника, посмотреть на то, как ребята будут колотить друг друга, собралось немало народу, что еще больше поднимало воинственный дух юных боксеров. Перед выходом каждой новой пары на импровизированный ринг, сооруженный в спортивном зале школы, тренер напоминал, что ни в коем случае нельзя наносить удары, а только имитировать их. Бой – показательный, хотя и в настоящих боксерских перчатках.

Наказ этот соблюдался, в лучшем случае, минуту. Потом, откуда не возьмись, появлялась агрессивность, жажда победы и, словно петухи, ребята набрасывались друг на друга. Тренер, одновременно выполнявший и роль судьи, только успевал разводить дерущихся. Тем не менее, некоторые все же успевали нанести противнику парочку чувствительных ударов и столько же получить в ответ.

Сценарий моего поединка с Мишей был таким же. Я, как и обещал, умудрился расквасить ему нос. У меня под глазом все рельефнее стал вырисовываться синяк. Наш бой, несмотря на одобрительные крики жаждущих крови мальчишек из числа зрителей, был досрочно остановлен. “Боксеров” помощник судьи увел в раздевалку.

От увиденного мама, разумеется, была в шоке. Можно лишь предполагать, какие страсти-мордасти рисовало ее воображение – я без глаза, без носа… По дороге домой она, не переставая, возмущалась: “Куда смотрит директор и учителя?!” Этот же вопрос она задала дома папе, но ответа тоже не получила. Я-то знал – никуда! – но молчал, не желая еще больше накалять и без того напряженную обстановку.

Несмотря на то, что на моем лице и так все было красноречиво написано – синяк к тому времени успел окончательно оформиться, – мама не пожалела красок на описание зрелища, свидетелем которого она имела “удовольствие” быть. Ее возмущению не было предела. Папа молча слушал, изредка с укором поглядывая на мой синяк. К концу он имел неосторожность промолвить:

-М-мда!

-И это все, что ты можешь сказать?- спросила мама. – Ведь он мог остаться без глаза!

-Циличка, а что я должен сказать?

-Чтобы его ноги больше не было в боксе.

-Боря, ты слышишь, чтобы твоей ноги больше не было в боксе…

Этим заявлением его воспитательский порыв не закончился.

-Между прочим, что-то давно я не видел, чтобы ты брал скрипку в руки?!

Вот тебе и мужская солидарность! Такого «предательства» я от папы никак не ожидал. При слове”скрипка” мама оживилась.

-Вот-вот! Вместо того, чтобы учиться играть, как все порядочные мальчики, он

занялся идиотским боксом. С ума можно сойти!

Противоборствующие стороны тогда не знали точку зрения выдающегося итальянского композитора Россини, что нет пытки мучительней, чем обучение музыке!..

Папа, не меньше мамы, любил меня и Эллочку, но никогда об этом вслух не высказывал, не обнимал нас, не целовал. Однако любое событие, имевшее к нам хоть какое-то отношение, его волновало. При этом он умудрялся внешне сохранять видимость спокойствия.

Мама, наоборот, в себе никогда ничего не могла удержать: ей обязательно нужно было обо всем, что касалось ее детей, с кем-то поделиться – и хорошим, и плохим. Хотя последнего она в нас почти не находила, так, детские шалости. Зато хорошего – вагон и маленькая тележка: и самые красивые, и самые талантливые, и самые, добрые, словом, все “самые”. Она явно страдала распространенной во многих еврейских семьях, родительской слепотой…

Папа был совершенно прав, когда заметил, что я давно не соприкасался со скрипкой. Не соприкасался по двум причинам. Первая – мне осточертело пиликать всякие гаммы, этюды. Вторая – нижняя дека инструмента, на котором я музицировал (не Страдивари и даже не Амати), дала трещину после того, как я попытался балансировать скрипкой на указательном пальце. Выполняя этот номер на только что вымытом, скользком полу, я, при всей своей ловкости, не удержался и вместе со скрипкой шлепнулся.

Трещинка получилась небольшой, и при желании можно было продолжить учебу. Но на то должно было быть желание, и я с легким сердцем спрятал скрипку в футляр, стараясь о ней не вспоминать. Для мамы с папой я, конечно, придумал легенду, мол, скрипка нечаянно выскользнула из рук.

В Тульчине во многих интеллигентных семьях считалось хорошим тоном учить детей музыке, если им даже слон на уши наступил. Мальчиков – на скрипке, девочек – на рояле. Кажется, я уже упоминал, что Эллочка вообще избрала профессию музыкального педагога, а ее дочь Жанночка пошла еще дальше: с отличием окончила музучилище по классу фортепиано при Московской консерватории, и только чудо спасло ее от того, что она не продолжила карьеру музыканта, в итоге пополнив бы собой ряды не очень нужных пианистов.

Но первой жертвой “хорошего тона” в нашей семье стал я. Лет в шесть мне купили скрипку-четвертушку, и я стал брать уроки у… бывшего попа, один глаз которого был прикрыт черной повязкой, от чего он больше походил на пирата, хотя на самом деле был весьма обходительным и на редкость мягким человеком. Ходил он всегда в одних и тех же сапогах, которые, по всей видимости, остались еще со времен службы в царской армии. Нотную азбуку знал хорошо, а так как слух у меня был неплохой и схватывал я все быстро, то вскоре появились первые успехи. Это позволило маме сделать вывод, что в доме растет новый Ойстрах.

Мои занятия со священнослужителем, который, наверняка, не по своей воле переключился на преподавание музыки, продолжались более года. Потом у меня появился новый педагог, можно сказать, полупрофессионал, с неоконченным консерваторским образованием. Поговаривали, что он занимался в Одессе у самого Столярского – педагога выдающегося, который к себе в класс абы кого не брал.

Мой новый музыкальный наставник работал бухгалтером в банке, что автоматически включало его в число наиболее уважаемых людей города. Как он появился в нашем доме и узнал, что в нем проживает будущая скрипичная звезда, догадаться не трудно. Наверняка, пришел с женой, чтобы заказать пальто или костюм. На глаза ему попалась скрипка, и он поинтересовался, кто на ней играет. Мама не без гордости указала на меня и в подтверждение своих слов заставила сыграть какой-то этюд, по окончании которого Эммануил Григорьевич, скрипач-бухгалтер, заметил:

-У мальчика определенно есть способности…

Этого было достаточно, чтобы мама с несвойственной ей настойчивостью стала упрашивать гостя позаниматься со мной. Напор был столь велик, а сопротивляемость будущего моего учителя столь низкой, что «сделка» тут же состоялась, и два раза в неделю я стал ходить к Эммануилу Григорьевичу домой.

Мой новый музыкальный наставник, в отличие от предыдущего, был невысокого роста, кругленький, с мягким, добродушным лицом. Говорил всегда тихо, не припомню случая, чтобы хоть раз он вышел из себя, хотя поводов для этого я доставлял достаточно.

Считается, что у хороших музыкантов пальцы, как правило, длинные и тонкие. У Эммануила Григорьевича были пальчики-сардельки. Но то, что они вытворяли на скрипке, передать трудно: бегали, как ошалелые по струнам, заставляя инструмент то плакать, то смеяться, то нежно ворковать. Дома я пытался проделать то же самое но куда там…

Это “но” плюс слабохарактерность учителя, помноженные на мое нежелание осваивать музыкальную науку, сделали свое черное дело. К тому же я имел глупость обещать не меньше часа ежедневно упражняться. Ну, скажите, мог ли я сдержать слово, если ребята в это время гоняли на дворе мяч или загорали на пруду? Конечно, нет. Потом произошел казус со скрипкой, к которому Эммануил Григорьевич отнесся философски:

-По-моему, есть смысл купить Боре другую скрипку, тем более, старая ему уже мала.

Дальше еще больше.

-Я готов заниматься с ним бесплатно,- совсем разошелся мой учитель. – Мне кажется, из него может получиться неплохой скрипач…

Я моментально представил себя в составе клезмер, который играл на дяди Яшиной свадьбе, и мне стало невероятно грустно.

Трудно сказать, чем закончилась бы моя музыкальная эпопея, не заболей я скарлатиной. Болезнь отодвинула все на задний план. Мама почти не отходила от моей постели, навещала даже ночью.

Когда кризис миновал, меня стали доводить до кондиции. И довели. Видя мое упорное безразличие к музыкальной карьере, мама с папой, по-видимому, решили не мучить ребенка, но новую скрипку, на всякий случай, купили, а вдруг я воспылаю к ней любовью. Любовь во мне так и не вспыхнула, но время от времени я вынимал скрипку из футляра и подбирал популярные мелодии. Мама была в восторге. Она не раз вспоминали слова Эммануила Григорьевича о том, что из меня мог бы выйти скрипач. Иногда мама еще добавляла, если бы я не был таким лентяем…

Но к музыке равнодушным не остался. Сколько себя помню, она всегда была со мной. Неважно, какая – классическая или эстрадная, главное, чтобы хорошая.

Сегодня, когда я слушаю великих музыкантов, певцов, я испытываю ни с чем не сравнимое удовольствие. Меня охватывает какое-то внутреннее волнение. Я вместе с исполнителями поднимаюсь в заоблачные высоты удивительного мира звуков, которые сливаются то в грохочущий океан, то в журчащую речушку, меняя все время краски, тона и полутона.

Часто, сидя перед телевизором и слушая серьезную музыку, я аплодирую композитору, дирижеру и оркестру за то, что хоть на короткое время они вознесли меня над повседневностью, приобщили к настоящему Искусству. Паваротти, Архипова, Доминго, Хворостовский, Гвердцители, Басков, Кобзон, Пугачева – вот только несколько имен, которые первыми пришли на ум…

Знаю, мое объяснение в любви к музыке звучит пафосно, но я пишу то, что чувствую…

Как и все дети, я любил кино. Кинотеатр в Тульчине несомненно относился к городским достопримечательностям прежде всего потому, что был специально построен для этой цели. Каждые три дня в нем показывали новый фильм. Мы, мальчишки, считали своим долгом увидеть его непременно в первый день. Почему в первый, объяснить не могу.

Примерно за час до открытия билетной кассы, перед кинотеатром выстраивалась очередь. За несколько минут до начала продажи возбужденная толпа втискивалась внутрь здания, и начинался заключительный акт трагикомедии.

-Балбес, куда ты лезешь без очереди?

-Сам без очереди. Слышь, отпусти рукав, а то врежу!

-Сопляк, ты что не читал афишу, что детям до 16 лет вход строго запрещен? А у тебя еще молоко на губах не обсохло.

-Ой, не жмите так – здесь беременная…

-Как вам это нравится? Ей еще кино нужно!

Последующие два дня людей у кассы почти не было, покупай хоть сто билетов.

У ребят были свои, сугубо личные, взаимоотношения с кинематографом. Они строились на том, что не всегда удавалось выпросить у родителей денег на билет. Кроме того, старшее поколение свято соблюдало правило: раз написано, что детям до 16 лет фильм смотреть нельзя, значит нельзя. Нам же особенно хотелось посмотреть именно запретные фильмы, хотя, перебирая их в памяти, не могу припомнить хоть одного, который действительно нельзя было детям показывать. Тем более, что у подавляющего большинства юных кинозрителей откровенные кадры вызывали своеобразную реакцию: “Мура собачья. Все время целуются. Вот “Чапаев” – это да!”

Поскольку противоречия между обеими сторонами – родителями и детьми – не всегда удавалось мирно решить, то вторые иногда прибегали к испытанному временем и не одним поколением способу – попытаться проникнуть в зал зайцем. План безбилетного прохода оригинальностью не отличался. Несколько мальчишек, сложив свои финансовые ресурсы, покупали пару билетов. Вручались они тем, чей вклад был весомее.

Счастливчики на законных основаниях проходили в фойе, потом с первым же звонком, возвещавшим о начале сеанса, входили в зрительный зал. А когда гас свет, незаметно открывали одну из выходных дверей. Через нее и просачивались остальные участники операции.

От “зайцев”, в свою очередь, тоже требовалась незаурядная сноровка, потому как за ними охотились билетерши. Не обходилось и без проколов. Наказание обычно выражалось в пинке с малокультурным напутствием “Пошел вон, хулиган!”

Я очень редко участвовал в подобных операциях: боялся, узнают родители, а еще хуже, если свидетелями позора станут знакомые…

Еще одна тульчинская достопримечательность – пруд, с которым у меня связано немало воспоминаний. Рядом с прудом жила моя первая любовь Валя Кравчук. Здесь же находился пляж, где мы, ребята, проводили большую часть дня, купаясь до посинения, загорая до такой черноты, за которой следует обугливание…

Словно не прошло с тех пор много десятилетий, перед глазами деревянная купальня, напоминавшая однокрылый самолет. Правое крыло – женская раздевалка, левое – мужская. Фюзеляжем был мостик, соединяющий сооружение с берегом.

Сейчас всего этого нет в помине, точно так же, как и голопузой детворы, когда-то заполнявшей пляж. В такие дни он напоминал улей. Разноцветные пледы, одеяла, подстилки, уставленные баночками, скляночками, термосами, бутылочками. Это молодые мамы вывозили на природу свои чада, которые, в зависимости от возраста, либо спали в тени, либо играли в песочек, либо гоняли мяч.

Летом население Тульчина увеличивалось минимум вдвое за счет приезжих из Москвы, Ленинграда, Киева и других городов. Отдыхающих привлекали не только низкие цены на продукты, но и их качество – расслаивающийся крестьянский творог, сметана, в которой ложка стояла, как солдат на посту, ароматное сливочное масло, продававшееся почему-то на листьях лопуха, якобы, сохранявших вкусовые качества и предохранявших от солнца.

А мясо, куры – все парное. Если в доме готовилась курица, то аппетитный запах от нее разносился в радиусе полукилометра. О фруктах и овощах вообще не шла речь. Проблема заключалась в другом – куда их девать. Соответственно и цены были символические – не раздавать же их даром.

Привезет в базарный день крестьянин из близлежащего села возок яблок и мается целый день на рынке, потому что еще с десяток таких же возов прибыло из других мест. Большой удачей считалось, если продал половину.

А что делать с оставшимися яблоками? Везти обратно нет смысла: дома этого добра навалом. Да и лошадь жалко. И ищет наш незадачливый продавец укромное местечко, чтобы незаметно вывалить непроданный товар, а то, если увидят, могут оштрафовать или, чего доброго в милицию спроводить. Освободившись от яблок, крестьянин что есть мочи гонит лошадь от греха подальше.

Привлекала отдыхающих и природа. Стоило чуточку отойти от пляжа, в любую сторону, как открывалась необычайно красивая картина: деревья, склонившиеся над водой, заросшие камышом берега, бархатистые палочки, белые водяные лилии, словно звезды, рассыпанные по небу, а рядом большие зеленые листья. И все это на фоне первозданной тишины, нарушаемой только стрекотом кузнечиков и едва слышным жужжанием стрекоз…

Здесь я малышом научился плавать. Двоюродный брат Саша, который был старше на несколько лет, отводил меня подальше от берега, где поглубже, и отпускал. По законам физики я тут же отправлялся на дно. Но тогда срабатывал инстинкт самосохранения, и я выныривал, изрядно наглотавшись воды. Затем медленно под надзором тренера-самоучки брал курс на купальню. Там имелись спасительные перила, за которые можно было ухватиться.

Всего этого, как понимаете, ни мама, ни папа не видели, а то бы всем досталось на орехи. Точно так же никто из них не знал, что однажды, было это в классе пятом, я, почти как Остап Бендер, попал под лошадь. Но тот потребовал у газеты, сообщившей об этом факте, опровержения, что не он, а лошадь отделалась легким испугом. Я же этого делать не стал, так как на самом деле пострадал я сам и никому, кроме Миши Крупника, эту тайну не доверил, и то потому, что нуждался в помощи.

Произошло это так. Утром я отправился на речку дорогой, которой до этого ходил, может быть, сотни раз и ничего со мной не случалось. Когда до конечной цели оставалось свернуть лишь проход, ведущий прямо к пляжу, рядом оказалась телега, совершавшая точно такой же маневр, что и я.

Как любитель животных, я решил пропустить лошадь первой и встал на бугорок на самом углу поворота. Когда телега поравнялась со мной, я неожиданно соскользнул с бугорка и очутился под задним колесом, которое проехало по моему животу, оставив на нем широкий и глубокий след.

Спасло меня от тяжких последствий, я считаю, два обстоятельства. Первое – подвода была не груженной, и второе – я инстинктивно, что есть силы напряг мышцы живота, и колесо по касательной соскользнуло. Брюшной пресс был у меня тогда что надо!

Рана долгое время гноилась, я как мог, обрабатывал ее, перебинтовывал. Мишка доставал необходимые для этого йод и бинт. Трудно вообразить, какой поднялся бы переполох, если бы я посвятил домашних в случившееся. Определенно на какое-то время мне было бы категорически запрещено ходить на озеро. Кстати, мама с папой об этом происшествии так и не узнали…

Спустя много лет наступила пора познакомиться с тульчинским прудом и моему сыну Генке. Мы часто приезжали к бабушке с дедушкой на отдых, подгадывая под разгар фруктово-овощного сезона. Купальню он уже не застал. Несколько столбиков, сиротливо выглядывавших из воды, свидетельствовали, что когда-то здесь стояло сооружение.

Так как других развлечений у нас не было, то в жаркие дни мы отправлялись на пруд. Гнетущее впечатление производила заброшенность этих мест, где еще недавно жизнь била ключом. Только акробатические прыжки рыб, выскакивающих на поверхность, чтобы глотнуть воздуха, потому что под водой от перенаселенности его не хватало, нарушали неестественный покой. Потом я узнал, что пруд передан рыбхозу, который стал разводить в нем карпа. Естественно, чиновники были довольны: нет пляжа, купальни, нет и отдыхающих – меньше мороки. Но поскольку наверняка, найдутся желающие полакомиться свежей дармовой рыбкой, то вдоль окружности пруда красовались объявления, предупреждавшие, что ловить рыбу категорически запрещено под угрозой штрафа.

Не раз мы с Генкой наблюдали, как в том месте, куда мы бросали кусочки хлеба, через минуту-другую вода начинала словно закипать от огромного количества рыб. Иногда имели мы удовольствие видеть и тех, кому поручено было охранять это богатство. Мне рассказывали, что именно они, стражи порядка, как раз и занимались браконьерством, предлагая рыбу по цене вдвое ниже магазинной.

В остальном прилегавшие к пруду места изменились мало: тот же камыш, белоснежные лилии, склонившиеся над водой плакучие ивы, фруктовые сады, но не такие ухоженные, как раньше. Уж я-то хорошо знал, какими они были. Мы с ребятами излазили их вдоль и поперек, “воруя” яблоки, груши, сливы. Слово “воруя” я сознательно взял в кавычки, потому что подобные набеги воровством не считались – большая часть фруктов все равно пропадала…

Генка не по годам рано стал проявлять самостоятельность. Он прекрасно ориентировался в лабиринте переулков и улочек, которых в Москве на Таганке, где мы тогда жили, было великое множество, демонстрируя при этом незаурядную зрительную память. Она осталась у него до сих пор, несмотря на то, что отметил свое 50-летие.

Поэтому, когда однажды в Тульчине он попросил меня отпустить его одного на пруд, в тот день мама чем-то меня загрузила, возражать я не стал, взяв с него слово, не купаться и не ловить рыбу. Я знал за ним эту слабость: дома он не раз говорил, что когда вырастет, обязательно купит спиннинг. “Угрозу” он свою не выполнил, а вот охотничье ружье купил.

Мама с папой всегда радовались нашему приезду, но очень не любили, когда мы куда-то уходили, хотели, чтобы все время были рядом. “Ведь вы приехали на несколько дней! Потом целый год жди…”- аргументировала мама свою нелюбовь даже к коротким расставаниям.

Самостоятельность Генки вообще не укладывалась в ее голове: “Как ты можешь отпускать его одного?!” Я старался маму успокоить. Но спокойной она становилась только тогда, когда на пороге появлялся ее внук целым и невредимым…

Прошло, наверное, больше часа, как Генка отправился на пруд. У меня постепенно тоже начали скрести кошки на душе – правильно ли я поступил, отпустив его одного. Наконец, смотрю, в конце двора появляется знакомая фигура. Рубашонка спереди оттопырена. Что-то там наверняка запрятано.

– Гена, а что у тебя за пазухой?

– Рыба.

– Какая рыба?

– Карп.

– Ты же обещал, что не будешь ловить. Тебя могли поймать, хорошенько отлупить и отвести в милицию. Ты это понимаешь?

– А я запрятался в камышах…

– Где ты взял удочку, пограничник? – Я начал постепенно оттаивать.

– Сам сделал. Крючок привез из Москвы, толстую нитку взял у дедушки, а палочку нашел на дороге.

– А на крючок, что нацепил?

– Кусочек хлеба…

Генка вытащил из пазухи килограммового карпа. Дальнейшее расследование смысла не имело. В его возрасте, с его авантюрным, непредсказуемым характером трудно было удержаться, чтобы не совершить что-то остросюжетное.

Мама, которая тоже не одобрила поступок Гены, карпа, тем не менее, зажарила, и мы за милую душу его съели, кроме рыболова, который вообще рыбу не ел, так как боялся костей…

О Тульчине и о том, что с ним связано, я мог бы еще многое рассказать. И не потому, что здесь прошли мое детство, я узнал, что такое любовь, дружба. В родительском доме был заложен фундамент моих нравственных принципов, моя жизненная философия. И хотя процесс этот был во многом стихийным, он, мне кажется, дал не очень плохие результаты. Но об этом судить не мне…

Какой смысл вкладывал великий Пушкин в слова “И над холмами Тульчина…”- знал он один. Возможно, он имел в виду дух свободы, который витал над этими холмами, неповторимую красоту тех мест.

Для меня же холмы эти священны. Они освещены не только радостью бытия, любовью, яркими впечатлениями, а тем, что здесь нашли свой покой самые дорогие мне люди – мама и папа.

Их нет, но они всегда со мной.

 

Глава вторая

НА ВОЙНЕ КАК НА ВОЙНЕ

… Судьбе было угодно распорядиться так, что за свою жизнь я побывал во многих странах. В каждой находил что-то интересное, привлекательное. Но когда меня спрашивают, где мне больше всего понравилось, я неизменно называю Австрию, Югославию и Швейцарию.

К Югославии и Швейцарии мы еще вернемся, поскольку воспоминания о них относятся к более позднему периоду. А сейчас снова об Австрии, где я прожил целых полгода, и которая стала для меня после окончания войны, пусть на непродолжительное время, очень близкой.

Так получилось, что у меня была возможность довольно хорошо познакомиться с этой удивительной альпийской страной, вернее с ее частью, которая временно находилась под нашей юрисдикцией. Оккупационный режим в Австрии четырех союзных держав СССР, США, Великобритании и Франции был отменен лишь в 1955-м

Знакомству способствовало то обстоятельство, что за несколько месяцев до Победы меня взяли в армейскую художественную самодеятельность, и мы часто выступали с выездными концертами в воинских частях и перед населением.

Как попал я в самодеятельность, убей Бог, не помню. Скорее всего, произошло это так: искали подходящих людей, и художественному руководителю, младшему лейтенанту Виктору Яковлевичу Мееровскому кто-то, по-видимому, сказал, что у минометчиков есть парень, который подражает Чарли Чаплину, ходит на руках и вообще веселый…

Виктор Яковлевич – профессиональный режиссер, окончивший Московский театральный институт, был человеком сугубо гражданским, рафинированным интеллигентом. Военное обмундирование шло ему, как корове седло. Посмотрев, что я умею, он, судя по всему, остался удовлетворен. Кстати, и в дальнейшем он относился ко мне очень доброжелательно, я бы даже сказал, опекал.

Со своей стороны, я ему платил тем, стараясь как можно лучше выполнять свои обязанности. А их у меня было достаточно: в акробатическом этюде, как верхний я завершал пирамиды, танцевал в массовках. Но лучше всего, мне кажется, удавался Чарли Чаплин, Это было сугубо индивидуальное творчество, поэтому доставляло особую радость.

Чудом сохранилась у меня вырезка из фронтовой газеты: “Веселым смехом встречают бойцы похождения Чарли Чаплина, исполненные старшим сержантом Гольденшлюгером.” А вот строка из программки театрализованного концерта, представленного на фронтовой смотр: “Акробатическая эксцентриада – исполнители гв. рядовые Пляцок, Неклеса, Гольденшлюгер”. Автор программки то ли по ошибке, а может, нарочно уровнял всех нас троих в звании, меня понизив.

Виктор Яковлевич, несомненно, был человеком талантливым. Говорил скороговоркой, сердился, когда его не понимали с полуслова. Как натура художественная и впечатлительная был импульсивен, но злобы не таил. Вспыхнет и тут же отойдет. Смеялся редко. Должно было произойти нечто из ряда вон выходящее, чтобы он дал волю смеху. Таким я его видел буквально считанные разы, в том числе, когда…

В тот день наш ансамбль, насчитывавший всего дюжину артистов, кстати, были среди них и профессионалы, проходил санобработку. Это – баня с выдачей чистого белья. Когда подошла моя очередь получать белье, выяснилось, что моего размера нет, и мне всунули первый попавшийся комплект, на несколько размеров больше, чем я носил. Вечером, только я улегся в кровать, раздается стук в дверь. Спрашиваю, кто там?

-Это я, Виктор Яковлевич.

Открываю. Увидев меня, он сказал “Ой!” и, ухватившись за живот, начал громко хохотать, периодически выпрямляясь для того, чтобы еще раз взглянуть на меня и снова ойкнуть.

Наверное, я действительно выглядел смешно: в кальсонах, которые доходили до подмышек, и я локтями поддерживал их на этом уровне, чтобы не свалились, в рубашке, свисавшей почти до пола. Чтобы доставить гостю максимум удовольствия, я еще немного подыгрывал. Словом, спектакль получился…

В 70-х годах я несколько раз встречал Виктора Яковлевича на Арбате. По-моему, мы оба были рады этим встречам. Фамилия Мееровский в ту пору часто попадалась в титрах Центрального телевидения, как режиссера постановок. С середины 80-х она исчезла…

В Австрии нашей театральной штаб-квартирой долгое время был небольшой городишко Мельк, километрах в 70 от Вены. Самым примечательным и посещаемым зданием в Мельке была церковь – кирхе.

Как и все провинциальные городки, Мельк вел полусонный образ жизни, что после трехлетнего военного кошмара поначалу не вписывался в привычное сознание. Некоторое оживление вносили разместившийся в здании школы медсанбат, наша художественная самодеятельность, а также рота связи и разведрота – ребята на подбор.

Судя по внешнему виду домов, мощеным дорогам и выложенным плиткой тротуарам, местное население до нашего прихода жило неплохо. За счет чего, сказать трудно, так как никакой промышленности в Мельке не было.

Среди более или менее приметных зданий выделялись еще муниципалитет, кинотеатр, на сцене которого мы выступали. Кстати, здесь я впервые посмотрел несколько фильмов с участием великолепной Марики Рокк “Девушка моей мечты” и “Кора – Терри”.

Моим временным жилищем стал флигель во дворе дома профессора, так здесь величали преподавателей школы, человека скромного, обходительного, лет 55. В его часть дома я старался заходить как можно реже, чтобы не нарушать покой. Мне кажется, он тоже ценил мою деликатность: при встрече всегда улыбался и называл меня “Герр Борис”. Я, в свою очередь, не забывал высказывать восторг по поводу его “диснейленда”, который он, задолго до появления в Америке настоящего, собственноручно соорудил в своем дворе: причудливо извивающаяся речушка с берегами, усыпанными светлой галькой, пороги, водопад, ветряная мельница, мостики, переброшенные с одного берега на другой, рядом – старинный замок, охотничий домик. В центре двора небольшой действующий фонтан. И все это вперемежку с экзотической карликовой растительностью, составлявшей единый ансамбль с миниатюрными сооружениями. А вечером, когда еще зажигались подсветки, трудно было оторвать глаз от этого фантастического зрелища…

По утрам нужно было видеть, с каким усердием мой профессор убирал прилегавший к его дому участок улицы, собирал на проезжей части конский каштан и другой мусор. Вначале меня это удивляло, но потом привык, и я тоже иногда принимал участие в непрекращаюшемся субботнике…

Возможно, кому-то покажется, что выступать в художественной самодеятельности – одно удовольствие. Как бы не так. Приходилось изрядно вкалывать. Если, исполняя роль Чарли Чаплина, я позволял себе импровизацию, кроме, разумеется, фирменной чаплинской походки, специфических ужимок, то акробатический этюд требовал каждодневных тренировок. Но даже это не гарантировало от неудач: то плохо зафиксировал стойку, то не четко выполнял сальто, а то и вовсе конфуз – пирамида в последний момент разваливается, и приходится на глазах притихшего зала – получится или нет? – начинать заново ее строить. Танцевальные па в массовках, хотя и не отличались особой сложностью, но тоже требовали регулярных занятий.

Обязанности нижнего в нашей акробатической тройке выполнял Федя Пляцок, здоровяк, состоявший из одних мышц, требовавших, как вы понимаете, усиленного питания. Поэтому Федя всегда получал двойные порции, но мог съесть еще больше. Оставшаяся от физических нагрузок энергия уходила у него на девчонок, до которых был весьма охоч и которые, насколько мне известно, отвечали ему взаимностью. По-видимому, он знал какой-то секрет, потому что собеседником был никаким, остроумием не отличался, эрудицией тем более.

Наш средний Ваня Неклеса был фигурой менее колоритной – парень, как парень, ничего примечательного, если бы не хобби: почти ежедневно писал письма родителям, родственникам, знакомым.

Наша тройка между собой жила мирно. Федя и Ваня были по возрасту старше меня, но к моему мнению часто прислушивались, считая, что могу дать полезный совет.

Такой случай не заставил себя долго ждать. Приходит как-то вечером Федя, морда постная, невооруженным глазом видно, что не на шутку чем-то встревожен. Я знал, что если не взять инициативу в свои руки, то он еще долго будет переминаться с ноги на ногу и сопеть.

-Ладно, выкладывай, что случилось? – спрашиваю.

Федя еще больше нахмурился и, вобрав в свои мощные легкие воздуха, выпалил:

-Вот падлюка, наградила!

-Какая падлюка, чем наградила?

Я уже понял, что бедный Федя влип. Неужто сюрприз преподнесла его Мимика? У него была постоянная зазноба с таким экзотическим именем. Кстати, у Вани тоже была девушка.

– Понимаешь, пошел я за околицу прогуляться, – начал свой печальный рассказ Федя.– Смотрю здоровенная деваха лет 18 с двухпудовыми сиськами. Сено сгребает. Подхожу ближе. “Гутен таг” говорю (еще два слова: “Данке” и “Битте” он знал назубок и выговаривал без украинского акцента). А она в ответ: хи-хи да ха-ха. Заигрывает. Ну, думаю, молодуха, держись. Я ее за талию и к себе. Не сопротивляется, все хихикает. Короче…

Федя умолк. Я не помнил случая, чтобы он когда-нибудь произносил такую длинную тираду. Видно, накопилось, и нужно было кому-то излить душу.

– Короче, дохихикался. Так чем же она тебя наградила?

– Трипаком!

Так солдаты между собой называли гонорею.

– Скажи спасибо. Мог поймать и похлеще. Какого черта ты бросаешься на каждую встречную? Мимики тебе мало, что ли? Пока не вылечишься, ты уж ее не трогай…

Федя снова стал разглядывать носок своего ботинка, от чего я заключил, что он уже успел переспать и с Мимикой.

-Ну, ты даешь! Ты же ее наверняка заразил. Ладно, тебе медсанбатские девчонки. помогут. А ей каково?

Сестрички из медсанбата, у которых был накоплен немалый опыт по борьбе с подобными заболеваниями, в короткий срок отремонтировали Федю, и на лице его вновь появилась улыбка.

Так продолжалось, наверное, с неделю. Потом он снова появляется у меня с той же кислой физиономией что и раньше, но уже в сопровождении Вани, для храбрости.

-Что на этот раз произошло? – спрашиваю, потому что по вечерам он просто так не приходил.

-Хотел проверить, здорова ли Мимика, – ответил за Федю Ваня.

– Ишь ты какой заботливый! Ну, на этот раз хоть не так обидно. Поймал свой собственный. Иди в медсанбат и кланяйся девчонкам в ножки, чтобы они еще раз тебя вылечили.

-Мне стыдно смотреть им в глаза, – пробурчал Федя.

-А ты не смотри. Думаешь, они с первого раза не поняли, с кем имеют дело?

На совсем сникшего Федю было жалко смотреть.

-Черт с тобой, я их попрошу, чтобы они … отрезали!

На солдатский юмор мои акробаты реагировали нормально…

У меня в Мельке тоже была девушка по имени Лотта. Случайно познакомившись с ней, я не представлял, что в одном человеке может быть столько нежности и страсти, и что через короткое время меня тоже захлестнет волна всевозможных чувств.

Лотте было 16 лет. Тоненькая, стройная с красивым личиком она напоминала березку и выглядела совсем девочкой, правда, физически вполне сформировавшейся. После одного из концертов она подошла ко мне, позже призналась, что давно наблюдала за мной, не пропускала ни одного выступления и мечтала познакомиться, но не знала, как это сделать. И вот, решилась, потому что больше не может…

Элементарный немецкий я знал, и если даже в ее сбивчивой от волнения речи не все понял, основной смысл уловил.

У Лотты были правильные черты лица, большие голубые глаза, как у Мальвины из “Золотого ключика”, каштановая копна волос. Особую пикантность придавал чуть остренький носик. Подкупающая непосредственность и готовность во имя любви бросить вызов всем условностям вначале настораживали, но потом я понял, что она такая, причем способна зажечь любого, тем более меня, легко воспламеняющегося. Короче говоря, устоять перед ее чарами я не смог и не хотел…

Меня Лотта называла “Майн либе шаушпиллер” (мой любимый артист). Ко мне пришла не искушенной в любовных делах девушкой. Своим опытом я тоже не мог похвастаться, поэтому пришлось вместе по ускоренной программе постигать искусство любви.

Лотта оказалась ученицей способной, хотя трудно сказать, кто из нас был больше учеником, а кто учителем. В любом случае, могу сказать, что физиологически мы очень подходили друг другу…

Наши отношения мы старались не афишировать, опасаясь, что кто-то может вмешаться и разрушить их. Наверняка, о них знал Виктор Яковлевич, но он ни разу на эту тему со мной не заговорил, по-видимому, уверенный в моем благоразумии. Но он ошибался, потому что не берусь сказать, чем бы закончился мой с Лоттой роман, случись он в другое время. В любви я – интернационалист!

Но судьбе было угодно распорядиться по-другому. Штаб, а вместе с ним нашу художественную самодеятельность и медсанбат перевели в другой городишко, недалеко от Мелька. Лотта последовала за мной. Жили мы в небольшой комнатке, где она по существу вела затворнический образ жизни, стараясь меньше показываться на людях.

Я понимал и Лотта, наверное, тоже, что долго так продолжаться не может, хотя нас все еще безудержно тянуло друг к другу. А тут еще прошел слух, что тех, кто имеет три ранения, скоро демобилизуют. И Лотта со слезами на глазах вынуждена была вернуться домой, взяв с меня слово, что когда приеду в Тульчин, сразу же ей напишу. И кто знает, может быть, дороги наши еще пересекутся…

Обещания своего я не сдержал. Реализм оказался сильнее любви. Совсем недавно переполнявшие меня чувства постепенно стали расплывчатыми, далекими, пока не превратились в нежные воспоминания.

Как память об очаровательной австрийской девушке по имени Лотта у меня еще сохранилась ее фотография, где она стоит, прищурив глаз, чуть наклонив набок голову – неповторимая любовь моей далекой юности…

На этом, пожалуй, можно было бы поставить заключительную точку в главе, если бы не одно обстоятельство. Иногда по ночам, когда не спится и, казалось бы, ничто не напоминает о той ужасной бойне, вдруг одна за другой в голове всплывают картинки разрушенных городов, сожженных сел, толпы неизвестно куда бредущих людей, и среди них безрукие и безногие, и много, много безымянных могил.

И среди этого апокалипсиса – ты, чудом уцелевший то ли благодаря слезам мамы (мне рассказывали, что она все время плакала, не зная жив ли я), то ли на роду так написано – получить в подарок еще одну жизнь…

Наверняка, многие знают о войне по книгам, кинофильмам намного больше, чем я рассказал. Но то, что вы прочитали, до сих пор было известно мне одному….

Владимир Высоцкий как-то очень художественно сказал что “Лучше гор могут быть только горы!..” Перефразируя великого барда, скажу: “Страшнее войны может быть только война!”

Глава третья

ЗА СИНЕЙ ПТИЦЕЙ-УДАЧЕЙ

Итак, я еду поступать в институт в Москву. Почему не в Винницу, которая всего-то в каких-нибудь ста километрах, и там есть пара-тройка вузов, в том числе медицинский – мамина мечта? Почему, наконец, не в Одессу, которая тоже не за горами и туда раз в неделю ходит из Тульчина автобус, а институтов еще больше?

Но меня эти варианты не устраивали. Хотелось в Москву. В моем сознании она была центром вселенной, где есть все, о чем только может мечтать человек, перед ним открываются такие необозримые возможности… О том, что в этом городе-мире можно легко затеряться, особенно провинциалу, у меня и в мыслях не было.

Уже позже, когда я познакомился с московской действительностью, стало ясно, что мероприятие это изрядно попахивало авантюрой. Ладно, жили бы в Москве родственники или знакомые, а то нет.

Правда, в том же 46-м младшая мамина сестра Полина заканчивала столичный иняз, но тоже жила на птичьих правах, снимая комнатку. В письме она сообщила, что договорилась с мамой институтской подруги, что та меня приютит на время, пока буду пытаться поступить в институт. Все это сыграло не последнюю роль в том, что мои любимые родители, правда, без видимого энтузиазма, согласились отпустить свое любимое дитя одного в неизведанные края…

Накануне отъезда в Москву папа сказал:

-Боря, у нас есть хороший отрез на костюм, возьми его с собой, мало ли что…

Будь на месте папы кто-то другой, я наверняка бы вспылил. Подумать только, это я, фронтовик, прошагавший с боями от Волги до Дуная, по полной программе испытавший, что такое война, обладатель аттестата зрелости, где одни пятерки, буду давать кому-то взятку? Нет, дудки!

Маму с папой можно было понять: они очень хотели мне помочь, но не знали как.

Я заявил, что отрез не возьму, в институт буду поступать честно, как все. О, юношеская к тому же провинциальная наивность! Откуда я мог знать, что способов оказаться в институте более чем достаточно…

Квартира в Трехпрудном переулке, в самом центре Москвы, между Маяковской и Пушкинской площадью, произвела на меня сногсшибательное впечатление. Не количеством комнат, в Тульчине у нас тоже было три, а их внутренним содержанием: полная энциклопедия Брокгауза и Ефрона, Мережковский, весь Толстой, Чехов, кабинетный рояль, на котором позднее я подбирал всякие мелодии, горка из красного дерева, заполненная хрусталем, не простым, а бакаррой, бронзовые статуэтки французской работы, на стенах в гостиной картины. Всего этого, кроме книг, я в Тульчине никогда не видел. Было от чего растеряться.

Мне в этом музее была отведена небольшая комнатка с маленьким окошком, выходившим на кухню. В ней какое-то время жила Полина. Какие функции первоначально должна была выпонять комнатушке: то ли она предназначалась для домработницы, то ли как подсобка для вещей, осталось таки невыясненным. Впрочем, меня это никогда не интересовало – я был счастлив, что попал в такой дом.

Забегая вперед, скажу, что дом в Трехпрудном стал для меня в полном смысле родным. Здесь я не только провел институтские годы, а потом прожил еще какое-то время, когда вернулся из Сталинабада. Здесь я встретил во многих отношениях неординарных людей, ярких, одаренных, распахнувших передо мной новый мир, лишенный предрассудков, мир, живущий в своем ритме, кстати, во многом созвучным моему представлению. Я смотрел и впитывал в себя только то, что мне нравилось. Избранное старался переварить, постепенно выдавливая из себя провинциала.

В то же время пытался не выплеснуть вместе «с водой и ребенка», потому что многое из того, что я получил в детстве, в первую очередь, в плане нравственном, вполне годилось и здесь. Шаг за шагом постигал я новые правила «игры» («что наша жизнь? – игра!»), и, кажется, немного в этом преуспел…

В моей келье стоял диван, небольшой столик, одностворчатый видавший виды шкаф и стул. Вместить она могла двух, от силы трех человек, при условии, что все сразу сядут и не будут перемещаться. Бывали случаи, что набивалось четверо, когда расписывали пульку в преферанс. Но тогда мебель переставлялась, и я просил гостей по возможности не делать лишних телодвижений.

О, моя видавшая виды студенческая обитель, куда проникали все запахи кухни, возбуждая и без того неплохой аппетит. Свидетельницей чего она только ни была. Видела, как я влюбленный, а по этой причине страдавший бессонницей, изливал свои чувства на бумаге в стихотворной форме, присутствовала она, когда я в бешенном темпе готовился к экзаменам, потому что конспект был дан всего на один день, а самому записывать лекции не хотелось. Наконец, предоставляла мне жилплощадь для амурных дел. Вообще-то я старался выяснять «отношения» с прекрасным полом на чужой территории, дабы не давать повода для разговоров: «Боря привел очередную…»

Сейчас этой исторической комнатки нет. Квартира в Трехпрудном усилиями Наташи и ее дочери Ирочки приняла ультрасовременный вид. Но память о ней жива. Когда я прихожу к ним, мы непременно вспоминаем то безмятежно-счастливое время и некоторые эпизоды, связанные со студенческой обителью…

Мое появление в Москве ознаменовалось сразу двумя свадьбами-женитьбами.

Полина вышла замуж за старшего лейтенанта с итальянской фамилией Турий, на самом деле – чистокровного еврея. Гриша – так звали будущего мужа моей тетушки – служил в Германии в Советской военной администрации и приехал в Москву, чтобы повидаться со своими родственниками, а затем проследовать дальше на Украину, откуда был родом и где жила сестра мамы, погибшей во время войны в немецком лагере.

Московские родственники, увидев перед собой интересного молодого человека, к тому же материально обеспеченного, решили, что «товар» ни в коем случае пропадать не должен и устроили смотр невест. Первые претендентки должного впечатления на потенциального жениха не произвели. И когда начало казаться, что он так и уедет, не солоно хлебавши, на горизонте появилась Полина, которая сразу и безоговорочно понравилась привередливому невестоискателю.

Судя по всему, Гриша тоже приглянулся будущей жене, и они, не откладывая дела в долгий ящик, заключили союз, который сегодня приближается к своему бриллиантовому юбилею.

Замужество Наташи было еще более романтичным, так как жених был найден в…очереди при следующих обстоятельствах. Розалия Михайловна – мама Наташи, в магазине познакомилась с женщиной, пришедшей, как и она, отоварить продовольственные карточки. Разговорились. Татьяна Антоновна, так звали новую знакомую, рассказала, что у нее есть сын-красавец, инженер, прекрасно поет и не женат. Розалия Михайловна, со своей стороны, похвалилась, что и у нее имеется чудесная дочь, только что с отличием окончившая институт иностранных языков и, между прочим, тоже не замужем. Тут же договорились познакомить детей.

Как ни странно, но обе мамы, рассказывая о своих «сокровищах», не слишком преувеличивали. Анатолий действительно оказался весьма привлекательным молодым человеком, выше среднего роста, с великолепной шевелюрой, за которой он ухаживал до последних дней. К сожалению, несколько лет назад его не стало. Что до вокальных данных, то и в этом Татьяна Антоновна была недалека от истины. У Толи был неплохой тенорок с одним недостатком – часто забывал слова песни.

По натуре Толя был игрок и немного везунчик. Так за пару дней до денежной реформы он умудрился по облигации какого-то госзайма выиграть 10 тысяч рублей – по тем временем деньги немалые. Правда, начались проблемы: на что их потратить – в магазинах хоть шаром покати. Однажды мы забрели с ним даже в аптеку, но и там в продаже оказалось только гинекологическое кресло. Посовещавшись, мы решили, что оно нам ни к чему.

Характеристика Наташи, на мой взгляд, была ее мамой явно занижена. На редкость талантливая, интеллектуалка в широком смысле этого слова, она была достойна самой лучшей партии. Наташа Кроль после замужества взяла фамилию мужа – Бонк, долгое время преподавала в Академии Внешторга, получила профессорское звание, написала несколько прекрасных учебников английского языка, завоевавших большую популярность и выдержавших множество переизданий. В последние годы соавтором ее стала дочь Ирочка. Дуэт тоже получился плодотворным.

Так двумя браками салютовала столица мой приезд, и оба оказались счастливыми…

Верховодила в доме Розалия Михайловна Кроль-Боярская. Такая двойная фамилия стояла на афише, рекламировавшей ее как эстрадную певицу. Одесситка, красивая, знающая себе цену, она имела непростой характер.

Одесский «бриллиант» прошел соответствующую московскую огранку и засверкал всеми своими гранями. В результате получилась светская женщина, вращавшаяся в довольно высоких кругах и принимавшая у себя известных артистов, ученых, чиновников.

Муж Розалии Михайловны – Александр Ефимович Кроль, еще до революции окончил Петербургский горный институт (еврею непросто было туда попасть), считался крупным специалистом по лакам и краскам. Одно время был даже директором авиационного завода. Когда я появился в Трехпрудном, отношения между мужем и женой были натянутыми, но внешне декорум соблюдался, и непосвященному человеку было трудно догадаться, что пробежала черная кошка.

Что за «кошка», я узнал через какое-то время, когда стал в доме своим человеком. Виной тому, как рассказывала Розалия Михайловна, был ее тихоня-муженек, который вскоре после женитьбы умудрился ей – юной, очаровательной – изменить. И с кем бы вы думали?! Со своей секретаршей. Такое в Одессе не прощают.

-Я бы еще могла понять, – возмущалась Розалия Михайловна, – если бы с красоткой, а то ведь настоящая кикимора… Это больше всего ее ранило, и она продолжала:

-Можешь не сомневаться, он у меня тоже ходил с развесистыми рогами!

В этом я нисколько не сомневался. Розалия Михайловна пользовалась большим успехом у мужчин, к тому же была без предрассудков. Но для этого нужно было ей очень понравиться. Такого удостаивались немногие, потому что требования предъявлялись самые высокие.

Особенно тепло вспоминала она о своем любовнике, ответственном работнике НКВД, которого в годы сталинских репрессий не миновала участь многих его коллег. Розалия Михайловна уверяла, что всем своим существом чувствовала, когда его расстреливали. «В тот день я не могла найти себе места …»

Привыкшая к мужскому почитанию Розалия Михайловна любила, когда я сопровождал ее в Большой зал консерватории на выступления известных дирижеров, исполнителей. Достать билетик на такой концерт было трудно, но в кассах Большого зала работала ее знакомая, очень милая женщина. Симфоническая музыка доставляла Розалии Михайловне огромное удовольствие, я же невольно приобщался к музыкальной культуре.

Еще она часто брала меня с собой, когда совершала вылазки в магазин за продуктами, особенно в Елисеевский, где от обилия вкусных запахов я буквально балдел. Мне доверялась хозяйственная сумка. Многие продавцы старшего поколения не только знали ее в лицо, но и по имени отчеству. Я не раз был свидетелем такого диалога:

-Здравствуйте, Розалия Михайловна! Как поживаете? Что-то давненько вы к нам не заглядывали…

-Спасибо, Петр Николаевич. Все как-то не досуг. Мне бы сыра, не очень острого.

-Рекомендую вот этот. Не желаете попробовать?

Продавец отрезал тоненький, как папиросная бумага, кусочек сыра и на бумажке протягивал его Розалии Михайловне. Та брала, откусывала чуть-чуть и, не спеша, разжевывала. Глядя на нее, складывалось впечатление, будто она к чему-то прислушивается, стараясь уловить весь вкусовой букет предложенного сыра.

-Да, пожалуй. Нарежьте, пожалуйста, грамм 150…

Одна из таких сценок послужила мне темой для миниатюры.

В Елисеевский магазин входит интеллигент, разумеется, в шляпе, очках, с зонтиком и обращается к продавцу колбасного отдела.

-Будьте добгы ггам 50 доктогской…

Покупатель, как не трудно догадаться, был не в ладах с буквой «р».

-Вам нарезать? – спрашивает продавец.

-Нет. Можно большим куском!

Одно время в мои обязанности входило забирать Розалию Михайловну домой после ее вечерних выступлений в кинотеатре «Москва», что на площади Маяковского. И хотя отсюда до Трехпрудного было рукой подать, она просила зайти за ней минут за двадцать до начала последнего сеанса. Билетерши знали меня и беспрепятственно пропускали в фойе, где на сцене в длинном вечернем платье пела песни и арии из оперетт все еще эффектная, хотя немного и располневшая Розалия Михайловна. Публика хорошо принимала ее…

Вскоре самым близким для меня человеком в доме стала Наташа. Во-первых, мы были однолетки, что немаловажно. Во-вторых, при всей, как бы точнее сказать, ее отгороженности от окружавшего мира, она нуждалась в настоящем друге, подчеркиваю, друге. Какое-то внутреннее чувство подсказывало ей, что я подхожу для такой роли. Помню, первые годы, когда к ней приходили знакомые, она всегда представляла меня так: «Это – Боря, племянник Полины, мой самый лучший подруг!»

Наташа часто производила впечатление человека, всецело погруженного в собственные мысли. Ее способность отключаться была поразительной. Когда момент самопогружения в себя заставал ее, например, за праздничным столом, она могла машинально съесть половину всего салата. И только напоминание мамы, что возможно еще кто-то захочет попробовать, останавливало ее. В то же время она была общительна, любила застолья, обладала великолепным музыкальным слухом, была интересной собеседницей.

Маленькой с ней часто происходили забавные истории. Однажды Розалия Михайловна, ожидавшая телефонного звонка от своего энкаведешника, на минуту отлучилась, пардон, в туалет. По закону подлости, тут же зазвонил телефон. Трубку сняла Наташка.

-Наташенька, – раздался знакомый мужской голос на другом конце провода, –

здравствуй, деточка. А где мама?

-Здгасьте, – маленькая Наташа немного грассировала. – Мама в уборной делает

себе клизму!

Можно представить себе реакцию Розалии Михайловны, хотя ребенок сделал то, чему его всегда учили, – сказал правду.

Как-то Наташу повели в детский театр. Показывали пьесу, по ходу действия которой разбойник пытается похитить маленькую девочку. Возмущенная Наташка вырывается из маминых рук, подбегает к рампе и во весь голос кричит «злодею»:

-Не смей тгогать маленьких девочков!

И самый забавный случай, который Розалия Михайловна вспоминала чаще других. Как-то в гости пришла ее подруга, артистка Большого театра Бася Ароновна Амборская – женщина необыкновенной красоты, величественная. В театре ей поручались роли империатриц, цариц. Думаю, что главным образом за это ее держали в Большом, так как голос у нее ничем особенным не выделялся.

Сели в гостиной пить чай. Александр Ефимович на привычном месте – во главе стола, женщины по бокам. Наташке, по-видимому, надоело одной играть в своей комнате, и она пришла в гостиную, откуда время от времени доносился смех: рассказывали анекдоты. Взобравшись сзади на папин стул и держась за его спинку, малышка после небольшой паузы, которая, по-видимому, понадобилась ей, чтобы сообразить, сколько всего людей за столом, выдала следующий перл:

-Один председатель и две председутки!

Маленькая Наташа никак не могла понять, почему ее слова вызвали дружный хохот и многозначительные переглядывания.

Дом в Трехпрудном был открытым. Часто устраивались вечера. Одних только дней рождений, включая мой, было пять. А всякие праздники! Розалия Михайловна, в чьем введении находились наши продовольственные карточки, умело ими распоряжалась, часто меняя хлеб на другие продукты, в том числе на водку и вино. Так что по части выпивки дефицита не было.

Заключительным номером застолья непременно был концерт. Толя пел неаполитанские песни, забывая иногда слова. На помощь приходила Наташа, которая знала на память весь репертуар мамы и мужа. Наташа также выступала как чтец-декламатор. У нее это здорово получалось: «О, Магадео, о, мой великий Бог!»

Гвоздем программы был домашний джаз бэнд в составе: Розалия Михайловна – рояль, я – скрипка, Толя – первый ударник (бубен), Александр Ефимович – второй ударник на двух крышках от кастрюль, Наташа – дирижер.

Надо сказать, что все «музыканты» отличались хорошим слухом, кроме Александра Ефимовича. Правда, он уверял, что у него внутренний слух. Но попытки воспроизвести с помощью свиста какую-нибудь мелодию всегда заканчивались тем, что никто не мог определить, что он намеревался высвистеть. О том, чтобы спеть, вообще не могло быть и речи.

Конечно, самый большой репертуар был у Розалии Михайловны. Как-никак, профессиональная певица. Тем не менее, она любила, когда ее упрашивали. В узком кругу иногда с огоньком исполняла песенки популярной в 20-е годы кафешантанной одесской певицы Изы Крамер. В доме был сборник ее песен. Вот одна из них, не знаю почему, застрявшая у меня в памяти.

Я служила в магазине продавщицей,

Продавщицей тубероз и орхидей.

И зашел ко мне однажды бледнолицый

В золотом пенсне хорошенький еврей.

 

Был еврей со мной любезен больше года,

Больше года открывал мне свой карман.

Но меня влекла к себе сама природа,

И увлек меня аристократ-улан.

 

Через день мы с ним в авто катались вместе,

Через два пришлось поднять вопрос о чести.

И хоть я хранила верность Пенелопы,

Все же с боем были заняты окопы.

 

Я военной стала в полном смысле слова,

И была бы на учете до сих пор.

Но шальное сердце жаждало иного,

И увлек меня талантливый актер.

 

Через день его встретила с актрисой,

Через два была побита за кулисой.

В общем мы решили мирно распроститься,

И теперь я снова честная девица.

После этого следовал фортепианный рефрен: тирямта, тирямта, тирям, тирям, тата.

Одно время бывал у нас Лева Горелик, тогда еще молодой эстрадник. Талант так и пер из него. Приехал он из Саратова, и как начинающий артист испытывал трудности, в первую очередь, с репертуаром. За хорошую миниатюру нужно было платить приличные деньги, которых у него не было К тому же он был ужасно прижимистым, если не сказать, скупым. Это противоречие между желаниями и возможностями обернулось однажды для него небольшим скандалом.

Достать площадку для выступления в Москве, Ленинграде и других крупных городах эстраднику тогдашнего Левиного ранга было практически безнадежно. Поэтому отправлялась артистическая молодежь на периферию – Урал, Сибирь. Туда свои стопы направил и Лева Горелик.

Месяца полтора его не было в Москве. Появился довольный – гастроли прошли успешно. Подработал и стал задумываться о настоящей программе, которую с ним подготовил бы опытный режиссер. Поиски режиссера вскоре увенчались успехом, так как однажды он, весь сияя, объявил, что сам Валентин Плучек согласился с ним поработать…

Проходит всего несколько дней, и Левка приходит к нам темнее тучи. Оказывается, после него в хлебосольную Сибирь с концертами наведался не кто-нибудь, а сам мэтр советской эстрады Аркадий Райкин. Уже первые выступления насторожили привыкшего к шумному успеху артиста. Публика, конечно, реагировала, Райкин есть Райкин, но без присущего энтузиазма. Номера, которые обычно проходили на «ура», собирали жидкие аплодисменты. Непродолжительное расследование, предпринятое народным артистом, показало, что с этими же миниатюрами недавно здесь выступал некто Лев Горелик, и, между прочим, неплохо…

Разъяренный Райкин по возвращении в Москву пожаловался в Министерство культуры, требуя наказать плагиатора. В высоком учреждении, куда Леву незамедлительно вызвали, ему пришлось писать объяснительную. Он полностью признавал неэтичность своего поступка, но пояснил, что сделал это не от хорошей жизни, так как ему, молодому эстраднику, никто не помогает. У Райкина он одолжил только старые миниатюры… «Так что режьте меня на части и кушайте меня с маслом!» Леву хорошенько пожурили. Он дал слово, что больше такое не повторится.

Леву я снова встретил спустя много лет. Он уже имел звание Народного артиста республики, сильно располнел и при его невысоком росте напоминал шарик. Он пригласил меня на свой концерт, который должен был состояться вечером на открытой площадке в Центральном парке имени Горького. Не помню почему, но приглашением я не воспользовался.

А через некоторое время я случайно набрел на заметку в газете, рассказывавшей о картинной галерее известного эстрадного артиста Льва Горелика и о том, как она возникла. Многие молодые художники – поклонники Левиного таланта, зная, что он неравнодушен к живописи, дарили ему свои работы, которые в ту пору большой ценности не представляли. Некоторые из этих художников впоследствии получили громкую известность, и Лева стал обладателем уникальных полотен.

Я не случайно так подробно описываю мои первые московские встречи, чтобы было понятно, куда я попал, кто меня окружал, какой была среда, откуда я черпал немало поучительного…

Я уже упоминал, что после того, как обещал маме и папе не поступать в кинотеатральные вузы, мне было безразлично, куда пойти учиться. Тем не менее, такие институты, как педагогический, торфяной, нефтяной и т.п., от одних названий которых веяло скукой, я отвергал с порога. В школе мне больше удавались предметы с математическим уклоном, но технические вузы восторга у меня почему-то тоже не вызывали. Хотелось чего-то оригинального.

И вот, возвращаясь как-то в свой Трехпрудный переулок, на улице Горького, на том месте, где через несколько лет открылся фирменный магазин «Грузия», я увидел большой деревянный щит с объявлением о наборе студентов на первый курс Московского института востоковедения. Далее следовал перечень отделений: китайское, японское, индийское, монгольское, корейское, арабское, турецкое… Глаза разбегались от названий, но взгляд мой почему-то задержался на турецком.

Далее в афише сообщалось, что институт готовит референтов, страноведов по Ближнему и Дальнему востоку, а также Азии. Звучало интригующе. Но самое приятное стояло в конце: стипендия на первом курсе – 450 рублей, тогда как в других вузах, об этом я еще знал в Тульчине, почти вдвое меньше. Вот это стипендия!

Своим открытием я тут же поделился с домочадцами, которые встретили его весьма скептически. Кто-то даже высказал предположение, принимают ли вообще туда евреев? Наверняка, огромный конкурс. А раз так, то без блата нечего соваться. И только Наташа сказала: «Я бы на его месте все-таки попробовала, чем черт не шутит!»

В приемной комиссии института мне сказали, что, так как у меня аттестат отличника, то надо будет сдать только один экзамен по иностранному языку. Я выбрал немецкий, который «изучал» в школе и на котором почти полгода в Австрии общался с Лоттой.

Наслышавшись всяких страстей об институте Востоковедения, я для подстраховки решил подать документы и в другой институт. В ту пору на двойное поступление смотрели сквозь пальцы, тем более, когда дело касалось участника Великой отечественной. Вторым институтом я выбрал финансово-экономический, где мне предстояло сдать математику, что я и сделал. В Востоковедении я тоже благополучно преодолел немецкий барьер и собеседование.

И потекли томительные дни ожидания – принят, не принят. А мне, в случае благоприятного исхода, предстояло еще съездить домой за вещичками, так как приехал налегке.

И вдруг в Москву, на несколько дней в командировку приезжает из Берлина Гришин начальник майор Мусиенко, украинец внушительных габаритов, напористый, самоуверенный, насквозь пропитанный синдромом победителя, для которого слова «нет», «не могу» не существовали. На вопрос, «Как дела?» я рассказал о ситуации, в которую попал: принят – не принят, ехать – не ехать. Выслушав, Мусиенко пообещал, что в один из дней обязательно сходит к директору и все уладит.

-Не унывай, Боря! Где наша не пропадала!

На завтра Мусиенко выкроил время и для моего института, откуда вернулся в плохом настроении:

-Ну, и говно твой директор! Попался бы он мне на фронте!..

Я понял, что номер не удался. Немного успокоившись, борец за права студентов в лицах рассказал, что произошло. Почти дословно передаю его рассказ с незначительными сокращениями не вполне литературных выражений, хотя в устах майора они звучали весьма образно…

– Сначала все шло хорошо: приехал в институт, поднялся на второй этаж. В приемной директора симпатичная секретарша, с которой… Спрашиваю:

– Главком у себя?

– А вы по какому делу?

-По срочному, из Берлина…

– Сейчас доложу. Как вас представить?

– Майор Мусиенко.

Через минуту секретарша возвращается.

– Директор просит подождать. У него заместитель председателя приемной комиссии…

– Он-то как раз мне и нужен!

Девица не успела среагировать, как я уже был в кабинете.

– Здрасьте, – говорю. – Вы уж извините за вторжение! Приехал из Берлина всего на пару дней, времени в обрез, а дело, по которому пришел, не стоит выеденного яйца…

И я объяснил немного оторопевшим двум хмырям, что хочу узнать, принят ли в институт Борис Гольденшлюгер. Ну и фамилия у тебя. Пока ехал в трамвае, все повторял, чтобы правильно ее выговорить.

– А Борис, между прочим, – продолжаю я, – фронтовик с тремя ранениями и до сих пор не знает, принят он или нет, хотя экзамены сдал. А ему еще за вещичками домой, на Украину надо съездить…

Все это я выложил. Тот, что из приемной комиссии, очкарик, не сводит глаз с начальника, как, мол, тот реагирует. Директор спрашивает.

– Как, вы говорите, фамилия?

– Борис Гольденшлюгер!

– А кем он вам приходится?

– Брат жены, – не моргнув глазом, выпалил я. Не на того напали. Я заранее предвидел, что могут задать такой вопрос.

– К сожалению, товарищ майор, помочь вам не можем, – выдавил из себя директор. – У нас такой порядок: сообщать абитуриентам о результатах только за несколько дней до начала занятий после детального обсуждения каждой кандидатуры…

– Но у него ж особый случай – за вещичками надо ехать…

– Это его личное дело, – вставил очкарик.

– Ну, и порядки у вас! – сказал я напоследок, увидев, что директор поднимается с кресла, давая понять, что аудиенция окончена…

Наверняка, мой ходатай на прощанье прилично хлопнул дверью, но об этом он предпочел умолчать.

Думаете, история эта не имела продолжения? Директор оказался человеком с хорошей памятью на фамилии.

Так получилось, что уже будучи в институте, зачет по марксизму-ленинизму, с которым, как мне казалось, проблем у меня не должно было быть, потому что активно выступал на семинарах чудесной преподавательницы Альтерман, разрешавшей нам иногда даже сомневаться в некоторых марксистско-ленинских постулатах, так вот зачет, мне предстояло сдавать самому директору, который тоже вел этот предмет..

Вопросы попались несложные, и я бойко оттарабанил ответы. Выслушав их, мой визави недовольно поморщился и выдавил из себя: «придете еще раз осенью», что автоматически лишало меня стипендии на лето. Большой трагедии в этом не было, так как каникулы я обычно проводил у мамы с папой в Тульчине, но было очень обидно, так как впустую, выходит, законспектировал одну из ленинских работ…

Осенью я снова вынужден был встретиться с директором, чтобы пересдать зачет. Пойти к другому преподавателю не разрешалась, так как действовало правило: у кого завалился, тому обязан снова сдавать. Директор, не поднимая головы, взял мою зачетку, что-то в ней написал и возвратил со словами: «Это послужит вам хорошим уроком…» Не трудно было догадаться, что он имел ввиду.

Вскоре после неудачной вылазки Мусиенко, в Тульчин за вещичками я все же поехал. Была какая-то уверенность, что в один из двух институтов меня все-таки должны принять. Возвращаюсь в Москву за несколько дней до начала занятий, а у меня на столике лежат извещения из обоих институтов о том, что принят на первый курс. «Семейный» совет продолжался, может быть, минуту. Вердикт был один – институт востоковедения.

Говорят, что каждый должен пройти через те ошибки, которые ему суждено совершить. Сейчас, когда прошло более шестидесяти лет с того знаменательного для меня дня, когда многое в жизни изменилось, произошла переоценка ценностей, можно сомневаться в правильности сделанного выбора. Но кто мог предположить, что наступит время, когда экономика выйдет на первый план, а я, как «турок», все эти годы так и останусь невостребованным?

Но с другой стороны, кто берется сказать, как сложилась бы моя жизнь, выбери я

финансово-экономический институт. Стал бы я журналистом? Побывал бы я во многих странах? Встречался бы я с удивительными людьми? Однозначного ответа на эти вопросы нет, так как предвидеть будущее невозможно…

Студенческую пору принято идеализировать. Наверное, не без оснований.

Во-первых, ты молод и впереди видится длиннющая дорога почти вся розового цвета, и ты твердо веришь, что рано или поздно твоя звезда обязательно зажжется…

Как вы думаете, что я сделал первым, став студентом? Правильно, влюбился. Влюбился в яркую, обаятельную, жизнерадостную студентку второго курса персидского отделения Юлю Некрасову.

Натуральная блондинка с большими карими глазами, Юля была чертовски хороша, Когда улыбалась, на щечках появлялись ямочки. Я не помню случая, чтобы она была в плохом настроении, всегда радовалась жизни.

Юля, естественно, пользовалась повышенным вниманием ребят, что еще больше заставляло меня страдать, пока я не монополизировал это право. Но до этого месяца полтора ходил сам не свой, не зная, как познакомиться. Другой на моем месте, наверняка, решил бы проблему просто: подошел бы и заговорил, не на улице же, в одном институте учимся. Но я приехал из провинции, к тому же был застенчивым, понятия «удобно – неудобно» толковал по-своему.

Думаю, что страдания молодого Вертера не шли в сравнение с моими. Появилась бессонница, по ночам стал писать стихи, что до сих пор со мной не случалось. К сожалению, из написанного в тот период ничего не сохранилось, но думаю, потеря небольшая, так как чувства меня прямо-таки переполнялили, а сочи- нить что-то путное в таком перевозбужденном состоянии трудно.

А вот в борьбе с бессонницей я, можно сказать, одержал убедительную победу, причем, случайно. Каким-то образом в моей комнатке оказался первый том «Капитала» Маркса. Однажды ночью, чтобы отвлечься от мыслей о Юльке, я открыл гениальное произведение основоположника и стал читать не просто, как, например, читаешь «12 стульев», а, пытаясь вникнуть в суть. Больше чем на полстраницы меня не хватило, и я уснул сном праведника. После этого «Капитал» был взят мною на вооружение в борьбе с бессонницей. Знал бы об этом Маркс!

В одной группе со мной занимался Гриша Александров. Приехал он из Баку, по-русски говорил с акцентом. Великолепно знал азербайджанский, который как и татарский, узбекский и ряд других языков относится к группе тюркским. Поэтому учиться ему было легко, к тому же человеком он был несомненно способным. Кстати, и младший его брат тоже не был бесталанным, но в музыкальном плане: много лет играл на скрипке во всемирно известном квартете имени Бородина.

Не знаю уж почему, но своими любовными переживаниями я поделился именно с Гришей.

– Боря-джан, не волнуйся, все будет в порядке…

– Но ты понимаешь, не могу же я просто так подойти и познакомиться?

– И не надо, дорогой. Я с ней познакомлюсь…

Через день он доложил мне, что первая часть плана успешно выполнена.

– Очень веселая, хорошая и простая девушка, – заявил Гриша.

– Надеюсь, обо мне ты ей ничего не сказал?

– Почему не сказал? Все сказал. Что ты умный, честный, но боишься девушек. Что по ночам не спишь, и если с тобой не познакомится, то может умереть. Правильно сказал?

Гриша, конечно, преувеличивал. Но то, что он запросто мог многое из этого выложить, я не сомневался. А когда на следующий день в коридоре Гриша остановил пробегавшую Юльку и что-то ей сказал, а та громко рассмеялась, я подумал, что, может быть, и не преувеличивал. Он тут же подозвал меня.

– Боря-джан, иди к нам. Познакомься с твоей любимой девушкой! Я был готов провалиться сквозь землю. Пунцовый, заикаясь от волнения, я с трудом произнес свое имя. Посчитав свою миссию оконченной, Гриша напоследок добавил:

– Мавр сделал свое дело, мавр может уходить!

Мы с Юлей обменялись телефонами, и началось…

Спустя какое-то время она призналась, что из нового пополнения, я ей тоже приглянулся. Но откуда могла знать, что она тоже понравится мне, тем более, что никаких намеков на это не делал.

Юля была единственной дочкой у родителей. Долгое время семья жила в Киеве, где отец занимал высокий пост в Министерстве железнодорожного транспорта, но рано умер. Юля с матерью переехали в Москву, в двухкомнатную квартиру недалеко от Курского вокзала.

Не сосчитать, сколько раз топал я по ночной Москве от Курского до Маяковской, потому что, когда уходил от Юльки, то ли мы болтали дома, то ли в подъезде до одури целовались, общественный транспорт уже не работал, а денег на такси, естественно, не было, а если бы даже были, все равно предпочел бы добираться пешком, чтобы как можно дольше сохранить в себе впечатления от встречи, дать себе время успокоиться от переполнявших чувств…

Удивительная вещь: в моих взаимоотношениях с любимыми женщинами, до и после Юльки, через короткое время на одно из первых мест выходила физиология. С Юлей я долгое время об этом даже не думал. Мне она просто была нужна, без нее я не мог. Мне нравилось находиться рядом с ней, разговаривать о пустяках, фантазировать, строить воздушные замки, думать о ней. Наши ласки, не переходившие на первых порах определенную границу, были как бы логическим продолжением чистой любви. Мы, конечно, понимали, что, «то самое», произойдет. Но нам и без него было очень хорошо.

По натуре я человек – ревнивый, если, конечно, по-настоящему влюблен. Но то, что происходило со мной, когда был с Юлей, переходило всякие границы. Ревновал к нашим ребятам, которые приглашали ее на танец на институтских вечерах. Кстати, танцевала она превосходно. Говорили, что у нас с ней здорово получается. Наверное потому, что мы остро чувствовали друг друга. Она мгновенно улавливала самые неординарные решения партнера. Если устанавливались призы за лучший танец, один из них непременно доставался нам.

Мог я и на улице приревновать ее к незнакомому мужчине, на котором она, как мне казалось, дольше обычного задержала взгляд или улыбнулась ему ничем незначащей улыбкой. Я понимал, что это глупо, тем более, Юля никогда не давала повода обвинить ее в неверности, но ничего не мог с собой поделать. Словом, Отелло, и только!

К счастью, Юлька никогда не делала трагедии из моей ревности. Когда я ее в чем-то упрекал, она пожимала плечами, улыбалась своими ямочками на щеках и говорила: «Успокойся, любовь моя, кроме тебя, мне никто не нужен!» И я успокаивался.

Четыре феерических года. Это была какая-то волшебная ода любви. Я уповался Юлькой, боготворил ее. Она, как мне кажется, отвечала тем же. Такая безумная любовь обычно кончается либо браком, либо, как в моем случае, ничем.

Я иногда спрашиваю себя, почему ни разу не предложил Юле стать моей женой, ведь мы подходили друг другу по всем статьям – темпераменту, оптимизму, доброте, преданности и т. д.? Она наверняка согласилась бы, уверен, ждала такого предложения.

До сих пор не могу найти ответа, что меня останавливало, что в итоге послужило непреодолимой преградой, через которую не смог переступить? Наваждение какое-то. Единственное, что меня успокаивает: Юля после того, как я отбыл в Таджикистан, встретила достойного человека, вышла за него замуж, у них родился чудесный сын.

Все эти годы я Юлю часто вспоминал. Наши общие знакомые рассказывали, что когда она приходила к ним, то первым делом интересовалась, как я, говорила, что хотела бы увидеться.

Но я от встречи уклонялся, хотя мне тоже было любопытно взглянуть на нее. Но я не хотел разрушить образ той Юльки, которую безумно любил и с которой связан самый яркий отрезок моего жизненного пути. Да, Любовь – это великое счастье!..

У меня все время вертятся в голове слова из популярной песенки «Мишка, Мишка, где твоя улыбка…», но с другим, более близким мне именем:

Юлька, Юлька, где твоя улыбка,

Полная задора и огня.

Самая нелепая ошибка –

То, что мы расстались навсегда…

В любви нужно быть немного сумасшедшим, тогда эта любовь не забывается никогда!

О том, как я «грыз» гранит науки в институте, ничего примечательного вспомнить не могу. Ходил на лекции, играл в сборной по волейболу. Много читал. По-видимому, снова выручала способность быстро схватывать и запоминать.

Учителя были разные. Одни нравились, другие нет, но занятия пропускал редко. Можно сказать, что в целом к учебе относился более или менее серьезно, но без напряжения. Не хотелось огорчать родителей, которые помогали мне всем, чем могли – деньгами, посылками.

Посылкам радовался не только я, но и друзья, так как в них всегда были вкусные изделия: домашнее печенье, копченая филейка, перетопленный мед со сливочным маслом и какао. Все это быстро уничтожалось, и дней за десять до очередной посылки я уже переходил скромный образ жизни, потому что с деньгами всегда было туго, несмотря на повышенную стипендию. Так, на пятом курсе я получал 787 рублей в месяц, почти столько, сколько молодой специалист, окончивший, например, сельхозинститут.

И все же отдельные эпизоды, связанные со студенческой порой, как видите, капризная дама-память все же сохранила. Некоторый интерес, на мой взгляд, представляет языковая практика в Чадыр-Лунге (Молдавия) у гагаузов, язык которых весьма близок к турецкому.

Министерство Высшего образования с подачи института решило проверить на нас эффективность нового метода, и в один прекрасный день двадцать студентов четвертого курса в разгар летних каникул во главе с преподавателем турецкого языка Кямиль Кямилевичем Кямилевым были отправлены в захолустную Чадыр-Лунгу и расселены по частным квартирам для того, чтобы как можно больше находиться в языковой среде, то есть, общаться с местным населением, что должно было способствовать лучшему усвоению турецкого

Идея сама по себе заслуживала внимания, если бы подопытные ею прониклись. Но их интересовало другое – по возможности ничего не делать и, с учетом местных условий, получать максимум удовольствий. Первое место среди удовольствий удерживало виноградное вино, которое мы покупали ведрами, так как магазинное в бутылках стоило вдвое дороже. И еще: другой вместительной посуды у нас просто не было.

Хотя карточная система к тому времени уже была отменена, продукты в Чадыр-Лунге и цены на них не шли в сравнение с московскими и были значительно ниже. Поэтому они тоже пользовались повышенным спросом, особенно парное мясо, молоко, не говоря уже об овощах и фруктах.

Наш руководитель, которого мы между собой называли просто Кямиль, больше всего в жизни ценил спокойствие, поэтому все рассматривал с позиции, как бы чего не вышло. Ко мне, не знаю уж почему, относился с особым доверием. Возможно, потому, что в институт я пришел не со школьной скамьи, а успел побывать на фронте. Иногда он даже советовался со мной. Себе в выгоду такие отношения я не использовал, а вот попросить за других изредка позволял себе.

Институт наш находился рядом с парком «Сокольники». Весной, когда устанавливались теплые дни и зеленая травка так и манила к себе, что, отнюдь, не настраивало на учебный лад, я, по просьбе ребят, обращался к Кямиль Кямилевичу с предложением пойти на природу и там наглядно изучать турецкий. Он, прищурив глаза, с хитринкой смотрел на меня, но было видно, что ему тоже не хочется сидеть в душной комнате. К тому же он был не намного старше нас, и в нем тоже по весне усиливалось бурление в кровь.

-А если узнают? – спрашивал он, показывая пальцев наверх.

-Ну и что? Мы же не гулять идем, а изучать язык…

Минуту-другую он еще колебался, но, по-видимому, моя уверенность, что ничего серьезного не произойдет, передавалось ему, и он соглашался.

-Только тихо, чтобы никто не слышал.

И мы на цыпочках выходили. В парке ни о каких занятиях, разумеется, не могло быть и речи. Мы полностью оказывались во власти дурманящих запахов и красок весны.

В Чадыр-Лунге, вдали от начальствующего ока, демократизм Кямиль Кямилевича становился еще шире. Он охотно участвовал в наших посиделках, пил вино, с аппетитом уплетал жареную баранину. Результаты практики, мне кажется, его мало волновали, тем более, что оценивать их предстояло ему самому.

Поселились мы в гагаузской семье втроем – Леня Цейтлин, Валя Еременко и я. В комнате стояли две раскладушки и одна кровать, которую тут же занял наиболее разумный из нас Ленька, обладавший способностью хорошо устраиваться в любых условиях. В институте он тоже появился спустя месяц-полтора после начала занятий, и был зачислен без экзаменов, поговаривали, что по записке от самого Булганина, занимавшего тогда высокий пост в правительстве. Думаю, то была заслуга Ленькиного папы – известного в Москве юриста.

Жили мы втроем дружно. Не последнюю роль играло то, что у всех были разные вкусы, особенно, в еде. Например, когда за обедом дело доходило до второго, Валька как щирый украинец любил жирный кусочек, я обожал кости, которые обрабатывал так, что собакам после меня делать было нечего. «Бедный» же Ленька вынужден был довольствоваться одной мякотью. Судя по тому, что он ни разу не высказал по этому поводу недовольства и за милую душу уплетал филейные части, подобный расклад его явно устраивал.

Вообще, Ленька был фигурой любопытной. Как студент ничем не выделялся, с нетерпением ждал момента, когда получит диплом, чтобы забыть то немногое, что дал ему институт, и осуществить свою мечту – стать морским офицером. Что его привлекало в военной профессии, не знаю, но думаю, что прежде всего форма и приличная зарплата при сравнительно небольшой мозговой нагрузке.

Проблему со слабым зрением он решал так: когда нужно было пройти медосмотр, к глазному отправлялся я под его фамилией. Причем, мне предстояло решить непростую задачу – видеть на 0,8 и ни в коем случае на 1,0, поскольку в его медицинском досье стояла именно первая цифра. Между нами говоря, видел он на 0,6. Как мне удавалось останавливаться на нужной отметке, остается загадкой.

Свою мечту стать морским офицером Ленька осуществил. Морская форма ему в самом деле шла. Лет пять он прослужил на флоте, потом из-за злополучного пятого пункта, так он рассказывал, его уволили. Безработным ходил недолго, устроился в радиокомитет на иновещание, одно время был даже ответственным секретарем какой-то редакции. Не уверен, что как журналист он представлял собой большую ценность, а вот как администратор – да.

Когда же началась перестройка и потребовались люди с административно-хозяйственной хваткой, Ленька, достигший пенсионного возраста, быстро распрощался с радиокомитетом и подключился к бизнесу, с которым сих пор, несмотря на то, что разменял уже девятый десяток, расстаться не может, продолжает суетиться, что-то организовывать…

Я уже упоминал, что занятия в институте я, по возможности, старался не пропускать, но еще больше не любил опаздывать. Но однажды произошел такой казус. Накануне экзамена по истории Турции у моей знакомой, очень милой, замужней женщины, которой я симпатизировал, но не более того, был день рождения. Именинница с семьей проживала в доме напротив. Вечером собралась веселая компания. Пили, танцевали. Поскольку торжество могло затянуться, я, на всякий случай, захватил с собой ключи от квартиры. Они оказались весьма кстати – в свою келью я ввалился далеко за полночь в разобранном виде. Пьяненький, а помнил, что утром экзамен. Чтобы не проспать, решил завести будильник. Пошарил на столе – будильника нет. Искать по дому в такой поздний час не решился.

Спал я в ту ночь неспокойно, то и дело просыпался. Но видя, что на дворе еще темно, снова залезал под одеяло. Последний раз, когда открыл глаза, за окном уже светило солнце, стоял день. Ну, думаю, опоздал. Посмотрел на ручные часы, а они, как назло, стоят, забыл завести. Подбегаю к телефону, который находился на кухне, судорожно набираю цифру «100» – автоответчик «Время». Что-то невразумительное скороговоркой проверещало на другом конце провода. Так и есть, опоздал!

Начал быстро собираться, надевать на себя все, что под руками. Попил воды и стремглав выскочил на улицу, чтобы продолжить путь к метро «Маяковская». Что за чертовщина?- кругом тишина. В Благовещенском переулке, который переходит в Трехпрудный, дворник подметает тротуар. Значит, рано…

В Благовещенском я впервые обратил внимание на то, что испытываю какой-то дискомфорт при ходьбе. Вначале я отнес это за счет булыжников, которым был вымощен переулок. Но до этого я здесь ходил сотни раз, и ничего подобного не чувствовал.

На улице Горького я, наконец, соизволил взглянуть на ботинки: вот это да!… один коричневый, другой черный. Высота каблуков разная. Что делать? Не могу сказать, что я чересчур суеверный, но возвращаться назад не любил. А тут еще экзамен. Бог с ними, как-нибудь дотопаю в разных ботинках. Приезжаю в институт, а входная дверь еще заперта. Сел на скамейку и размышляю о превратностях судьбы, какие только фортеля она не выкидывает.

Постепенно стали появляться наиболее дисциплинированные студенты. Когда собралась небольшая группа, я спросил ребят, что на мне сегодня новое? Большинство заявило, что рубашка, кто-то назвал курточку. Ни у кого не хватило фантазии посмотреть вниз, на ноги, Правда, брюки тогда носили длинные и широченные, ботинки они закрывали. Пришлось продемонстрировать новый вариант обуви. Взрыв смеха разорвал утреннюю тишину.

Как и многие приезжие студенты, я периодически находился на грани банкротства, несмотря на регулярную помощь родителей. Но посылки, как я уже говорил, быстро, не без помощи друзей, исчезали. Если без деликатесов обойтись было можно, то финансовую пропасть, куда я регулярно попадал, засыпать было значительно сложней.

Но у меня имелась прекрасная «касса взаимопомощи» в лице тети Фаины – средней маминой сестры, которая жила в Серпухове, в часе езды от Москвы электричкой. Работала она одно время директором продовольственного магазина, потом заместителем директора, словом, не нуждалась.

Фаина была человеком удивительной доброты, хотя на ее долю выпало много всяких испытаний. Другой на ее месте мог бы сломаться. Покинув рано родительский дом и начав самостоятельную жизнь, ей пришлось пройти через все круги дантова ада. Чего только стоит трагедия с единственным пятилетним сыном…

Малыша, к сожалению, мне видеть не довелось, но рассказывают, что это был не по годам смышленый мальчишка с большущими серыми глазами, кудрявой головкой, напоминавшей юного Пушкина. Фаина и все, кто знал Леничку, не чаяли в нем души.

И вот неожиданно приходит беда: малыш во время игры нечаянно проглатывает металлический шарик. Начинается токсикоз. Местные врачи в Абдулино Оренбургской области, куда во время войны эвакуировалась почти наша родня, как ни старались, ничего сделать не смогли, и Леничка умер.

Со смертью сына жизнь для Фаины во многом потеряла смысл. Кроме одного – потребности еще больше о ком-то заботиться, кого-то любить. Перестал существовать для нее муж, отец Лени, к которому с самого начала не испытывала особой нежности. На «дно» Фаина, конечно, не опустилась, она продолжала с еще большей неистовостью трудиться, многим помогала, но боль от тяжелой утраты сына никогда ее не покидала.

В молодости Фаина была в полном смысле слова красоткой. Время и события, разумеется, наложили отпечаток, но к тому времени, когда она встретила серпуховского бонвивана Володю Графкина, все еще была хороша и могла рассчитывать на лучшую долю, нежели ту, что сотворила собственными руками. Но ее всегда отличала самостоятельность и в такой же мере непредсказуемость.

Высокий, стройный, с правильными, типично русскими чертами лица Володя Графкин, как бы оправдывая свою фамилию, ко всему прочему был еще сибаритом. К работе относился, как к неприятной обязанности, зато любил выпить. В пору нашего знакомства до алкоголика он еще не опустился, но к этому уверенно приближался. Фаина всячески старалась его перевоспитать, но…

Логическим завершением бесполезной борьбы явилось то, что в один прекрасный день (я грузил вещи сначала в машину, а потом в железнодорожный вагон) она Володю. оставила и переехала в Одессу, чтобы быть рядом со своей любимой сестрой, с которой она уже не расставалась до конца…

И вот, когда у меня наступал финансовый крах, я отправлялся к Фаине в Серпухов, обычно в субботу, чтобы остаться у нее на ночь и получить андулясьон по полной программе: накушаться, хорошенько отмыться и выспаться.

Фаина всегда радовалась моему приезду не только в силу своего природного гостеприимства и доброты, а еще и потому, что в моем присутствии Володя держал себя в рамках, не напивался, был подчеркнуто внимательным.

Перед отъездом Фаина неизменно спрашивала меня: «У тебя, наверное, нет денег?» Я многозначительно молчал, после чего она доставала 100, а иногда 150 рублей и вручала их мне. Я снова чувствовал себя Ротшильдом…

Увы, всему приходит конец. Быстро пробежали пять бурных и в то же время безмятежных студенческих лет. На финише пришлось немного подналечь, но зато результат оказался неплохим. Дипломная работа «Освобождение Боснии и Герцоговины от турецкого ига» была отмечена, как одна из лучших на факультете и рекомендована к печати в сборнике.

Во время защиты оппонент отметил, что читал мое сочинение с удовольствием, Больше всего его поразила образность языка. «Впрочем, это неудивительно, – добавил он, – так как «дипломант до института работал журналистом». Откуда он это взял, не знаю. Возможно, перепутал журналиста с… минометчиком. Вот так порой случайно оброненная фраза или слово могут стать пророческими…

Госэкзамены тоже прошли успешно, тем не менее, я был удивлен, когда узнал, что заработал диплом с отличием. Правда, это мало помогло, если не считать ощущения выполненного перед родителями долга. Я представлял себе, как они рады. Уж мама обязательно растрезвонит об этом всем знакомым и родным.

Дипломы и направления на работу выдавала специальная комиссия, возглавляемая моим давнишним «другом», директором института. Еще в комиссию входили пара преподавателей с громкими званиями и титулами и несколько незнакомых, очень деловых и серьезных, я бы даже сказал, угрюмых людей. Это были покупатели студенческих душ. Перед распределением они вызывали некоторых на собеседование. Я этой чести не удостоился, что было не очень хорошей

Длинный стол, за которым восседали вершители наших судеб, как положено, был накрыт зеленым сукном, что должно было означать торжественность момента. Не знаю, как встречали других выпускников, но когда появился я, на какое-то мгновенье установилась неестественная тишина, большинство членов комиссии с преувеличенным вниманием изучали лежащие перед ними бумаги и на меня даже не взглянули. Было ясно, что все заранее расписано, а вызов «на ковер» – не более как формальность.

У каждого молчания есть свой предел. За пять лет учебы директор института, насколько мне было известно, ни разу не дал повода заподозрить его в сентиментальности. Но мне показалось, что когда он предложил мне работу преподавателя французского языка в школе, он испытывал некоторую неловкость, смотрел не на меня, а как бы сквозь.

Французский был у нас вторым языком, и хотя изучал я его, так же как турецкий, все пять лет, на школьного учителя явно не тянул, тем более, что в подобной роли даже мысленно я себя не представлял. И меня вырвалась сакраментальная фраза, мгновенно облетевшая институт и долго гулявшая по его коридорам:

-А почему не преподавателем физкультуры? Я по утрам делаю зарядку!..

Ни один мускул не дрогнул на лицах членов комиссии, ни одной полуулыбки.

-К сожалению, ничего другого мы вам предложить не можем. Можете взять свободный диплом, – подвел итог беседы председатель комиссии.

Свободный диплом означал катись на все четыре стороны, устраивайся сам. О таком варианте мечтали многие выпускники других вузов, так как обязаны были, как молодые специалисты, отработать три года там, куда их пошлют – своеобразная дань за бесплатное обучение. Но специальность страноведа по Турции – весьма специфическая, потребность в ней ограничена. Попробуй устройся сам, если, конечно, нет «сильной руки». Такой руки у меня, увы, не было, но свободный диплом пришлось все-таки взять.

Не надо забывать время, когда все это происходило. 1951 год. Борьба с космополитами, слава богу, бесславно почила в бозе, но во властных коридорах уже готовилась другая, еще более антисемитская кампания – «дело врачей». Воздух до предела был накален. А тут еще какой-то Гольденшлюгер усложняет и без того нелегкую жизнь.

Можно понять и мое состояние. Ладно бы, в чем-то провинился. Так, нет же. Диплом с отличием, бывший вояка, награжден орденами и медалями, другие анкетные данные тоже вроде в порядке, не считая… Но в этом моей вины нет…

Я представил себе реакцию мамы и папы, узнай они в каком положении я оказался. Но я написал, что буду пытаться поступить в аспирантуру. Правду я рассказал много лет спустя, когда она потеряла свою актуальность.

Поскольку я обещал говорить все, как было, считаю необходимым сказать несколько добрых слов в адрес директора института, который после знаменательного распределения старался хоть немного загладить свою вину. Ученый совет под его руководством дал мне аж три рекомендации в разные аспирантуры – МГУ, пединститут и в Институт Востоковедения Академии Наук. Правда, из этого ничего не получилось: везде были свои кандидаты, соображения. Мои документы под разными предлогами даже не рассматривались.

И вот тут-то во весь свой исполинский рост встал вопрос «Что делать?». Но поскольку тех, кто в свое время пытался на него ответить – Чернышевского, Ленина и им подобных, в живых уже не было, то никто не мог дать мне дельный совет. И я ринулся искать работу. Как слепой щенок тыкался в различные учреждения, получая всюду от ворот поворот. Никаких громких слов при этом не произносилось, наоборот, все обставлялось в самой вежливой форме, но суть от этого не менялась. Отказы были удивительно похожи друг на друга, поэтому расскажу лишь об одном.

Кто-то мне сказал, что в Комитете радиовещания при Совете Министров СССР требуется специалист по Турции, и дал телефон. Я позвонил.

-Здравствуйте, мне сказали, что вам нужен человек, знающий турецкий язык?

-Да, нужен. А где вы до этого работали?

-Еще не успел. Только что окончил институт Востоковедения.

-Прекрасно. Когда бы вы могли к нам зайти на переговоры?

-Хоть завтра!

-На кого выписать пропуск?

Я медленно диктую непростую свою фамилию, имя и отчество, чтобы собеседник успел записать. После этого наступает пауза, которой, по моим подсчетам, хватило бы на то, чтобы заполнить еще треть анкеты. Но, по-видимому, попался малоопытный кадровик, и он никак не мог сообразить, как выкрутиться из возникшей ситуации. В конце концов находит:

-Борис Исаакович, завтра перед выходом вы нам обязательно позвоните, мало ли что…

Не надо обладать дедуктивными способностями Шерлока Холмса, чтобы догадаться, чем закончится спектакль. Тем не мене было интересно узнать его концовку. С нетерпением дождался я утра следующего дня. Звоню.

-Борис Исаакович, вы уж нас извините. Произошла накладка. Оказывается, мы еще накануне взяли на работу опытного тюрколога…

Мой собеседник был явно неискушенным кадровиком, потому что поднаторевшие на таких делах его коллеги из других ведомств первым делом интересовались фамилией и, услышав ответ, тут же заявляли, что вакансий нет и в ближайшее время не предвидится.

Раз за разом я все больше убеждался, что устроиться по специальности не удастся. Начал подумывать о любой работе, например, администратора в каком-нибудь захудалом театра или осветителем. Все-таки, рядом с искусством.

И вдруг, когда все вокруг окрасилось в безысходно-темные тона, пришло спасение из Центрального государственно архива СССР, куда я, не помню, с чьей уже подачи, тоже позвонил на авось. Им требовался молодой специалист для работы в Таджикистане. Моя неблагозвучная фамилия их не смутила. По всей вероятности, они не могли найти человека, согласного оставить Москву и отправиться к черту на рога за тридевять земель. Но меня устраивал любой вариант, лишь бы работать.

О турецком языке во время собеседования даже не упоминалось. Я знал, что таджикский относится к группе «фарси», то есть родственный с персидским, но свои лингвистические познания демонстрировать не стал, а также интересоваться, чем мне предстоит в Таджикистане заниматься. Не до жиру быть хоть как-то живым…

А закончить главу хочу вот чем. Я очень рад, что пройдя через толщу обид и несправедливостей я не озлобился, сумел сохранить веру в людей и оптимизм. Что ж, на этот раз поймать птицу-призрак – птицу удачи мне не удалось. Посмотрим, «что день грядущий мне готовит?». С таким настроением я отправился в далекий, неведомый Таджикистан…

Продолжение следует.

Опубликовано 20.11.2016 23:37

Магія Пінска / Magic of Pinsk (photos taken on Oct. 5, 2016)

01

Пінск – сталіца Палесся. Маляўнічая мапа ў цэнтры паказвае і сінагогу – былы малітоўны дом Перлава / Pinsk as the capital of Palessye. This picturesque map in the downtown area shows inter alia a synagogue – former Perlov’s house of prayer

02

У горадзе не засумуеш / You must not be sad in this town! (at “Viasiolaya” – Jolly str.)

03

Гэтая самая «Вясёлая» / The same “Jolly” street

04

Набярэжная, познія кветкі / The embankment, some autumn flowers

05

Некалі тут, ля гатэля «Прыпяць», стаяў гіпсавы піянер; новыя часы, новыя норавы / Once there was a gesso pionееr here, by the Pripyat’ hotel; modern times, new morals

06

Толькі «чувственность», толькі хардкор, і ніякага прону! / Only sexiness, only hardcore and no porno!

07

Былы Палац Бутрымовіча і Палац піянераў, цяпер – ЗАГС / Ex-Palace of Butrymovich, aka ex-Palace of Pioneers, now – Pinsk Registry of Births, Deaths and Marriages

08

Чабурашка ў камені? / Cheburashka in stone?

09

Конь, можа, нават шахматны / A horse, or perhaps a chess knight

10

Расфарбаваныя дрэвы ля дзіцячай школы мастацтваў / Painted trees near the Pinsk school of arts

11

Палескі тэатр… / The Palessye theatre…

12

Ідалы тэатра / And some idols of the theatre

13

Знакаміты клуб, адкрыты Тыгранам Петрасянам у 1983 г. (да вайны тут быў бардэль :)) / The famous chess club, inaugurated by Tigran Petrasian in 1983 (there was a brothel here before WWII :))

14

Вядучы шахтрэнер Піншчыны Леанід Ліндарэнка вывучае выданні суполкі «Шах-плюс» / Leanid Lindarenka, the leading chess coach of Pinsk region, is scrutinizing “Shakh-plus” editions

 

15

Уладзімір Лебедзеў, апякун знатакоў (злева). Справа – аўтар падборкі / Uladzimir Lebedzieu, the tutor of “What? Where? When?” experts (left), and the author of photos (right)

16

Галоўны ідышыст горада Раман Цыперштэйн у сваім «штабе» / Raman Tsyperstein, the main Yiddish activist of the town, in his “headquarters”

17

Гімназія, дзе вучыўся Хаім Вейцман / The gymnasium where Chaim Weizmann studied by the end of ХІХth century

18

Шыльда ў гонар першага прэзідэнта Ізраіля (руская, іўрыт) / Memorial plaque in honor of the first President of Israel (Russian, Hebrew)

19

«Нашы боты» на вул. Леніна / “Our boots” at Lenin str. (inscription in Belarusian)

20

«Мой модны кут», як ты мне мілы! / “My fashion сountry”, how I like you! (allusion to well-known verses by Jakub Kolas: “My native сountry”, and so on)

21

Успамін пра пінскі замак / А reminiscence of the Pinsk castle

22

Але руская мова па-ранейшаму прыярытэтная на вуліцах… / But the Russian language is still dominating around the streets…

23

…І «рускі свет» не здаецца. Ля былога рэстарана «Пінская шляхта» / And the “Russian world” is not giving in. In front of the former restaurant “Pinsk gentry” (now it has a Russian name and displays Russian publicity)

24

Помнік Івану Чуклаю, маладому герою вайны / A monument to a young hero of WWII (Ivan Chuklay)

25

Хто б Вы думалі? Сам тав. Горкі! / Who may that be? Cоmrade Maxim Gorky himself!

Апублiкавана 6.10.2016  20:56 / Published 10/06/2016 20:56

Уникальное видео 1933 года: еврейская свадьба в Мукачево

30.05.2016

Хроники из архива NARA и еврейской истории города

Весь город гулял на свадьбе 18-летней дочери Мукачевского раввина Хаима Элазара Шпиро в 1933 году.

Уникальный фильм-хроника сохранился в Национальном управлении архивов и документации США (NARA).

Главные сюжеты: велосипедный заезд; двадцатитысячный толпа на улицах Мукачево по случаю торжеств; речь отца невесты, который призывает евреев в Америке соблюдать Шаббат; свадебная церемония в синагоге и пение кантора; свадебные музыканты-клезмеры, а также эпизоды из будничной жизни города.

Также сохранились уникальные кадры исполнения гимна еврейскими детьми (2:46). Дети поют песню «Надежда», которая стала национальным гимном Израиля в момент образования государства.

Большинство детей, присутствующих на этом видео, вскоре были убиты нацистами…

Мукачево (венгерское название Мункач) — город в Закарпатской области Украины. Был заселён ещё в неолите. Там найдены остатки поселений бронзового и раннего железного веков. В раннем средневековье — в составе Киевской руси, с XI века — под властью Венгрии.

Евреи стали селиться в Мукачеве, входившем в состав венгерских земель империи Габсбургов в середине 17 в.

Аристократическое семейство Шёнборн, владевшее Мукачевом с 1711 г., охотно привлекало в город евреев, взимая с них за проживание налог в свою пользу.

В 1736 году было 9 семей. В 1741 г. в Мукачеве была основана община, насчитывавшая 80 семей, и в 1768 году построена первая синагога.

В 1841 г. в Мукачеве проживала 301 еврейская семья, что составляло около половины общего населения города.

Основным занятием евреев была торговля, в том числе торговое посредничество между Венгрией и Галицией, а также ремесла и сельское хозяйство.

В 1848-49 гг. во время венгерской революции 247 евреев Мукачева вступили в национальную гвардию. Многие евреи в городе, особенно настроенные на прогресс, освоили венгерский язык и говорили на нём между собой. Некоторые имели базовое знание украинского языка.

В 1851 г. в Мукачеве была основана иешива, в 1871 г. — еврейская типография, издавшая много книг на иврите.

Община Мукачева находилась под влиянием хасидизма. Мукачево — резиденция хасидских цадиков династии Шапира, представители которой с 1881 г. были раввинами Мукачева; последний из них, Б.-И. Рабинович (родился в 1915 г.), был раввином Мукачева с 1937 г. (после репатриации в Израиль был раввином Холона).
В конце 19 в. выходцы из Мукачева основали в Иерусалиме квартал Батей-Мункач.

Евреи Мукачева составляли 11% от всех евреев Закарпатья. В 1919 году петлюровцы пытались захватить Мукачево, но были отбиты еврейской самообороной, состоявшей из ветеранов войны. В какой-то момент город был разделен между чешской и румынской армиями, и паспорт был необходим, чтобы пересечь некоторые улицы.

В 1919-38 гг. Мукачево входил в состав Чехословакии. Община города была второй по величине в стране. Там находилась штаб-квартира Джойнта в Чехословакии.

В городе действовало около 30 синагог, в 1920 г. была основана начальная школа с преподаванием на иврите. Президент Томаш Масарик пожертвовал на еврейскую школу 10000 крон.

В 1925 г. открылась гимназия под руководством Х. Кугеля из Минска (1897—1966; с 1935 г. был депутатом парламента Чехословакии, с 1939 г. — в Израиле, в 1950-66 гг. — мэр Холона).

Кроме хасидской йешивы с более чем 200 учениками, было 15 других батей-мидраш. Город был домом для хасидов из многих династий, в том числе глав хасидских дворов из Жидичева, Спинки и Долина, и многих белзских и вижницких хасидов. У каждой группы была своя синагога и свои обычаи. Многие из этих групп запретили своим членам браки с членами других и даже объявили еду друг друга некошерной.

Главный раввин города Шапиро (глава мукачевских хасидов, глава йешивы и комментатор Талмуда) энергично боролся с главой белзских хасидов Иссахаром Довом Рокеахом, бежавшим в город во время войны, и старался выжить его из Мукачева. Он также боролся против сионистов и Агудат Исраэль, войдя в союз с венгерскими националистами. Он проклинал еврейскую школу, стараясь не допустить, чтобы еврейские дети там учились. Школа подала на него в суд, и раввина оштрафовали на 1000 крон.

Некоторые евреи посылали детей учиться в чешские, венгерские или украинские школы.

По субботам и еврейским праздникам большинство магазинов в городе было закрыто. Первый в городе кинотеатр тоже был закрыт по субботам: его хозяин был еврей. Благодаря влиянию евреев в городском совете главная улица еврейского квартала была переименована в улицу Йеhуды hа-Леви. Впоследствии под давлением мукачевского ребе её переименовали в улицу Путей Покаяния. Другая улица была названа именем Бялика.

Были многочисленные еврейские общинные организации, включая учебные группы, ассоциации для обеспечения образования бедных, организации помощи бедным и больным, беспроцентное кредитное общество и еврейскую больницу. Работал кредитный банк Джойнта, детский дом, а также профессионально-техническое училище для девочек.

Хотя Мукачево считался одним из центров хасидизма, активно боровшегося с сионизмом, значительное влияние в городе имели сионисты. В городе действовали летние лагеря чехословацкой национальной сионистской организации.
В Мукачеве выходили четыре периодических издания на идише. После возвращения Мукачева под власть Венгрии (1938) положение евреев резко ухудшилось.

В 1940 году венгерские власти мобилизовали многих евреев Мукачева в трудовые батальоны, которые были отправлены на наиболее опасные участки восточного фронта, где почти все они погибли.

В конце июля и начале августа 1941 года, десятки семей без венгерского гражданства были изгнаны в Станислав в Восточной Галиции и в Каменец-Подольский (Украина), где многие из них были убиты.

Оставшихся в Мукачеве евреев заключили в трудовой лагерь, а евреев близлежащих районов (около 15000 человек) использовали на тяжелых работах на двух кирпичных заводах.

После оккупации Венгрии германскими войсками в апреле 1944 г. в Мукачево были созданы два гетто. В конце апреля — начале мая 1944 г. они были ликвидированы, узников депортировали в Освенцим.

С 1945 года Мукачево — в составе Советского Союза. Свыше 2500 евреев вернулись в город после освобождения. Но после советской аннексии большинство их уехали в Чехословакию или в Израиль (с помощью организации «Бриха»). В город собирались уцелевшие евреи из окрестных деревень.

Местные евреи продолжали придерживаться традиций, часто в тайне. В 1953 году была закрыта одна из синагог, в 1959 — последняя действовавшая в Мукачеве синагога.

В конце 1960-х гг. в Мукачеве проживало около 2000 евреев. В 1950-60-х гг. функции раввина Мукачева исполнял И. М. Каган (родился в 1908 г.). В 1970-80-х гг. большинство евреев Мукачева репатриировались в Израиль или уехали в США.

С начала 1990-х в городе восстанавливалась еврейская общинная, культурная и религиозная жизнь. В 1992 представители реформизма в иудаизме создали общину «Макор». Через 2 года было основано общество еврейской культуры «Менора». С 1995 функционируют воскресные еврейские школы. Во второй половине 1990-х гг. общине была возвращена синагога.

В 2005 в Мукачево жили около 300 евреев. В июле 2006 года была открыта новая синагога — на месте довоенной хасидской синагоги. Там есть кошерная кухня, миква, еврейский летний лагерь. Руководство городской еврейской общины находится на ул. Грушевского, 8. В начале 2010-х годов общину возглавлял Авраам Беньяминович Лейбович.

Источник: Академическая Вики-энциклопедия по еврейским и израильским темам

Ориганал

Опубликовано 4 июня 2016 15:19