Category Archives: Интересные судьбы

М. Зверев. Детство в Паричах (1)

От редактора

В июле 2017 года умер мой старый приятель Михаил Исаакович Зверев – о нём уже кратко рассказывалось на belisrael.info. За полтора месяца до смерти уроженцу местечка Паричи исполнилось 88, в последнее время он не выходил из дома, сильно болел. Обычно 9 мая после похода на «Яму» я навещал его, иногда с моим дядей Марком, и мы живо беседовали. В этом году разговора, по большому счёту, не вышло.

Когда в августе супруга М. И. попросила подготовить к публикации фрагменты из дневников, я не ожидал, что в тетрадях покойного найдётся нечто особенное. Помнил по встречам в клубе «Белые и чёрные», да и по собраниям в Минском объединении еврейской культуры, что ораторским искусством Миша (как его многие называли) не отличался, зачастую перескакивал с пятого на десятое.

В 2000-х годах я не раз просил М. И. что-нибудь написать для газеты «Анахну кан» и бюллетеня «Мы яшчэ тут!» Иногда он откликался на просьбы, но выходили только маленькие заметки, не отражавшие масштаб его личности. Ещё три месяца назад мне казалось, что дневник будет фрагментарным и неинтересным широкой публике.

Прочитав «тайные» рукописи Зверева, я изменил своё мнение. Несомненно, он был одарённым человеком: памятливым, наблюдательным, трудолюбивым. Даже его нехитрые, местами сумбурные дневниковые записи о родственниках, соседях, довоенном быте имеют нынче определённую историческую ценность. Добавлю, что автор их обладал, наряду с простодушием, чувством юмора и самокритичностью. В рассказе о довоенных Паричах мне то и дело мне слышались интонации Анатолия Кузнецова, ровесника автора, жившего в Киеве (oсобенно когда речь зашла о котах и голубях…) А некоторые наблюдения оказались бы, наверное, близки бобруйчанину Эфраиму Севеле, ещё одному человеку зверевского поколения.

В записях начала 1990-х годов Михаил Зверев сам объяснил, почему взялся за перо: «Дневник – самый верный друг мой… Вести дневник – это укреплять память, вспоминать свою прожитую жизнь, оставить память о себе детям, память о друзьях, родных, их жизни, о моих соучениках, о родине, о Паричах. Это моя жизнь, моё второе “я”. С возрастом тянет к родству, близким людям, к евреям. Это мой народ». Позднее о том же напишет Дина Рубина: «Похоже, мы вообще обречены на судьбинную причастность своему народу, даже когда сильно этого не хотим… И даже смеяться уже хочется только над своими. Наверное, старею…»

Почерк у М. И. был вполне разборчивый. Надеюсь набрать и опубликовать как минимум четыре фрагмента под условными названиями «Детство в Паричах» (в двух частях), «Выжить в войну» и «О еврейских делах». В 1990–2000-х годах автор дневника, неплохо знавший ситуацию в еврейских общественных организациях Минска, не скупился на критику в адрес их руководителей. С другой стороны, он отнюдь не был брюзгой и радовался успехам того же «Хэсэда».

К сожалению, Михаил Исаакович не оставил записи об эпизоде, который немало говорит о тогдашнем «вожде» белорусских евреев. Со слов г-жи Зверевой, когда в «Анахну кан» (№ 8, 2002) были опубликованы еврейские частушки, надиктованные её мужем, то ныне покойный Л. вызвал «фольклориста» и устроил ему выволочку: «Не могли евреи такое петь!»

   

Тогда же поизощрялся в газете «Авив» её постоянный автор Б-н, заместитель Л. по «главному еврейскому союзу». Правда, в том квазифельетоне жало критики было направлено уже не на Зверева, а на редакцию: «Cлово «дрындушкі» я, к стыду своему, до этого не слышал. Что такое «дрын» и что такое «душки» я по-отдельности знал, а вот вместе они у меня как-то не складывались… Я понимаю, что гэтыя дрындушкі, как пишет газетка, – «частка нашай гісторыі», но я всегда считал, что такие «часткі» – достояние особых изданий, посвященных неформальной лексике и нецензурируемой поэзии, и выносить их на страницы общественных изданий все же не стоит. Однако, когда я вспомнил, что выданне «незалежнае», то сразу успокоился: у ребят неприятностей не будет. Ну, может, читать их станут чуть поменее: уж больно туалетный запах в нос бьет» И т. д., и т. п.

Как бывший издатель «Анахну кан», я решил воспроизвести нашу публикацию 2002 г. (см. выше) и посвятить её памяти Михаила Исааковича, а заодно поддеть ханжу Б-на, чей фальшивый ужас перед словом «поц» не мешал ему публично восхищаться творчеством Игоря Губермана. По моим сведениям, «историк» Б-н поселился в Иерусалиме и за свои книжки, состряпанные по методикам российского министра Мединского (или наоборот, горе-доктор начитался Б-на?), до сих пор считается уважаемым человеком в «белорусском землячестве»…

Вряд ли Звереву было приятно в «главной еврейской газете» читать нападки, которые косвенно задевали и его. Пожилой и не очень здоровый человек, он зависел от Л., но, тем не менее, в 2005 г. воспроизвёл для моего бюллетеня «Мы яшчэ тут!» еще один образчик «низового» фольклора 1930-х гг. «Для верности» публикую заметку из № 11 в двух вариантах.

Почему паричский пожарный гонялся за пацанами? Здесь необходимо некоторое знание идиша. Тот, кто первым пришлёт на e-mail правильный и подробный ответ, получит презент от редакции народного израильско-белорусского сайта.

Как нетрудно догадаться, после выхода на пенсию Михаил Исаакович продолжал работать. Громких должностей не занимал (правда, в середине 1990-х чуть не стал редактором того самого «Авива»), но проявил себя как шахматный и шашечный организатор. Любил петь в хоре, снимался в кино. А в мае 2001 г., подписав письмо в защиту библиотеки, которую возглавляла уважаемая им Дина Звуловна Харик, он аттестовал себя так: «Общественный деятель еврейской культуры».

Теперь я ценю М. Зверева и как мемуариста. Предлагаю всем, кто интересуется нашим прошлым, почитать дневник – слегка причёсанный – и высказать своё мнение. Возможно, из фрагментов сложится целая книга; о ней мечтал сам автор.

В. Рубинчик, г. Минск

wrubinchyk[at]gmail.com

* * *

Михаил Зверев

Детство в Паричах (1)

Место моего рождения, Паричи, я помню с трех лет, а может, и ещё раньше. Почему? После рождения я спал сначала с мамой, а потом в «мултер» – корыте, подвешенном веревками к потолку на крюк, около печи на кухне. Меня часто раскачивали, и я засыпал. Но однажды я выпал и довольно сильно ушибся. Мне было около двух лет. Видимо, именно это падение с высоты 1,2-1,5 метра (я его помню) обострило мою память.

Старший брат Ефим (Хаим), которому тогда было лет 9, сказал, что я буду лётчиком или спортсменом, но он ошибся. Он, Хаим, стал лётчиком, а я – инженером.

В три года мама впервые повела меня в баню. Когда я вошел в женское отделение, то удивился. Я увидел много женских тел, голых, разных, удивительных. Я испугался, сильно застеснялся и встал к стене лицом. Мама стала меня мыть, тереть, но я был возбуждён – даже возмущён – и выскочил из моечного зала. Больше я с мамой туда не ходил. Смутно помню, как ходил в баню с отцом и братом.

В Паричах баня была большая, чистая. Тазов для мойки не было, все приносили свои тазики. Пар был мягкий, не очень влажный. Топили дровами. Парильщики знали, как делать пар, как поднимать температуру. Веники были для парилки берёзовые, постоянно рядом находился врач. Сейчас в банях нет врачей, поэтому можно подхватить разные болезни.

С детства меня интересовала женская красота и нагота – что-то символическое и благородное. Она интересует и сейчас, в 2001 году, хотя мне за 70.

В минской квартире с женой Бэллой

В раннем возрасте в моей душе было много романтики и драм. Например, играл в футбол на стадионе в колхозе «Октябрь», стоял вратарем. Мяч при ударе попал в большой палец, и палец вывихнулся. Полгода я не ходил в школу. Палец вставили, но было очень больно. Даже сейчас он напоминает о себе.

Однажды я бегал «с самолётом». Как это делается? Берёшь шесть пропеллеров, прикреплённых к перекладине, и бежишь, а пропеллеры вращаются. Это очень интересно. И вот я закружился и попал под лошадь – хорошо, что она была умная и остановилась, на меня не наступила. Всё обошлось. Мама испугалась, а я нет.

В детстве я тонул. Зимой я учился кататься на коньках, и вот решил посоревноваться с одним мальчиком. Надо было перебежать место около берега со слабым льдом. Я решил проскочить, но провалился. А там была полынь, глубоко… Хорошо, что у меня было большое пальто, полы легли на лёд, и я смог продержаться некоторое время. Мальчик проскочил, а я нет. Слышу голос девушки: «Держись». Она на животе приползла и вытянула меня. Я пришёл домой мокрый. Дома был переполох, но на печи я отогрелся.

У меня с раннего детства стала формироваться влюблённость. На улице Мещанской жили мещане. У них была дочь Лариса – очень красивая девушка, с плавной походкой. У неё была длинная коса. Я всегда заглядывался на нее. Мне нравилась соседская девочка Галя Лисовская, которая потом стала поэтессой. Вообще, я был влюбчивый. Помню, влюбился в девочку Полю, ей было 7-8, а мне 5-6 лет. Я часто приходил в её сад и помогал собирать яблоки.

До войны я окончил пять классов. Во время войны я не учился в школе, т. к. жил один с октября 1941 года до сентября 1944 года, когда я нашёл маму в Дагестане, в городе Избер-Баш.

В семье нашей было трое детей: мой старший брат Ефим 1922 года рождения, сестра Мера 1927 г. р. и я, 1929 г. р. (возможно, 1928 г.).

Из жизни в Паричах 1935-36 гг. Однажды мы – брат Ефим, наша родственница из Речицы Дина Шапиро, я и ещё кто-то – пошли в лес по ягоды. Лес был за речкой Березиной, в сторону Щедрина. Переплыли речку на пароме и углубились в лес. Шли по дороге километра 3-4. Искали ягоды (землянику и чернику), которые попадались нечасто, потому что было много любителей их собирать. А я же очень любознательный, меня всё интересовало в лесу: не только ягоды, но и птицы, ящерицы, ёжики… Я увлекся и отошёл от группы. За мной и не следили, каждый был занят собиранием. Я тоже собирал ягоды, но больше увлекался природой. Приблизился вечер, в лесу потемнело. Я начал искать брата и всю группу, аукать, но никто не отвечал. Я понял, что остался один, испугался, забегал, закричал, но напрасно. Мои спутники ушли далеко.

Я успокоился. Мне уже было не до природы, и я задумался, как быть. Вспомнил, что солнце садится где-то за Паричами, за речкой. Думал, думал, и убедился, что не ошибаюсь. Компаса у меня не было, где север, юг, запад, восток, я представлял себе с трудом, но знал, что солнце садится именно там, за горизонтом. И я пошёл напрямик, не разбирая дорогу, через кустарники, грязь. Однажды провалился в болото до груди, но вылез. Там вились змеи, ужи, я испугался, и это мне придало силы. Я заплакал, но шёл, шёл не останавливаясь часа два, весь промок… Полил дождь, потом опять выглянуло солнце, а я упрямо шагал. И когда солнце стало садиться, я увидел Паричи. Я уже бежал, но не плакал. Я был рад, что, наконец, попал домой. Когда я вернулся, то все удивились: они, оказывается, меня долго искали, но не могли найти. Собирались назавтра снова идти искать. А я сам нашёлся (об этом много потом было разговоров) и в своих глазах был героем.

Брат Ефим был энергичным и очень изобретательным. Учился он неважно, окончил семь классов. Знал хорошо идиш – читал, писал и разговаривал. Его страстью были технические новшества, а также девушки из деревни Скалки. С друзьями часто ходил в деревню на блядки.

Он прожил 68 лет. Страсть к технике у него появилась очень рано. Где-то в 1935-36 году брат сконструировал ламповый приемник – единственный в Паричах. Мы слушали Польшу, Германию, Москву, даже Америку.

В финскую войну у нас реквизировали этот приемник – пришли из НКВД и забрали. Они узнали по антенне.

Ещё брат собирал деревянные педальные автомобили – легковые и грузовые – и катал ребят. Конструировал коробчатые змеи, и мы их запускали на болоте. Однажды посадили в змей кошку и высоко его запустили. Когда вернули назад, то кошка была перепугана до полусмерти. Долго цеплялась за змей, а потом убежала.

Главное же заключалось в том, что брат конструировал планеры и самолеты с двигателями. Он выписывал технические журналы, совершенствовал описанные там схемы и участвовал в соревнованиях. Занимал призовые места, за что получал обычно книги: «Войну и мир» Льва Толстого, сочинения Пушкина, Мопассана и др. О нём писали в газетах.

Однажды он получил приз – хорошие лыжи. Я любил кататься зимой, у меня были небольшие, плохонькие самодельные лыжи, так он подарил мне настоящие. Я очень увлёкся, прыгал с крутых трамплинов. У речки, недалеко от парома, добывали глину, там образовался карьер. У этого карьера трамплин достигал высоты в полтора-два метра; мы, пацаны, насыпали снег и прыгали. Многие ломали свои лыжи, а я научился классно прыгать. Лыжи были моим главным зимним хобби.

Но однажды моей радости пришел конец. Утром собираюсь покататься, иду в кладовку, сенцы – а лыж нет. Спрашиваю у брата – не знает, у мамы – не знает. Подумал, что кто-то пошутил. Наконец, убеждаюсь, что кто-то украл мои лыжи. Как я плакал, горевал! Лыжи в то время стоили дорого: я искал их, но тщетно. Спрашивал у русских ребят, детей мещан, но никто не мог ничего сказать. Горевал я долго, но потом сильно увлекся коньками.

Из трёх коньков ребята делали санки, прикрепляли парус и по речке катались. Это было увлекательно, но увлечение надолго не задержалось. Нужны были замёрзшая речка, хороший ровный лёд, сильный ветер.

Была в моей жизни и ещё одна детская драма. Я увлёкся собиранием марок. Рядом с нами стоял небольшой дом – на углу ул. Мещанской и Маяковского (бывшая 2-я Бобруйская), впритык к нашему. У соседей родные жили в Америке и часто присылали письма, даже посылки. Однажды я зашёл к соседям и увидел письма. Мне понравились марки, хотя о филателии я не имел никакого представления. Я попросил, они мне дали, и я начал собирать. Я узнал всех жителей Паричей, которые получали письма из Польши, Германии, США и других мест. Приходил к ним и просил марки, мне давали.

Я ходил по учреждениям, искал марки даже в мусорных ящиках. Потом почтовые марки появились в продаже. Я собирал бутылочки и сдавал в аптеку, а потом на эти деньги покупал в киоске марки.

Со мной стал собирать марки Бема Паперно. У него было дома много бутылочек, и я подговаривал Бему брать их. Мы их мыли, сдавали и на вырученные деньги пополняли свои запасы.

У меня появилась большая коллекция гашеных и негашеных марок. Я усердно занимался коллекционированием: если что-то начинал, то не бросал, как многие.

Брат Ефим подарил мне два тома «Войны и мира» Толстого. Я прочитал – а больше пролистал – оба тома, и решил заполнять книги марками. Заполнил два тома «Войны и мира» почти до конца. Часто просматривал марки, систематизировал их; очень было интересно, ребята мне завидовали. И вот однажды, в 1938 г., не стало этого «альбома»…

После того, как отец умер, мама пускала квартирантов. Сначала у нас жила Дина Шапиро, наша далёкая родственница, потом медсестра Соня. В гости к ней приходил юрист-защитник. Они целовались, и не только (я наблюдал в щёлку двери). Мне это было очень интересно потому, что уже в 6 лет я вместе с другими ребятами познакомился с «Декамероном» Бокаччо. Нам читали, а мы слушали. И вот у нас поселился военком с молодой женой. Ему было за 50 лет, а ей – не более 30. Они занимали зал и комнату – спальню. Военком напивался и устраивал дебоши, бил жену (особенно вечером и ночью). Мама мне говорила, что они не платят за квартиру, задолжали нам. Она требовала от квартирантов оплатить долг и съехать.

Однажды я пришёл из школы и не нашёл свою коллекцию марок, которой очень дорожил. Там были редкие марки Тувинской республики, экземпляры из США, Польши с изображением Пилсудского. Я искал, у всех спрашивал, но, как и лыжи, не нашёл. Кто мог взять? Только пьяница-военком. Денег у них с женой никогда не водилось, они сразу всё пропивали. Сейчас бы я заявил в милицию, но тогда это не поощрялось. Почти никто туда не обращался – люди боялись НКВД и милиции.

После пропажи коллекции у меня случился надлом, и я забросил коллекционирование, зато увлёкся техникой. Стал катать каток железный, конструировать пропеллеры. Построил самолет с шестью пропеллерами и бегал по улице, пока не попал под лошадь. В начале 1980-х годов я опять стал собирать марки, но уже не так серьёзно.

Я рано, до войны, завёл дневник, где собирал интересные вырезки и записывал выражения из прочтённых книг. С детства любил красоту и силу, спорт. Интересовался политикой, слушал последние известия.

Нашими самыми близкими соседями были Хадаровские, Клавдия и Антон. У них было четверо детей: Саша, Павлик, Витя и сестра (имя забыл). Антон работал на мельнице мельником, а Клавдия смотрела за домом. Она любила заглядывать в рюмку. Антон приносил муку из мельницы, а Клавдия пропивала. Муж бил её, но это не помогало.

Часто она приходила к нам – мама покупала у нее муку. Я дружил с Павликом и Сашей, а Витя был вредный парень.

Хорошие отношения у нас сложились и с Антей Пашкевич. Она была высокая, худая женщина, малограмотная. А вот муж её был грамотным, мастером на все руки, даже интеллигентом, но только в трезвом состоянии. Когда он напивался, то бродил по улице и ругался, кричал: «Ох, жиды!». Протрезвев, он не помнил о своих проделках, удивлялся, но затем продолжал хамить. Была у них дочь Лариса – симпатичная, хорошая девушка – и сын. Он погиб сразу после войны, подорвался на снаряде или неразорвавшейся гранате в своём саду.

Брат Ефим ежегодно помогал Пашкевичам снимать урожай яблок, груш. Мама дружила с Антей.

Друзья были у меня всегда, и в школе тоже. Например, Феликс: его отца, партработника, звали Калман, они приехали из Западной Беларуси. Их семья недолго прожила в Паричах. У нас завязалась настоящая дружба, хотя Феликс был «интеллигентик». С ним нельзя было бороться, у него была вывихнута рука.

Дружил я с Крамником Яшей, Струпинским Ициком. Он был почти немой. Плохо говорил, всё понимал, очень сообразительный и толковый. Их немцы убили.

М. Зверев – дома и на киносъёмках (снимки 1990-х гг.)

От нашей улицы и Мещанской сложилась команда, которая постоянно воевала с «кацапами». Они жили на противоположной стороне болота-луга. На этом лугу брат мой Ефим постоянно запускал шары, змея, планеры. А на праздники он запускал самолёты и планеры с пожарной вышки, которая находилась в центре местечка, у базара.

Однажды была у нас жёсткая баталия: с обеих сторон участвовало по 10-15 пацанов, снабжённых тачанками с рогатками. Мы бросали то небольшие камешки, а то и здоровенные камни и кирпичи. Мне в плечо стукнуло плоскостью кирпича так, что я и сейчас чувствую это место. Было много раненых, но никому не жаловались.

(продолжение следует)

Опубликовано 19.10.2017  13:11

Амос Оз и русско-еврейская скрипка

Завершается «Нобелевская неделя». Интриговал многих в этом году вопрос: дадут, наконец, главную литпремию японцу Харуки Мураками или нет? (Нет, её присудили Кадзуо Исигуро – из Великобритании, но тоже японского происхождения.) А вот белорусский писатель Георгий Марчук полагал, что «получит Нобелевскую премию представитель израильской литературы, которого я несколько рассказов читал, Амос Оз».

Высказывание Г. Марчука подтолкнуло нас рассказать об Озе, тем более что Павел Костюкевич, переводивший последнего на белорусский, заметил: «Мама с Полесья, отец из Вильно — чем не причина назвать Амоса Оза (наст. Клаузнер, р. в 1939 г. в Иерусалиме) немножко белорусским писателем?» Сам Оз утверждал, что отец его родился в Одессе (но бежал в Вильно от большевиков), а мать – в Ровно.

Предлагаем очерк из книги Анатолия Мостославского «Иерусалимская мозаика» (Иерусалим, 1997) с некоторыми сокращениями.

* * *

РУССКАЯ СКРИПКА В ЕВРЕЙСКОМ ОРКЕСТРЕ

«Я бы сказал, что каждый, кто интересуется современным романом, должен прочесть Амоса Оза. Его проза исполнена силы и энергии. Его проникновение в образ мышления израильтян – виртуозно и великолепно» (Артур Миллер)

Эта новость взбудоражила весь русский Иерусалим. В Общинном Доме на ул. Яффо состоится встреча с живым классиком…

Отношение читателей к нему сложное, далеко не однозначное… Но не знать его, не замечать нельзя. Без него знание литературы, знание Израиля будет неполным.

Его можно назвать еврейским классиком с русским акцентом. В своем эссе «Опаленный Россией» Амос Оз пишет: «Евреи – уроженцы Германии, Британии, США, Франции, Центральной и Восточной Европы, Северной Африки и иных стран – прибыли сюда со своими традициями, и все этничные общины создают полифоническое общество. В этой полифонии русская скрипка – не балалайка! – русская еврейская скрипка – все еще ведущий инструмент, и я думаю, что так будет долго»…

Самый популярный его роман – «Мой Михаэль» (1968 г.) – был экранизирован. Фильм, как и книга, имел большой успех. В 1994-ом в Киеве и в Москве «Мой Михаэль» вышел на русском и украинском языках в удачных переводах Виктора Радуцкого. Собственно, этим событиям и была посвящена встреча с читателями. Всемирно известный драматург Артур Миллер предпослал книге восторженное напутствие. Название характерно: «Легко ли быть пророком…» Первые фразы из этого эссе приведены в эпиграфе.

Перед встречей с читателями нас познакомили. Я попросил Амоса назвать наиболее значительных корифеев западноевропейской литературы. Он, как это было принято еще в Одессе, ответил вопросом на вопрос:

– А почему вы не начинаете с России?

– Согласен. Еще лучше.

Он назвал Тургенева, Толстого, Достоевского.

– А ХХ век?

– Булгаков.

Позже я понял, откуда такая эрудиция. Для него это не просто имена. За всем этим – многолетний, напряженный труд. Глубокое познание метода и стиля классиков. Проникновение в художественную ткань их творений. Постижение секретов творчества. Амос Оз, ко всему прочему – профессор университета им. Бен-Гуриона в Беэр-Шеве. Он заведует кафедрой ивритской литературы…

Вся обстановка в зале – совсем не концертная. Всё очень серьезно, без аплодисментов. Напоминает научный симпозиум. Публика – далеко не случайная… Выступающие стремились не только понять Амоса Оза. Каждый пытался определить свое к нему отношение. Пытался увидеть Израиль в себе и себя в Израиле.

На сцене, за столом, – двое. Амос Оз и его постоянный переводчик В. Радуцкий. Виктор умело дирижирует залом. Он мастер таких мероприятий. Что называется, набил руку.

– Ну, с кого начнем? – улыбается он, расхаживая по сцене… – Толя? Анатолий Михайлович, вперед.

Это он обращается к своему земляку Нафтали Прату. В прошлом, в Киеве, тот был Анатолием Парташниковым. Сын крупного профессора-медика, он стал одним из первых советских диссидентов. Еще в 1956-м получил срок. Отсидев, вернулся в Киев. Перекантовался. И при первой возможности «рванул» в Израиль. Сейчас он доктор философии, один из двух главных редакторов Краткой еврейской энциклопедии.

Медленно поднимается. Нерешительно, как бы сомневаясь, подходит к микрофону. Начинает тихо, в раздумьи…

– Амос Оз – один из самых ярких и сложных мастеров, пишущих сегодня на иврите. Его мастерство – в тончайших нюансах языка. В богатстве лексики, синтаксиса, в разнообразии интонаций. В композиции произведения, в выборе слов, в построении сюжета. Всё это для иностранного читателя труднодоступно. Поэтому с переводом может справиться не каждый.

Если не ошибаюсь, Бялику принадлежат слова: «Перевод – это поцелуй через платок». При переводе самое яркое, самое оригинальное произведение немало теряет. Тем не менее, в России – в силу целого ряда причин – развилось исключительное мастерство перевода. Может быть, ни в одной другой стране не существовало таких блестящих мастеров этого жанра, как в России. Переводы на русский часто были конгениальны оригиналам. Русский читатель имел возможность познакомиться с творчеством великих мастеров слова благодаря блестящему искусству наших переводчиков. В Украине также существовала великолепная школа перевода. Так что Виктору было у кого учиться. Но когда он завел речь об Амосе Озе, мне показалось это слишком дерзким. Перевести писателя такой глубины и сложности, которая поначалу даже ошарашивает, как вы понимаете, – дело далеко не простое. И не всякому по плечу. Поэтому я рад, что Виктор справился с этой задачей… Надо сказать, что в его переводах ивритская литература предстает перед русским и украинским читателем не в искалеченном, урезанном, адаптированном виде. А в своем живом дыхании, во всем богатстве красок. В бережно сделанных, талантливых переводах.

Я помню, что эта работа Виктора начиналась с попытки перевести маленькую, но очень емкую повесть Амоса Оза «До самой смерти». Сначала, увидев перевод, я был несколько озадачен. Эта небольшая повесть показалась мне как бы далекой от израильской действительности. События происходят в неевропейском средневековье. Это не исторический роман, не историческая повесть. Тут исторические детали являются символами глубокой духовной реальности. Они вводят нас в мир, не ограниченный пространственно-временными рамками. Поэтому я был смущен. Полагал, что повесть не совсем будет понятна читателю. И просто покажется ему неинтересной, так как материал неактуален.

Только значительно позже я понял, насколько точен был выбор Виктора. Ведь в этой повести речь идет о глубочайших, каких-то подземных течениях в человеческой душе… О стереотипах, которые существуют в сознании христианского человечества. И очень важен этот архетип еврея, дьявольского врага, носителя всяческого зла, которого надо уничтожить. Вдруг я осознал: это замечательная вещь. Она рассказывает о саморазрушении личности в результате звериной ненависти к выдуманному, не существующему на самом деле образу еврея.

И поэтому она и сегодня может оказаться, как никогда, актуальной для читателя в России. А для читателя украинского она будет полезна тем, что заставит его взглянуть по-новому на некоторые страшные страницы своей трагической истории. Заставит понять, осознать некоторые комплексы, живущие в его душе много лет. И благодаря пониманию – по методу психоанализу – излечиться, избавиться от этих комплексов…

Перевод романа «Мой Михаэль» как бы продолжает эту линию. Он помогает читателю проникнуть в духовный, подсознательный мир израильтянина, вчерашнего и сегодняшнего. Понять Израиль, понять израильтян, поверьте, – это уже немало. Кроме всего, это может помочь всем нам тут, в этой стране стать более своими. Более израильтянами. Более уверенными. По крайней мере, сократить дистанцию.

Профессор Вольф Москович, иностранный член Академии наук Украины:

– Я не выдам большого секрета, если скажу вам, что на протяжении нескольких лет Амос Оз был кандидатом на Нобелевскую премию по литературе. Думаю, что он эту премию получит. Поскольку творчество Амоса Оза – это выдающееся явление не только в израильской, но и во всей мировой культуре. Его произведения поражают передачей характеров героев. Когда я читаю книги Оза, то вижу Израиль 50-х годов, который я уже не успел застать.

В романе «Мой Михаэль» поразительно точно описаны кварталы и улицы старого Иерусалима. Например, свадьба Ханы происходит за зданием, где мы сейчас находимся. В романе вы найдете очень яркую и точную картину жизни того Иерусалима, когда университет на горе Скопус был, по существу, отрезан от города. Тогда он размещался недалеко отсюда, в «Терра Санта». Герои романа – также студенты Еврейского университета. В своих произведениях Амос Оз неоднократно говорит о своих связях с традициями великой русской литературы. И своим творчеством, всей своей деятельностью он пытается вернуть миру хотя бы часть того долга, часть того художественного богатства, которое он почерпнул из необъятной русской сокровищницы.

Его послесловие к роману «Мой Михаэль» совершенно замечательно. Это изящное эссе, в котором он отдает дань великим русским мастерам слова, на чьих книгах он воспитывался и рос. Писатель говорит о разных моментах в истории Израиля. О начальном периоде, когда русское влияние было тут совершенно всепроникающим. И повторяет, что, как и другие, опален Россией, опален русской культурой.

Амос Оз не только рыцарь слова, но и человек действия. Он принадлежит к известной семье Клаузнеров. Так вот, его семья и он лично создали в Еврейском университете специальный фонд для поощрения студентов, которые занимаются русской культурой, русской историей…

Марк Кипнис – один из редакторов Краткой еврейской энциклопедии:

– Амос Оз наплывал на русского читателя постепенно, как облако. С одной стороны, имя пророка Амоса, с другой – краткая фамилия Оз, которую мы уже встречали в журнале «Континент». Мы помним его эссе, его поддержку диссидентства в Советском Союзе. Потом – прекрасно изданная книга «Сумхи», единственная детская книга писателя. Это надо объяснить.

Я уже в Иерусалиме 22-й год. У меня четверо детей, которые родились тут. Они слишком иерусалимские патриоты. Кто-то чем-то опален. А они у меня все опалены Иерусалимом. Еще Даль сказал: «Иерусалим – пуп земли». Кроме того, для человека, родившегося тут, не может быть города лучше Иерусалима. Он одного из своих коллег, который очень давно живет в Иерусалиме, я часто слышу: «Это разве Иерусалим? Настоящий Иерусалим – это тот, старый, Иерусалим трех улиц, когда все люди знали друг друга в кафе». Когда человек шел из «Терра Санта», он шел не просто из университета. Он шел по Святой земле, по этому маленькому треугольнику, где ему знаком каждый камень.

Есть такая восточная пословица: «Чем меньше людей за столом, тем он глубже». Есть культура стола. Вот тот Иерусалим, маленький, треугольный, он был очень углублен. Он был ближе, по-моему, к вышнему, горнему Иерусалиму, чем нынешний большой административный центр. Я хочу сказать: иногда внешняя часть восполняет внутреннюю суть. И вот тот, истинный Иерусалим, сегодня предстал перед нами в книге Амоса Оза.

Мой коллега и друг Анатолий Парташников, который тут уже выступал, – старый лагерник. Так вот, он любит повторять слова своего друга по «зоне», некоего баптиста: «Я не говорю, я лишь только свидетельствую». Я тоже сейчас выступаю, как свидетель. Моя жена вечно занята. Она пкида в министерстве финансов. У нас четверо детей. Я пятый. И еще, слава Б-гу, мама и теща. У жены всегда нет времени: с четверга надо готовить на пятницу и субботу. Да и вообще она читает только на иврите: газеты, журналы, книги. Я в нашей семье такой диссидент, который с детьми упрямо говорит по-русски. С переменным успехом… А жена, повторяю, – только на иврите. Книгу всегда приятнее читать на том языке, который ближе, интимнее. Сейчас ей уже ближе иврит.

Недавно я принес «Моего Михаэля» по-русски, подарок Виктора. И вдруг она начала читать, читала всю субботу. Не могла дождаться моацей-шаббата. Потом попросила у одного из сыновей телефон Виктора. Надо сказать, что до сих пор она никогда с ним не разговаривала. Правда, знала, что мы приятели. И вот поздно вечером звонит ему: «Виктор, спасибо за перевод. Я не могла оторваться. Как будто окунулась в прозрачный, чистый, хороший русский язык».

Перевод неоднозначен, многослоен, как весь Амос Оз. Каждый находит свой духовный слой и то прочтение, которое близко ему. Это не таблица умножения. Хорошая книга – это как гора, покрытая зеленью. Один доходит до подножья, другой – до середины, только немногие достигают вершин. Вся ивритская литература многослойна, неоднозначна. И в этой книге каждый найдет свое, своего героя. У каждого будет свой Михаэль, своя Хана. И свой Иерусалим.

Инна Шофман, литературный редактор перевода:

– Как уже говорили, у каждого свое восприятие этой книги. У меня оно, наверное, самое необъективное. Потому что я прожила как бы внутри книги несколько месяцев. Прожила рядом с ее героями и даже не рядом, а как бы внутри каждого из них.

Перед началом нашего собрания Амос Оз сказал мне, что жить рядом с его персонажами не очень легко. Но я должна признаться, что мне было и легко, и комфортно. Как легко и комфортно находиться в кругу людей интеллигентных, людей близких тебе по духу, людей, понятных тебе даже в самых сложных своих душевных поворотах…

Я не раз слышала от своих знакомых: если перевод так хорош, как ты говоришь, то зачем переводчику литредактор? Перевод – это как горизонт. Сколько ни иди, всегда останется какое-то количество шагов, а может быть, даже километров. Всегда можно найти более точное слово, более сильное выражение. Это было очень интересно, очень увлекательно – проходить эти шаги, эти километры, пытаясь достичь недостижимого.

Несмотря на то, что действие отнесено к 50-ым годам, книга воспринимается как учебник. Как путеводитель. Пусть эти сухие, невыразительные слова не снимут обаяния книги. Особенно она будет интересна и полезна для человека, который только познаёт Израиль. Так много в ней реалий нашего сегодня. Кроме того, тут невероятно глубокое постижение психологии вообще и, в частности, психологии женской…

И еще один важный момент. Есть в этой книге психологическое объяснение и постижение арабо-израильского конфликта. Речь идет не о конфликте внешнем, а о той борьбе, которая происходит, наверное, в каждом из нас. Хотим мы в этом признаться или нет. Это чувство любви-ненависти, приятия-неприятия, которое показано в романе с какой-то удивительной, ненавязчивой тонкостью.

* * *

Итак, было сказано много красивых, правильных и умных слов. Обязательных и не очень. Казалось, что сказано всё, или почти всё. Поэтому я с интересом ждал выступления «именинника». Он в нелегком положении. Ведь надо быть на высоте. И даже чуть выше всех остальных. А перед ним – такие «зубры». Но он должен удивить… Это как Нобелевская речь. Собственно, это, наверное, и была своего рода репетиция. Когда выступали другие, Амос как бы отсутствовал. Ушел в себя. Его обычно живые, чуть озорные, светло-голубые есенинские глаза вдруг застыли, стали почти синими. Он задумчив, собран, медленно встает, подходит ближе к карюю сцену. Долгая пауза…

Амос и Виктор – великолепный дуэт. Они понимают друг друга с полуслова. Начинает он тихо. Как бы обращаясь куда-то вдаль, к кому-то чуткому, который обязательно должен услышать.

– Очень жаль, что мои родители не услыхали тех слов, которые были сказаны обо мне и моих книгах. Я даже немного растерян. Вырос я на коленях людей, которые прочными нитями были связаны с Россией и Украиной. Это всегда были мягкие колени. Роман Израиля с Украиной и Россией – длинный и непростой. В нем есть любовь и тоска, радость и грусть. Есть разочарование, злость и обида. Интрига и конфликт. Но в нем есть и та интимность, которую многие не понимают и пытаются отрицать. Как всякий большой роман, он имеет своих поклонников и хулителей. Своих друзей и своих недругов. Своих критиков и своих трубадуров, плохих и хороших. Квалифицированных и не очень. Но если это роман стоящий, о нем говорят, о нем спорят. И стараются понять. Здесь важна каждая деталь, каждое слово. Настоящая литература не лжет. Не может лгать, потому что она написана сердцем. А голос сердца – это всегда правда, всегда истина.

Тот, кто читает нашу литературу последних десятилетий, хорошо видит, как тесно мы связаны с Украиной и Россией. Видит целый спектр сложнейших чувств даже у тех, кто, как и я, знает вас только по рассказам и книгам. Смею сказать, что я знаю Украину, знаю Россию. Знаю сердцем. И понимаю. Поэтому, когда я поеду к вам, то поеду, как к старым знакомым.

А. Оз во время своего первого визита в Россию. С сотрудницами журнала «Питерbook» (Спб, сентябрь 2006 г.)

Наши взаимные связи начались не вчера. Мы долго, очень долго спорили, долго выясняли отношения. Но мы всегда и долго ждали друг друга, хотя делали вид, что не любим и не хотим знать один другого. Но это всегда был спор близких по духу, любящих сердец. Это был семейный спор.

Перевод моих книг на русский и украинский мне особенно дорог. Вообще-то это не совсем перевод. Скорее это, действительно, возвращение долга. Потому что в детстве я брал у вас очень много. Я учился у вас. Это были нужные и полезные уроки. Родители доставали мне книги ваших классиков 19 и 20 веков. И когда я читал Пушкина или Чехова на иврите, мама говорила:

– Ах, какая досада! Это же совсем не то.

И чем больше я углублялся в чтение ваших классиков, тем они становились мне ближе. Я даже считал, что Чехов жил в одном из иерусалимских кварталов. Он описывал, например, одного моего соседа сверху. Он рассказывал о маленьком враче, который живет тут, на углу нашей улицы, совсем недалеко от нас. Он изображал замечательных, чудесных людей, русских интеллигентов – добрых, милых, обаятельных. Но совершенно беспомощных, которые толком ничего делать не умели. И все эти толстовцы, которые и выглядели, как Толстой, были с душой Достоевского. Вашим книгам я обязан многому. Они вводили меня в новый, огромный мир, в мир великой литературы. Вашей великой культуры.

Виктора я узнал, когда жил еще в кибуце. Он прислал письмо, которое меня чем-то насторожило. Я решил, что это какой-то розыгрыш. Может быть, думал я, его написал кто-то из моих знакомых. Или даже один из моих персонажей. Я пригласил Виктора к себе. Когда мы встретились, я понял: интуиция меня не подвела. Он действительно был похож на некоторых моих героев.

Когда он взялся за перевод моей повести «До самой смерти», я высказал опасение, что у меня не будет возможности оценить его работу. Поскольку я не знаю, насколько хорошо он владеет русским. Мы встретились через несколько недель. Я попросил его прочитать первую глав. Виктор был удивлен: «Что же тут читать? Ведь ты же не понимаешь по-русски». Я ответил: «Да, не понимаю. Но я слышу». Я закрыл глаза и открыл уши. Отца и матери, как вы понимаете, не было рядом. И все-таки они были тут, были с нами.

Перевод – вещь трудная и коварная. Переводить – это как исполнять концерт для скрипки на фортепиано. Можно сделать великолепно, но при одном условии: если вы заставите фортепиано издавать звуки скрипки. Иначе будет какофония. Или гротеск… Так вот, как человек, который не знает ни русского, ни украинского, но который слышит язык, могу сказать: Виктор справился со своей задачей блестяще. Он – мастер. Паганини перевода.

Любая книга – это всегда совместное творчество писателя и читателя. Это живой поток. Поэтому процесс чтения, процесс познания нельзя повторить. Читая книгу, мы уже изменяемся, становимся немного другими. Поэтому дважды прочесть одну и ту же книгу нельзя. Более того, ее непросто прочесть даже один раз. То есть это дело очень личное, очень интимное. И когда вмешивается переводчик, это становится опасным. Чтение может превратиться в оргию, которая будет или увлекательна, чудесна, сказочна, или ужасна, отвратительна. Виктор сумел сделать всё, чтобы оргия получилась. И получилась великолепно. Так мне кажется. Потому что я ведь не просто слышу. Я слышу сердцем.

«Мой Михаэль» – книга о том утре, которое наступает после свадебного пира. Это наша послевоенная история. Еще очень в памяти зверства нацистов, незаживающая, кровоточащая боль Катастрофы. Многие – в отчаяньи: всё кончено, всё погибло. Казалось, что народ, родившийся в пустыне, ставший на ноги в Иерусалиме, закончит дни свои в сточной яме. И тогда родилось государство Израиль. Оно не было нам преподнесено на серебряном блюде. Оно родилось в трудной войне. Когда погиб каждый сотый из нас. Но мы выстояли. И тогда родилась надежда. Мы верили: когда окрепнет новый, свободный Израиль, нам уже никто и никогда даже не посмеет угрожать.

Следующие годы – годы становления. Страна с населением 650 тыс. за несколько десятилетий сумела принять миллион олим. Мессианские чаянья уступили место прозе. Надо было думать о быте: канализация, тротуары, электричество, вода… Такова Ханна, героиня романа, от имени которой ведется рассказ. На следующий день после свадьбы она спускается на землю и находит себя в самых обычных мелочах быта. И в то же время остается прежней любящей, заботливой Ханной. Она смотрит сверху на Иерусалим, сверкающий изумрудным ожерельем ночных огней, и думает о том, что водопровод работает плохо. И если не удастся достать трубы большого диаметра, то воды вообще не будет.

Я много думал о снах Ханны. И вообще о снах, которые видят люди. Единственная возможность сохранить сокровенную мечту, оставить ее неприкосновенной – это осуществить ее. Претворить, воплотить в жизнь и уметь бороться за нее. Уметь отстоять. Ждать и бороться. Бороться и ждать. Государство Израиль – это мечта, которая родилась в книгах и воплотилась в реальность. Слова стали главами Танаха, главы – принципами.

Мы воплощаем в реальность наши мечты, но платим за это очень высокую цену. Впрочем, так, наверное, всегда бывает с мечтателями и строителями: когда садишь цветы, создаешь ракету, растишь детей. И когда пишешь роман или когда тебя одолевают эротические видения. Тут всегда выбор: или – или. Ты можешь написать хорошую прозу – и воплотить свою мечту. Но если, по логике обстоятельств, герой должен погибнуть, ты, автор, должен пойти на это. Как бы ни было тяжело. Потому что искусство – почти всегда страдание. Или огромное счастье. Поэтому если ты дрогнешь, считай, что погиб. Ты погиб как художник, ибо изменил неумолимой, безжалостной логике искусства. Тут, в искусстве, необходимо быть смелым, решительным, как в бою. И надо быть снайпером, точно выбирать цель. Точная цель – залог успеха…

В Лондоне говорят: «Нельзя съесть пирог так, чтобы он остался цел». Но что годится для Англии, не всегда годится для нас. Тут, в Иерусалиме, мы всегда едим этот пирог. И тем не менее, следим, чтобы он оставался целым. Вот уже 3000 лет евреи живут в Иерусалиме и… постоянно мечтают об Иерусалиме. Мой дед по своему складу и характеру был абсолютно русским человеком. Он не мог произнести слова «Россия», держа руки в карманах. Знаете почему? Говоря о России, он складывал ладони у сердца. Так он любил свою бывшую родину. Но еще больше он любил Иерусалим. Иногда по вечерам он выходил гулять по улицам Иерусалима. Возвращаясь, он вздыхал: «Б-же мой! Как я истосковался по Иерусалиму». Я был тогда малышом и очень удивлялся: «Дедушка, о чем ты говоришь? Ведь ты в Иерусалиме». Он грустно, задумчиво смотрел на меня, чуть усмехался, похлопывал по плечу: «Дурачок». Теперь я лучше понимаю своего дедушку. Можно жить в Иерусалиме и тосковать по нему. Как можно жить с женщиной и тосковать по ней. Точно так же человек может осуществить свою мечту и продолжать тосковать по ней.

* * *

Да, настоящему художнику всегда есть что сказать людям. Его душа неисчерпаема, как могучий горный поток. А теперь вернемся к началу, к нашему краткому интервью с Амосом Озом. Среди великих мастеров русского слова он первым назвал Чехова. И, наверное, это не случайно. Его творческий почерк, лирический подтекст, тонкий психологизм, многоцветное своеобразие художественной ткани – всё это, наверное, от Чехова. Но что-то роднит его и с Хемингуэем, Грэмом Грином. Может быть, и с Альбером Камю. Но главное все-таки – свой колорит, своя щемящая грусть. Печальная, тонкая, как плачущая струна. Пронзительная, чисто еврейская интонация. И свой мир. Своя поэзия. Мир и поэзия Танаха. Его гениальная, божественная краткость, его безбрежная, загадочная, ошеломляющая мудрость…

Неожиданно Амос Оз мне напомнил Сергея Есенина. То же обаяние, та же спокойная уверенность во всех своих поступках и в своем высоком предназначении. Обаяние и уверенность большого таланта. Истинный талант всегда неожидан, спорен, дерзок. Всегда интернационален. И всегда загадка.

Опубликовано 08.10.2017  03:18

Life is like a miracle (2) / (החיים כמו נס. שמעון גרינהויז (2

(English text is below)

. המשך, התחלה כאן

ב -1942 החליטו אחי ואחותי ללכת לפרטיזנים, אבל הפרטיזנים לא קיבלו יהודים ללא נשק. גם מנדל והניה עבדו, כמוני, בעיר הצבאית, ובעיקר התעסקו בכלי נשק שהובאו מהחזית. הם הצליחו לגנוב כמה אקדחים – בכל פעם הם גנבו אחד . בסוף השבוע קיבלנו מנות: כיכר לחם, שכללה 50% נסורת, ו -50% קמח, שכבר לא כשיר. בנוסף ללחם, קיבלנו כמה קילוגרמים של תפוחי אדמה, אבל גם לא כשיר, רקוב. אז אח שלי פירק את האקדח, החלק הראשי הוכנס לכיכר לחם, השאר הסתיר בתפוחי אדמה ונתן לי להעביר. הצלחתי להעביר כמה אקדחים.

אחי ארגן קבוצת צעירים והעביר אנשים לפרטיזנים. והוא חזר על כך כמה פעמים … אפילו הצליח להעביר שני חיילים של הצבא הגרמני. אני חושב שהם לא היו גרמנים – נראה לי, ההולנדים, האנטי-פאשיסטים. היודנראט כבר היה שונה, בראשו עמדו אנשים לא ישרים, לפעמים אפילו פושעים, וגם במשטרה היהודית היו כאלה … על הסף. הם מכרו, קנו, עשו כל מיני עסקאות בינם לבין עצמם. היה שוטר יהודי אחד, ששננוא יותר מהגרמנים. הוא תמיד הרביץ לנו, צחק ואמר, “אני אתקשר לקצין גרמני, הוא יירה בכם”. זאת היתה אצלו בדיחה כזאת.  נודע ליודנראט שאחי מעורב בקשרים עם הפרטיזנים, הם עצרו אותו. בחורף, כשהוא לבוש רק בחולצה אחת, הכניסו אותו למרתף ואמרו שהם יימסרו אותו לגרמנים. הם אספו הרבה דברים – הם נתנו לשוטר הראשי ולראש היודנראט כופר. הם הסכימו לשחרר את אחי, אבל הוא היה צריך לחתום על מסמך שהוא מפסיק את פעילות הגרילה, ואם לא, אז יעביר היודנראט את כל המשפחה (אני, אחותי) להוצאה להורג.

בסביבה, למשל בעיר אולחנוביץ, רדושקוביץ’, אפילו במולודצ’נו, כבר נהרגו כל היהודים. אבל הצעירים משם הגיעו אלינו, כי הגרמנים היו זקוקים לידיים של פועלים. כך גדל גטו קרסני, יחד עם המחנה הסמוך היו בו 5,000 יהודים.

הרגשנו שהסוף מתקרב. והחיים נמשכו בגטו. עוד לפני כן, פתחו בתי ספר יהודיים, חוג שחמט (אני עצמי שיחקתי, מאוחר יותר שחמט באוניברסיטה, הייתי אלוף הפקולטה, י  ואלוף אזור מולודצ’נו בדמקה), אפילו התיאטרון נפתח. אחי ואחותי גם השתתפו בזה. לאחי היתה חברה ולאחותי היה חבר …

בגטו עזרו זה לזה, אבל באותו זמן גם רימו. המסחר נערך. עם סכין על הגרון, אבל הם המשיכו לסחור וניסה לרמות … ואני זוכר עדיין דבר מכוער למדי. קבוצת חוליגנים נסעה עם שוטרים. הגרמנים לא הרשו לנשים להיכנס להריון, אבל אם האישה היתה קרובה יותר ליודנראט, זה איכשהו עבר. הם הכינו רשימה גדולה, וכשראו שהאישה בהריון חיכו ממש לקראת הלידה, וכשבעלה יצא לעבודה פרצו לבית, השכיבו אותה עלהארץ ורקדו על בטנה. הם חיכו שהעובר ייצא, ואם הוא כבר מת, אז הם צחקו, ואם הוא עדיין בחיים, הם הרגו אותו … אלה לא שוטרים, אבל נבלים קרובים למשטרה.

בית הספר אורגן על ידי הנוער ומורה כלשהו, ​​אני לא זוכר בדיוק. בגטו היו מורים רבים. חזרנו אחרי שש בערב מהעבודה, באנו לשעה ללמוד מתמטיקה או עברית. זה לא היה בדיוק בית ספר. בגטו היו שני בתי כנסת, שם התגוררו גם משפחות. אבל היו חלקים שהיו עדיין מופרדים כמקומות קדושים. הם שמו שולחנות וכיסאות …היינו באים – 20, 10 ילדים, לפעמים 5 – וכל ערב לומדים קצת, לפעמים הלכתי לראות מחזות (אני כבר לא זוכר איזה, אני חושב שחלק מהאסירים כתבו אותם בעצמם, היו הרבה אנשים אינטליגנטים בגטו).

בית הספר “תרבות” בקראסנה לפני המלחמה – מורים ותלמידים. יושב ראש המועצה, יקותיאל (קושל), יושב שלישי מימין בשורה השנייה 

התיאטרון התאים גם לצעירים, כולל אחי ואחותי. היתה עזרה הדדית – רבים באו ממקומות אחרים בידיים ריקות, קיבלו אוכל, מקום מגורים … כל זה היה מאורגן מאוד, אבל אני לא זוכר את שמות המארגנים. אבל אני זוכר עוד מעשה גבורה. בגטו היו שתי אחיות, ולאחת היה תינוק. היא היתה בלי בעל. היא כנראה היתה קומוניסטית – ומישהו, כנראה, אמר את זה לגרמנים. הם פרצו לבית שלה, שאלו מי פה הקומוניסטית. אז אחותה הלא נשואה אמרה: “אני קומוניסטית”, הם ירו בה במקום. היא הקריבה את חייה כדי שלתינוק תהיה אם.

אני זוכר שהכינו רדיו (אספנו את השפופרת בעצמנו), והקשבנו למה שקורה בחזית, ברוסיה. השנה 1942 – קרבות גדולים היו ליד לנינגרד, ליד מוסקבה, וב -1943 הקרב על סטלינגרד … הבנו שהגרמנים כנראה יפסידו את המלחמה הזאת.

היה סחר סודי – קנינו לחם, וכל מיני דברים כאלה. שרנו שירים כמעט כל שבוע. באחד הבתים התאספו צעירים, אולי אפילו כל יום, לא תמיד השתתפתי, הייתי רק בן 12. השירים היו אופטימיים יותר. אני גם זוכר שהיו לנו כל מיני בדיחות. כשעבדנו במחנה הצבאי – מייננו ותיקננו נשק – כשהרכבת הגיעה מהחזית עם טנקים שנפגעו מנשק. אז תמיד צחקנו ואמרנו: “זה הגאולה (הגאולה), מגיע ההצלה שלנו”. הסתכלנו מבעד לחלון, עבדנו – וראינו איך הרכבת מתקרבת ותמיד שמחנו. ידענו מה קורה בחזיתות, האזנו לרדיו, ואיכשהו כולם ידעו. בעיקר, מה קורה בחזית הרוסית,  פחות באמריקאית.

אני לא זוכר שבעבודה נפל עלינו ייאוש. בישלנו את האוכל שלנו, צחקנו, התבדחנו כדי להרים קצת את רוחנו.

ראינו שהסוף קרב, כי כל היהודים מסביבנו כבר נהרגו. גרנו באולם גדול – כמה משפחות. הרצפה היתה עשויה עץ. היה מרתף גדול בבית, אז בנינו קיר ועשינו מחלק מהמרתף  בור. ואני זוכר שערב פורים היה צריך לבוא. בבוקר – כנראה שביום שישי ראינו שהגרמנים נכנסים, הם מקיפים את הגטו, והבנו שזה הסוף. הגרמנים באו כשהגברים הלכו לעבודה כדי שלא תהיה התנגדות. אנחנו, 30 איש, נכנסנו לבור הזה, וסבתי השנייה העמידה את הקרשים, ושמה  עליהם כל מיני סמרטוטים ומזרנים. שמענו את הגרמנים פורצים לבית ויורים בסבתי. אני לא זוכר אפילו איך קוראים לה – אולי גולדה.

ואנחנו ישבנו בבור. בהתחלה היה לנו קצת מזון ומים, ואחרי כמה ימים (לא יכולנו לצאת, היה שומר) המים כמעט נגמרו. התחילו לתת לנו מים במנות קטנות מאוד. היתה לנו ילדה קטנה אחת – אולי היא היתה בת שנתיים. והיא צרחה מאוד חזק – פחדנו שהגרמנים ישמעו. היא רצתה עוד מים – לא נתנו לה, אבל נתנו לה לשתות שתן, והיא שאגה בקול רם עוד יותר. חששנו שהגרמנים ימצאו אותנו, ואילצו את אמה לחנוק אותה. האמא ניסתה, אבל לא היה לה כוח – לא מוסרי ולא פיזי. אז שני גברים חנקו את הילדה. לא יכולנו לבכות, פחדנו לבכות, כדי שלא ישמעו אותנו. אבל אחרי 20 דקות אנחנו שומעים את קולה, אם כי צרוד למדי. היא נשארה בחיים, שמרנו על קשר, היא עזבה  לאמריקה, אני חושב. אחרי המלחמה היא לא יכלה לדבר, היו לה הרבה ניתוחים של הגרון … נשארו סימנים על צווארה מהחניקה.

ביום הרביעי, הגרמנים אפשרו לאוכלוסייה המקומית  להתחיל לבזוז רכוש יהודי. ואנחנו שומעים מעל ראשינו את שם משפחתינו, שם האבא, האמא … והאנשים האלה  כל כך מאושרים, הם לוקחים הכל , שודדים … ולקראת הערב הם החלו לדפוק על הרצפה, ראו שיש שם משהו, וחשבו שזה “העושר היהודי”. הם החלו להילחם בינם לבין עצמם על הרכוש, באו שני שוטרים גרמנים ואמרו: “אנחנו נמצאים כעת בעבודה, אל תפתחו את הרצפה היום. אנחנו גם רוצים לקחת חלק בטוב היהודי, נבוא מחר בבוקר. ” ובאותו לילה יצאנו, לא היתה שמירה, ועברנו דרך הגטו, זה היה ליד הנהר אושה.

ידענו שאנחנו צריכים ללכת לכיוון הפרטיזנים. ראינו אש גדולה, הרחנו את הריח, כאילו צלו בשר. מאוחר יותר סיפרו לנו שיש אורווה ענקית ליד הנהר, הגרמנים לקחו את כל היהודים מהעבודה (אמרו שצריך לעשות חיטוי) ושרפו אותם. בניהם היו גם אחי ואחותי. אני חושב שכמה אלפי יהודים נשרפו חיים. סיפרו לנו שהנהר היה אדום מדם, אשר במשך ימים אחדים נשפך מן האסם, וכשהיהודים ניסו לצאת מהאש, דחפו אותם הגרמנים בחזרה לאש במקלות ארוכים. הגרמנים הביאו עשרות ילדים יהודים קטנים, הניחו אותם על כידונים. והתחרו בניהם, מי יטיל יותר עמוק לתוך האש. ולאחר מכן הם חגגו  עם – וודקה, נקניק, סיגרים …

דיוקנם של האח מנדל והאחות הניה, שנתלה בחדר של שמעון גרינהויז. פתח תקווה, יוני 2017

המשכנו, הלכנו כאילו בחלום. בדרך, הגרמנים או המשטרה המקומית ירו עלינו, חצי נהרגו. כשהיינו על המגרש – הם ירו, כשנכנסו ליער, הם נעצרו, הם השתעממו. ככה היה כמה פעמים. מתוך שלושים איש נותרו  10 אנשים, אולי 12.

קטע מרשימת הקורבנות מגטו קראסנה, לקוח מתוך ספרו של ס.ו. סטאריקביץ’. הסודות של קראסנה. מולודצ’נו 2012. האבא, האח והאחות של שמעון מצויינים שם תחת שם המשפחה “גרינגאוש”.

האוכלוסייה המקומית לא הסגירה אותנו לגרמנים, להפך, הם הראו לנו איך ללכת לכיוון הפרטיזנים. וכעבור יומיים הגענו אל הפלוגה. הפרטיזנים לא קיבלו אותנו בפרחים, אבל הם גם לא עשו לנו שום דבר רע. הם הרשו לנו להצטרף לפלוגה שלהם, להיות קרובים. אבל בשבילי זאת הייתה תקופה גרועה יותר מאשר בגטו. לא היו לי נעליים, ואפילו המכנסיים שלי נקרעו. קטפנו עלים מן העצים, הצתנו אש, התיישבנו וחיממנו קצת את הגוף, והפנים שלנו הפכו ממש לקרח. ואז הסתובבתי וחיממתי את פני. באותה תקופה עדיין לא היו מחילות. כך זה נמשך חודש או יותר, באביב 1943. אחר כך גויסתי לפרטיזנים, הייתי בן 13.

בפלוגה הזאת – כך נראה, על שמו של וורושילוב – היו כמה יהודים. הם באו ובחרו, והם גייסו גם אותי. שאר היהודים – נשים, זקנים – חפרו מחילות. הגענו לביצה ענקית, רק מדי פעם נתקלת באיים שבהם יכולת לחפור מחילה, אבל גם שם אם חפרת יותר מדי וכבר הגעת למים. והשאר – ביצות, שאדם לא הלך עליהם, אולי במשך עשרות שנים. ואני זוכרת שהיו רק שני תפרים שאפשר היה ללכת אליהם. אם אדם החליק ונפל לתוך הביצה, ואף אחד לא עזר לו, אז האיש היה נעלם ללא עקבות.

זה היה מקראסנה לכיוון איליה, לכיוון מזרח, מחוטנצ’יטס לכיוון פלשניץ … היה שם יער גדול.

בנינו מחילות לנשים – והחיים השתפרו. ואני הייתי בפרטיזנים, והיחידות הפרטיזניות היו כמו צבא. נשלחו לנו מטוסים עם נשק, אספקה ​​הגיעה מרוסיה. הגיעו קצינים צבאיים רבים וקומיסרים. היתה משמעת, כמו ביחידות צבאיות. אני לא זוכר שהיה משהו אנטישמי, היחס אלינו היה נדיב.

האזור מחולק לשלושה חלקים: הערים שבהן חיו הגרמנים ושם עמדה המשטרה; אחרי זה היה החלק שאליו הגרמנים פחדו לבוא, כאילו זה היה אזור של ברית המועצות, ואת החלק השלישי, החלק הגדול ביותר – איפה שביום הייתה ההשפעה של הגרמנים, ובלילה שלנו. האוכלוסייה היתה ידידותית למדי כלפי הפרטיזנים. הם נתנו לנו אוכל – ואפילו לא היינו צריכים לגנוב .

חלק מעבודתנו כללה חיפוש אחר שותפי הגרמנים. נניח שנאמר לנו שבכפר מסוים יש כמה משפחות שעזרו לגרמנים, אז הלכנו לשם בלילה … היינו חוקרים, שופטים ומבצעים גם יחד. בדרך כלל התיק הסתיים בירי. השתתפתי גם במבצעים כאלה יותר מפעם אחת.

הגרמנים היו מאורגנים יותר. אם אמרו להם – כאן, בכפר הזה עוזרים לפרטיזנים  – הם היו באים בלילה, אוספים את כולם באסם ושורפים אותם. כמו שבקרסני היה עם היהודים,  בחטין היה עם הבלארוסים.

כמובן, היו אנשים שונים בין הבלארוסים. לדוגמא האחים סטאריקביץ’- אחד מהם שירת במשטרה, השני היה בפרטיזנים.

אתה שואל מי לימד אותי לירות? היה מספיק נשק,  יכולת ללכת לאמן את עצמך. כל יום הלכנו והתאמנו. חומרי נפץ גנבנו מהגרמנים, או שהורידו לנו מהמטוס. כמעט כל לילה המטוס הוריד משהו – נשק, עלונים או אפילו קצינים.

פוצצנו רכבות שנשאו נשק לחזית. לא הייתי גיבור גדול שם – רק בן 13 … אני זוכר שהיו לי שני חברים. אחד נקרא יאשה, השני סאשה – מבוגר ממני ב-17 שנים, לא מהעיר שלנו. היינו חברים, אבל לא דיברנו על המתרחש, ואני אפילו לא ידעתי אם הם יהודים או לא. היו קרבות רבים, באחד מהם ניסינו לפוצץ בונקר גרמני. ירו ממנו כל כך הרבה שאפילו לא יכולנו להרים את הראש. ולכן יאשה קם, פוצץ רימון ליד הבונקר הזה כדי שנוכל להתקדם.

אתה זוכר, כמובן, את הסופר איליה ארנבורג. אגב, נכדו   היה תלמיד שלי בבית הספר בפתח תקווה, שחקן שחמט טוב. אז איליה ארנבורג כתב מאמר “תגמול”. והם שלחו לנו במטוס אלפי עיתונים עם המאמר הזה, כמו עלון. אני זוכר שכל לוחם פרטיזני שמר את הכתבה הזאת בכיס קרוב ללב, וזה נתן לנו כוח נוסף נגד הגרמנים.

וכך המשכנו. הכדור פגע בלבו של יאשה ובמאמר הזה. במשך זמן רב שמרתי עיתון עם חור ודם. עכשיו אני לא יודע איפה היא.

גרמנו כזה נזק לגרמנים שהם החליטו לחסל את יחידת הגרילה שלנו. הם הביאו חלקים מהחזית – והחלו להרחיק אותנו עמוק לתוך היער. היה לנו סוס, ועליו היינו מעבירים נשק, והסוס נפל מהתפרים. ואז, כמו האקדח שהגרמני כיוון אליי, (אצל האישה, כאשר הגרמני כמעט הרג אותנו), אותו אני רואה מפעם לפעם, את הסוס הזה אני רואה כל הזמן … הוא מסתכל עליך, רגליו מתחילות להיעלם, הבטן נעלמת הגב נעלם. אתה רואה רק את פיו, עיניו מתחילות להיעלם אתה רואה אוזן , ואז מתחילות להיעלם האוזניים – וכאילו כלום לא היה … התמונה הזו אינה עוזבת עד היום.

אחר כך יצאנו מהכיתור הזה, באחד הקרבות איבדתי את הרגש באצבעותיי מהפיצוץ. לא היו תרופות, אפילו מים נקיים לא היו. בביצה היו מים צהובים – ובתוכו הרבה חרקים קטנים. ומישהו לחץ את ידי בחוזקה רבה מדי, והתחיל נמק. זה היה כבר בקיץ 1944, כשהצבא האדום שחרר את המחוז, ושם הקימו בית חולים – זמני, ללא תרופות … לקחו אותי לשם. כשהרופאים הגיעו, הם לא הבינו למה אני עדיין חי. החלטנו שאנחנו צריכים לעשות קטיעה. היה שם רופא צעיר, איש צבא, הוא אמר: “תנו לי אותו , אני אנסה”. הוא לקח מסור והתחיל לחתוך … מיד איבדתי את ההכרה.

ליד המחנה, של בית החולים, הייתה מזקקה. שם היה ספירט 95%, הרופא הביא לי אותו. והאלכוהול הזה שורף הכול מבפנים, אז הוא לימד אותי איך לשתות אותו. קח קצת מיץ או מים – אסור לערבב, לעשות , לשפוך אלכוהול, עוד קצת מיץ. ואז האלכוהול מקיף, נכנס לבטן, ושם הוא מתפשט… מיד איבדתי את ההכרה, והוא המשיך את הניתוח והציל את היד שלי, אני לא יודע איך.

אחר כך, אמי ואני חזרנו לקראסנה. הבית שלנו נשרף, הכל נשרף, אבל היה חלק – תל ישן, מחסן כזה, ואנחנו גרנו בו. היה זה חורף, המים הפכו לקרח, שערי היה קופא על הכר. אז היה לי כלב וחתול. והיה כל כך קר שכאשר ישבתי ליד השולחן, הם נצמדו אלי כדי להתחמם. אחר-כך מצאתי איזה תנור ברזל, אבל כנראה לא הרכבתי אותה כמו שצריך. בלילה, יצא עשן מהתנור שנשרף  ואיבדנו את ההכרה. בבוקר, השכנים ראו שהבית סגור, אף אחד לא היה שם. הם נכנסו, הוציאו אותנו, ניגבו אותנו בשלג … אבל החתול והכלב לא שרדו. אדם – הוא חזק יותר מכל בעל חיים.

סיפרתי לך רק חלק מהמקרים, שבהם הייתי כחוט השערה ממוות.

הקליט וולף רובינצ’יק, הסיום בהמשך

המקור ברוסית

(Igor Shustin) תרגום על ידי איגור שוסטין
פורסם 02.10.2017 13:46 
_____________________________________________________________________________________________
***

The Shimon Greenhouse’s story (2)

(continuation; part 1 is here)

In 1942, my brother and sister decided to go to the partisans, but the partisans rarely accepted Jews without weapons. Mendel and Henya worked as well in the military camp, and mainly dealt with weapons brought from the front. They managed to steal a few guns – every time they used to steal one. At the end of the week we received food: a loaf of bread, which included 50% sawdust, and 50% flour, which was already almost uneatable. In addition to the bread, we got a few kilos of potatoes, but rotten. Then my brother dismantled the gun, the main part was put into a loaf of bread, the rest hid in the potatoes and let me move. I managed to get some guns.

My brother organized a group of young people and transferred people to the partisans. And he repeated it several times… he even managed to transfer two soldiers of the German army. I think they were not Germans – probably, the Dutch, the anti-fascists.

The Judenrat was already different, headed by dishonest people, sometimes even criminals, and the Jewish police as well… on the threshold. They sold, bought, made all sorts of deals among themselves. There was one Jewish policeman, hated more than the Germans. He always beat us, laughed and said, “I’ll call a German officer, he’ll shoot you.” Such was his preferable joke. Finally the Judenrat learned that my brother was involved with the partisans. They arrested him. In the winter, dressed only in one shirt, he was brought into the cellar and told he would be handed over to the Germans. His friends collected many valuable things, and they gave a ransom to the chief policeman and the head of the Judenrat. These people agreed to release my brother, but he had to sign a document that he would stop guerrilla activities, and if not, the Judenrat would transfer the entire family (including me and my sister) to execution.

Everywhere around Krasnaye, for example, in Haradok, Alyakhnovichy, Radashkovichy, even in Maladziechna, all the Jews had already been killed. But the young men were transferred to us because the Germans needed the manpower. This is how the Krasnaye ghetto grew, and along with the nearby camp, included about 5,000 Jews.

We felt the end was coming, still life was going on in the ghetto. Even before that, activists had opened Jewish schools, a chess circle (I played chess from time to time, and later at the university I was the champion of the faculty, and the leader of the Maladziechna region in draughts), even a small theater. My brother and sister also took part. By the way, my brother had a girlfriend and my sister had a boyfriend.

In the ghetto people helped each other, but sometimes also cheated. Trade was quite active. With a knife on their throat the inmates continued to trade and tried to cheat… and I still remember even more ugly thing. A group of hooligans traveled with policemen. The Germans did not allow women to become pregnant, but if a woman was close to the Judenrat, it somehow passed. They prepared a large list, and when they saw that the pregnant woman was waiting for the birth, and when her husband went to work they broke into the house, tossed her on the ground, and danced on her belly. They waited for the fetus to get out, and if he was dead, they laughed, and if he was still alive, they killed him.

The school was organized by the youth and some teacher, I do not remember exactly. There were many teachers in the ghetto. We returned from work after six in the evening. We usually went for an hour to study math or Hebrew. It was not exactly a school. There were two synagogue buildings in the ghetto, where families also lived. But there were parts still separated as holy places. Activists put tables and chairs. We used to come – 20, 10 children, sometimes 5 – and every evening we used to learn a little. Sometimes I went to see theatrical plays (I don’t remember much about them, I think some of the inmates wrote them themselves, there were many talented people in the ghetto).

Teachers and students of the Таrbut school in Krasnaye before WWII. Mr. Iekutiel (Kushel) Greenhouse, Shimon’s father, was the head of the school’s council. He seats in the 2nd row from below (3rd from the right).

The theater was also set up by young people, including my brother and sister. There was mutual help – many Jews came from other places with empty hands, and they received food, a place to dwell… All the system was well organized, but I do not remember the names of the organizers. But I remember another act of heroism. There were two sisters in the ghetto, and one of them had a baby. She had no husband. She must have been a Communist – and someone, apparently, laid information to the Germans. They broke into her house and asked where was the Communist. Then her unmarried sister said, “I’m a Communist,” so they shot her on the spot. She sacrificed herself in order to continue life of the mother and the baby.

I remember that some inmates constructed a radio (we picked up the receiver ourselves), and listened to what was going on at the front, in Russia. In the year of 1942 great battles were fought near Leningrad, near Moscow, and in 1943 the battle of Stalingrad… We understood that the Germans would probably lose this war.

There was a secret trade – we bought bread, and other food. We sang songs almost every week. One of the houses gathered young people, maybe even every day, I did not always participate, I was only 12. The songs were rather optimistic than not. I also remember that we had all kinds of jokes. We worked in the military camp, sorting and repairing weapons. When the train arrived from the front with broken tanks and weapons, we always laughed and said: “This is redemption, here comes our rescue.” We looked out the window, worked – and saw the train approaching and we were always happy. We knew what was happening on the fronts, listened to the radio, and somehow everyone got news. Mainly, what was happening on the Russian front, less in America.

I do not remember that we were overcome by despair at work. We cooked our food, laughed, joked to raise our spirits.

We saw that the end was approaching, because all the Jews around us had already been killed. We, several families, lived in a large hall. The floor was made of wood. There was a large cellar in the house, so we built a wall and made part of the basement a pit. And I remember that Purim evening was about to come. In the morning – apparently on Friday – we saw that the Germans were entering, they were surrounding the ghetto, and we understood that this was the end. The Germans came when the men went to work in order to prevent the resistance. We, 30 people, entered this pit, and my other grandmother put down the boards and put all kinds of rags and mattresses on them. We heard the Germans break into the house and shoot my grandmother. I do not even remember her name – probably, Golda.

And we sat in the pit. At first we had some food and water, and after a few days (we could not leave, there was a guard outside) the water was almost over. The elders started giving us water in very small doses. We had one little girl – maybe she was two years old. And she screamed very hard, we were afraid the Germans would hear. She wanted more water – they would not let her, but they let her drink urine, and she roared even louder. We were afraid that the Germans would find us, and forced her mother to strangle her. The mother tried, but she had no strength – neither moral nor physical. So two men tried to kill the child. We could not cry, we were afraid to cry, so they would not hear us. But after 20 minutes we hear her voice, though rather hoarse. She stayed alive, after the war we were keeping in touch, she left for America, I think. After the war she could not talk, she had a lot of throat surgery… There were signs of strangulation on her neck.

On the fourth day, the Germans allowed the local population to start looting Jewish property. And we heard over our heads the name of our family, where the father, the mother… and these people are so happy, they began taking everything, robbing… and by the evening they started knocking on the floor, saw that there was something there, and thought it was “Jewish wealth.” They began fighting for the property, two German policemen came and said, “We are at work now, do not open the floor today, we also want to take part in the Jewish good, we will come tomorrow morning.” The ghetto, it was near the Usha River.

We knew we had to go toward the partisans. We saw a big fire, felt the smell, as if they had roasted meat. Later we were told us that there was a huge stable near the river, the Germans took all the Jews from work (they said that all dwellers had to be disinfected) and burned them. Among the victims were my brother and sister. I think that a few thousand Jews were burned alive. We were told that the river was red with blood, which for several days was spilled from the barn, and when the Jews tried to get out of the fire, the Germans pushed them back into the fire with long sticks. The Germans brought dozens of small Jewish children, put them on bayonets. And they competed with each other, who would sink deeper into the fire. And then they celebrated the massacre with vodka, sausage, cigars…

Portrait of brother Mendl and sister Henya, which is hung in Shimon’s flat. Petah-Tikva, June 2017.

We walked as if it was in a dream. On the way, the Germans or the local police shot at us, and half of us were killed. When we were on the field – they shot, when we entered the forest, they stopped, they got bored. It was like that a few times. Of the thirty people, 10 remained, perhaps 12.

Excerpt from the list of victims of the Krasnaye ghetto taken from the book: С. В. Старыкевіч. Красненскія таямніцы. Маладзечна, 2012. Shimon’s father, brother and sister listed there under the name «Грингавш» (Greenhawsh).

The local population did not hand us over to the Germans, on the contrary, they showed us how to go toward the partisans. And two days later we reached a guerilla unit. The partisans did not welcome us with flowers, but they did not do us anything wrong either. They allowed us to join their troop, to be close. But for me it was even a worse time than in the ghetto. I had no shoes, and my pants were all torn. We picked leaves from the trees, lit a fire, sat down and warmed our bodies a bit, and meanwhile our faces were getting ice. Then I turned and warmed my face. At that time there were still no dugouts. This lasted for a month or more, in the spring of 1943. Afterwards I was drafted into the partisans, I was 13 years old.

In this unit – it seems, named after Voroshilov – there were several Jews. They came and chose comrades, and they recruited me too. The rest of the Jews – women, the elderly – dug earth-houses. We reached a huge swamp, only occasionally encountering the islands where it was possible to dig a hole, but there, too, if dig too much, you reach the water. And the rest were marshes, where no one walked, perhaps for decades. And I remember there were only two stitches to go through. If a person slipped and fell into the marsh, and no one helped him, then the man would disappear without a trace.

It was between Krasnaye and Ilya, eastward, between Khatsenchytsy and Plieshchanitsy… There was a big forest.

We made dugouts for women, and life improved. And I was in the partisans, and the partisan units resembled an army. Planes with weapons were sent for us, supplies came from Russia. Many military officers and commissars arrived. There was discipline, like within military units. I do not remember that there was something anti-Semitic, the attitude toward us was generous.

The area came to be divided into three parts: the cities where the Germans lived and where the police stood; areas where the Germans were afraid to appear altogether, as if these were areas of the Soviet Union, and the third, the largest part, controlled by the Germans on the day, and by us at night. The population was quite friendly towards the partisans. They gave us food, so we did not even have to steal.

Our work included searching for German collaborators. Suppose we were told that in a certain village there were some families that helped the Germans, so we went there at night… We were interrogators, judges and executors at the same time. Usually the case ended with gunfire. I also participated in such operations more than once.

The Germans were more organized. If they were told – here, in this village people were helping the partisans – they would come at night, gather them all in the barn and burn them.

Of course, there were different people among the Belarusians. For example, the Starykievich brothers – one of them served in the police, another in the partisans.

You ask who taught me to shoot? There was enough weapons, you could go and train yourself. Every day we went and practiced. Explosives we stole from the Germans, or people from Russia took them off the plane for us. Almost every night the plane took off something – weapons, leaflets, or even officers.

We blew up trains carrying weapons to the front. I was not a big hero there even because of my age (I was only 13…) I remember having two friends. One was called Yasha, the other Sasha, he was maybe 17 years old, not from our town. We were friends, but we never talked about what was going on, and I did not even know if they were Jewish or not. There were many battles, in one of them we tried to blow up a German bunker. They fired so much that we could not even raise our heads. So Yasha got up, blew a grenade near the bunker, and we could move forward.

You remember, of course, the writer Ilya Ehrenburg. By the way, his grandson was a student at my school in Petah Tikva, a good chess player. Ilya Ehrenburg wrote an article entitled “Retaliation.” And the Soviets sent us in the plane thousands of newspapers with this article, like a newsletter. I remember that every partisan fighter kept this article in a pocket close to his heart, and that gave us additional strength against the Germans.

And so we went on. The bullet hit Yasha’s heart and this article. For a long time I kept home the newspaper with a hole, and covered by blood. Now I do not know where it is.

We caused such damage to the Germans that they decided to liquidate our guerrilla unit. They brought troops from the front – and began to push us deep into the forest. We had a horse, and we were carrying weapons, and the horse fell from the stitches. And then, if the gun pointed at me (remember, when a German almost killed us at the woman’s house) I see only from time to time, this horse I see all the time… He looks at you, his legs begin to disappear, you see only his mouth, his eyes begin to disappear, you see ears, and then the ears begin to disappear – and as if nothing had happened… This picture does not leave me until today.

Then we hardly got out of that trap, in one of the battles I lost parts of my fingers due to an explosion. There were no medicines, not even clean water. The swamp had yellow water with lots of small insects inside. And someone squeezed my hand too hard and it began to rot. It was already in the summer of 1944, when the Red Army liberated the district, and there they set up a hospital – temporary, without medication… They took me there. When the doctors arrived, they did not understand why I was still alive. They decided for an amputation, but there was a young doctor there, a military man, he said, “Give him to me, I’ll try to come over”. He took a saw and started cutting… I immediately lost consciousness.

Next to the camp, of the hospital, there was a distillery. The doctor found bottles with 95% alcohol and brought them to me. And that alcohol burns everything inside, so he taught me how to drink it. Take some juice or water – do not mix, just pour alcohol, some more juice. Then the alcohol goes around, enters the belly, and there it spreads… I immediately lost consciousness, and he continued the operation and saved my hand, I do not know how.

Then my mother and I went back to Krasnaye. Our house burned down, everything burned, but it was just a part – a stone building, something like a warehouse, and we started dwelling there. It was winter, the water became ice and my hair was freezing on the pillow. I had a dog and a cat, and it was so cold that when I sat at the table, they clung to me to keep warm. Then I found some iron stove, but I probably did not fix it properly. At night, smoke came out of the burning furnace and we all lost consciousness. In the morning, the neighbors saw that the house was closed, no one was there. They came in, took us out, wiped us in the snow… but the cat and the dog died. Man is stronger than any animal.

I have told you only some of the cases in which I was on a threshold of death.

(to be continued)

(translated from Hebrew by Liron Shustin)

Published on October 02, 2017 13:46

Life is like a miracle (1) / (החיים כמו נס. שמעון גרינהויז (1

(English text is below)
 צוות מיוחד של האתר שלנו נפגש עם שמעון גרינהויז ואשתו בדירתם הנעימה ברחוב בילו, ממש במרכז פתח תקווה. זה היה בסוף יוני, עברו כבר חודש ואני עדיין לא מצליח לחזור לעצמי מהסיפורים שלו. על זוועות המלחמה הוא דיבר בטון מאוד רגוע, על איך שהוא ניצל ממוות עשרות פעמים.

זהו הרחוב וזהו הבית…

כמה זה מופלא, שהזיגזגים האלה מעצבים את החיים. ילד, שיצא מבין הגוויות, שכמעט מת מקור, ולאחר מכן גם מנמק, השקיע כל כך הרבה בהשכלתו וקם על רגליו בכזאת יציבות, שלאחר 18 שנה לאחר הגעתו לישראל הוא יתמנה למנהל של אחד התיכונים במובילים במדינה. אהוד ברק, בנימין נתניהו וראובן ריבלין הרגישו ( ולדעתי עדיין מרגישים ( כבוד לידו. וכמה כיף שליד שמעון יש את בת הלוויה שלו לחיים, אשתו ליזה ( עליזה ), ילידת בליטא.

 

הם כבר מזמן חגגו את “חתונת הזהב” שלהם. יש להם שלושה ילדים – הבנים טל וניר, והבת נורית, ושבעה נכדים. כולם, אם לשפוט לפי הסיפורים והתמונות, הסתדרו מעולה. עוד בן אחד שהיה להם, גיל, נפטר בגיל צעיר, ולזכרו בני הזוג גרינהויז פתחו קרן ודרכה הם תורמים לאנשים נזקקים. בתיכון עמל הוא גם כן מוצלח, למרות שב-20 שנה שהוא מנהל, היו אצל שמעון כל מיני תקריות  ( ההורים הגישו נגדו 3 פעמים תביעות לבית משפט בגלל כמה מקרים עם המורים, אבל הכל נגמר לשביעות רצונם של כולם, כי אם לא, המנהל לשעבר לא היה מקבל פרס בשנת 2017, פסלון מנשיא מדינת ישראל).

בתחילת המאה הנוכחית, הכינו על שמעון גרינהויז סרט דוקומנטרי “סיומה, ביקור בבלארוס”, את הסרט צילמו בפתח תקווה ובקראסנה שבמחוז מולודזייצ’נה. באותם מקומות בויליישינה, היכן שלחם הגדוד הפרטיזני של הגיבור שלנו. בסוף הצילומים היה צריך להראות את החומר שצולם לשלטון הבלארוסי- לא היו להם טענות. הספר על שמעון נקרא ” מורה לכל החיים”, הוא יצא בישראל לפני 8 שנים במהדורה מוגבלת. הספר יצא לאור שוב ב-2012 וממנו לקחנו חלק מהתמונות לכתבה הזאת.

 

באמצע ובסוף שנות ה-40 שמעון למד בבי”ס בלארוסי, היכן שהשפה הרוסית נלמדה רק בתור מקצוע. המורה הישראלי עד אז קורא רק בבלארוסית, הוא מבין קצת מיצירותיהם של יעקב קולוס וינקי קופאלי, ומכניס ליצירות מילים בבלארוסית. בשונה מרוב הותיקים ( העולים שהגיעו מלישראל לפני הרבה זמן ), הוא מדבר ברוסית כמעט ללא מבטא. רק לעיתים רחוקות, אני והעורך של האתר עזרנו לו לתרגם איזושהי מילה בעברית.

כאן אני מסיים ונותן את הבמה ליליד קראסנה עם הביוגרפיה שלו.

ו. רובינצ’יק

***

שמי שמעון, בלידה נרשמתי כשמריהו , אבל ברוסיה ובבלארוס, נקראתי סמיון. אבא – יקותיאל, הגרסה הרוסית של השם הזה – קושל, ואני נקרא סמיון קושלביץ.

נולדתי בשנת 1930 (אם כי תעודת הלידה נרשמה בשנת 1932) בעיר קראסנה, אז זה היה בפולין. היו הרבה מאוד יהודים במקום, וביניהם היו עשירים מאוד. היו להם חנויות, כל מיני מפעלים ומפעלים ששירתו עשרות אלפי אנשים. לא היינו הכי עשירים ולא הכי טובים, אבל חיינו לא רע.

הבית שלנו היה במרכז העיר, עם זה היו הרבה אדמה, מבנים, אחוזות שונות. היה מרתף גדול, שאליו בחורף היו מביאים מטר של קרח, ושם, כמו במקרר, מאחסנים מוצרים במשך כל השנה. לאבי, קצין לשעבר של הצבא הפולני, הייתה חנות משקאות גדולה, אך מאחר שהיתה אנטישמיות בפולין, הוא לא הותר רשמית לעשות עסקים, והחנות נרשמה על ידי קצין פולני, חברו. בנוסף, אבי קנה הרבה דונמים של עץ שעמד בביצות, ובחורף, על פי פקודת אבי, הם חתכו את העצים האלה, ואז הם הובילו אותם למערב אירופה על ידי רכבות.

אבא היה דתי למדי. היו לו אנשים שהביאו הרבה סרטנים מביצות ונהרות, ואני עדיין זוכר איך לתפוס אותם כדי שלא ינשכו . הסרטנים היו מקופלים בקופסאות עם איזוב – והועברו באלפים ועשרות אלפים למערב אירופה (בדרך כלל לגרמניה וצרפת). היו שם סוגי סרטן רגילים – חומים – והיו שם גם כחולים , שנחשבים לאריסטוקרטיה בקרב סרטנים.

 

הוריו של שמעון גרינהויז

שמה של אמי היה רוזה. היה לי אח ואחות גדולים, קראו להם מנדל וגניה. הם היו חברים בארגוני נוער יהודיים. כמה פעילים התכוונו לעלות לארץ ישראל. אני זוכר שאבי תמיד צחק ואמר להם: “לאן אתם רוצים ללכת, לביצות האלה, לחול. כאן בפולין יש לנו חיים טובים “.

קרובי משפחה של האמא רוזה 

בבית שלנו שמרנו על כשרות , על כל דבר בבית שלנו היה צריך לקרוא תפילה כלשהי. “אתה בחרתנו מכל העמים , שמע ישראל, אדוני אלהנו, אדוני אחד”. והרגשנו בטוחים, החיים היו טובים. היתה לנו אומנת, טבחית והרבה אנשים. אבל באמצע שנות השלושים (35 או 36), כשרידז’ סמיגלי,  הפך לראש ממשלת פולין במקום פילסודסקי,  אדם הנוטה להשקפות אנטישמיות. כבר הרגשתי את השפעת גרמניה, שבה עלה היטלר לשלטון. ובפולין הם החלו לזרוק אבנים על חלונות של חנויות יהודיות, ולתלות שלטים “אל תקנו מהיהודים”. המדינה הפסיקה להזמין מהיהודים, החיים השתנו לגמרי, זה נהיה הרבה יותר גרוע. אני זוכר את הדבר החשוב ביותר שהדאיג את אבי: אחי ואחותי היו צריכים להתחיל ללמוד באוניברסיטה, ושם כמעט הפסיקו לקבל יהודים. התנכלו להם בבחינות , הם שאלו שאלות קשות יותר, “חצופות”. ומי, שאחרי הכל, התקבל לאוניברסיטה, הם היו צריכים לשבת מאחורי מחיצות  מיוחדות.

וב -1939, הסכם ריבנטרופ מולוטוב, ברית המועצות וגרמניה חילקו את פולין. מבחינתנו, ברית המועצות הגיעה אלינו, ורוב האנשים לקחו את זה טוב מאוד. עם זאת, ארגונים גדולים הוחרמו על ידי המדינה, אך אבי קיבל איזשהו תפקיד … עבור אנשים צעירים נפתחו הרבה הזדמנויות בברית המועצות. ואני זוכר שאחי היה במעגל התעופה, עשה איזשהו פרוייקט בעיצוב כנף המטוס, ושלח אותו למכון  באומן במוסקבה.שם קיבלו את זה טוב מאוד והזמינו אותו ללמוד. אבל הוא לא הספיק, ב-22  ביוני  גרמניה תקפה.

אני גם זוכר שאחי היה “שמאלני”, ואחותי – “ימנית” שייכת לבית”ר. בית”ר לבשו חולצות שחורות עם כפתורי זהב, מעט נראה דומה  לחולצות של הגסטפו. ואחי, אם כי אהב את אחותי, קם בלילה לחתוך את הכפתורים. בבוקר אבא שלי היה צריך לעשות שלום ביניהם.

  

האח מנדל והאחות הניה

בקיץ 1941 נתפסו עשרות אלפי ואולי מאות אלפי חיילים רוסים בשבי. הצבא האדום איבד את כל התיאום,  וכעבור יומיים הצבא הגרמני כבש את העיר שלנו. זה עצוב לומר, אבל ראיתי כי היהודים העשירים לבשו עניבות, בגדים מיוחדים חגיגיים ויצאו לקבל את הצבא הגרמני. הם זכרו את גרמניה של מלחמת העולם הראשונה, שבה החזית עברה לידנו. הם זכרו שהגרמנים היו אנשי תרבות,  ושאצלהם חוזה זה חוזה, והיהודים סחרו איתם . באותה תקופה היו היהודים מוכרים סחורות לצבא הרוסי ולצבא הגרמני, וכמה מהם התעשרו מאוד.

אבל ב- 1941, כעבור יומיים, הכול השתנה. היו צווים, פקודות – “זה אסור”, “וזה אסור”, ועונש אחד עבור כל ההפרות – מוות. יהודים לא יכלו ללכת על המדרכות, אלא בקבוצות, כי היהודים לא נחשבו כבני אדם בעייני הנאצים, היינו עבורם כמו חיות המביאות למחלות וזיהומים בלבד.

בקראסנה היתה עיר צבאית, עוד מהצבא הפולני, והגרמנים עשו שם בסיס גדול, משם הוענקו להם נשק ומדים לחזית עם רוסיה. הם היו זקוקים לידיים עובדות, אז הם לקחו אותנו לעבודה. הייתי בן 11, אבל הם לקחו אותי. כל אחד מאיתנו קיבל פיסת נייר, תעודת “חיים”. אומרים כי אם אנחנו עובדים, הגרמנים צריכים אותנו, ולכן הם ישאירו אותנו בחיים. והלכנו בבוקר לעבודה בקבוצה גדולה על הכביש המהיר תחת ליווי שוטרים גרמנים, הם היכו אותנו. והיה לנו נפח כזה – איש גדול וחזק, וכולם פחדו ממנו. הוא לא הבין איך אסור לו ללכת לאן שהוא רוצה, ובעקשנות הלך לאורך המדרכה. בהתחלה גם הגרמנים פחדו ממנו, אבל אחרי כמה ימים עצרו אותנו, עצרו אותו – עשרה שוטרים, כולל מקומיים … והם התחילו לירות בו – ברגליים, בגוף – עד שהרגו אותו. זה היה הקורבן הראשון בעיר שלנו.

ככלל, חיי היהודים היו תלויים על חוט. ירי והרג הפך לאירוע יומיומי. אני זוכר שהיהודים הלכו להתפלל בבוקר בטלית, והגרמנים עצרו אותם. הם הורו להם לכרוע על ברכיהם ואמרו: “התפללו לאלוהים ובקשו סליחה על הפשעים שעשיתם נגד העם הגרמני”. גרמני אחד, לבוש כפפות לבנות, הוציא את האקדח והרג יהודי. אבל דמו של הנרצח ניתז על מגפיו של הרוצח, הוא התרגז מאוד והרג את כולם. 

אמרו לנו שיש בניין משטרה, והיה בו אולם גדול. על הקיר כתבו שוטרים “וי” בכל פעם שהם הרגו יהודי. עד מהרה על הקיר לא נותר מקום לרשום . הם כל הזמן ערכו חגיגות, שתו וודקה, עישנו את הסיגרים שקיבלו, אכלו נקניקיות. אמרו לנו שיש שם שוטר, שהיה קם בבוקר ונכנס לחדר הזה ואמר: “אני רעב, היום עוד לא הרגתי יהודי”.

לאחר זמן מה נלקחנו לכיכר וחולקנו לשתי קבוצות. אז הגרמנים בדרך שלהם פתרו את הבעיה, מי הוא “שמאלני” ומי “ימני”. לקבוצה אחת הגיעו יותר גברים ונשים בריאים, ולשניה – חולים, ילדים, שנראו לא בריאים לגמרי, אנשים זקנים … גם אני הלכתי לקבוצה הזאת עם סבתא אלטה. סבתא הבינה שמשהו רע מגיע, ודחפה אותי לקבוצה אחרת, צעירה ובריאה. לא ראיתי את סבתא שלי שוב, לא ראיתי את החברים שלי … אמרו לנו אחר כך שהם נלקחו כולם ליער, והיה בור גדול, תעלה ארוכה. הם אפילו לא ירו בהם, פשוט כיסו אותם בחול. האדמה נשמה שעות רבות, עד שכולם מתו. זה היה בסביבות אוגוסט-ספטמבר 1941.

הסתיו התחיל והועברנו לגטו – השומרים היו עם הכלבים, עם נשק בידיהם, היכו את היהודים. התיישבנו באזור אחד ליד הנהר, שם 20-30 בתים. בכל בית היה “סלון”, הוא חולק לארבעה חלקים, ובכל אחד מהם התגוררה משפחה. ללא שירותים, מים … החלו מחלות, בעיקר טיפוס. הטמפרטורה של החולים הגיעה ל-42 ו-43 מעלות, מחציתם מתו. ממש ברחובות הגטו היו קורבנות רבים. היו קבוצות של יהודים שאספו אותם והסיעו אותם לבית הקברות. לא יכולנו לבקש להביא תרופות. אם הגרמנים היו יודעים, הם היו מיד הורסים את הגטו.

הגטו היה מגודר, אבל לפעמים היה אפשר לצאת. אבל אם יהודי נתפס ללא תג, חיכה לו המוות. אני לא זוכר בדיוק מה לבשנו, רצועה או כוכב (נראה, אחרי הכל, כוכב), אבל כל יהודי היה צריך ללכת עם תג.

הם בחרו ביודנראט, ובראשו היה איש נבון מאוד. כל שבוע היה עליהם למסור תרומה – הם אספו דברים יקרי ערך ומסרו לידי הגרמנים, על “הפשעים” שעשה העם היהודי נגד העם הגרמני. ושבוע אחד לא הספיק ראש היודנראט  לאסוף את התרומות. הגרמנים – קצינים, בכפפות לבנות, עם אקדחים בידיהם – פרצו לגטו, אספו אותנו ודרשו ממנו שייתן רשימה של עשרה אנשים שירו ​​בהם. הוא סירב לתת להם את הרשימה. הוא כרע על ברכיו וקצין בכפפות לבנות ירה בו מאחור … ראש היודנראט היה שבתאי ארליוק, הוא היה שען.

היתה גם משטרה יהודית בגטו, בתחילה היו בה פחות או יותר אנשים הגונים. אבל כאשר ירו בארליוק הם הצביעו על עשרה אנשים – וגם הם נורו. הכל בחלק האחורי של הצוואר … גם בכפפות לבנות ואקדחים. והם עזבו. וגם אנחנו עזבנו. קבוצת יהודים שליוו את המנוחים, לקחה אותם לבית הקברות וקברה אותם. כעבור זמן מה, באסם אחד, שהיה פעם בבעלות יהודים (לא בגטו), שם עמדו סוסים גרמנים, נפל סוס אחד לתוך בור ושבר את רגליו. הגרמנים האשימו את היהודים שזה קרה בגללם הם פרצו שוב לגטו, אספו אנשים, ואבי ודודי היו שם, . הגרמנים הצביעו על עשרה אנשים, והם צעדו עשרה צעדים קדימה, ושוב ירו בכולם. היה זה בחורף, בפברואר 1942, בקור מקפיא של מינוס 30. אבי, כשהוא נפל, משך אותי, וגם אני נפלתי. הוא שכב מעליי, דמו זרם עלי. נדמה היה לי שכבר נהרגתי; רק תהיתי איפה אני בגן עדן או בגיהינום ואיבדתי את ההכרה.

כשהגרמנים עזבו, קבוצה של יהודים מקבוצת ההלוויות הניחה את הגופות על המזחלת והובילה אותנו לבית הקברות. כנראה שחזרתי להכרה והזזתי את רגלי. היהודי הזה, שנטל את המזחלת,  ראה אותי והוציא אותי משם. אז שוב נשארתי בחיים, אחרת הייתי קבור.

חזרתי לגטו. חייתי עם אמ, אחי ואחותי. לא היו מוצרים. אמא לקחה אותי, עזבנו את הגטו, אם כי זה היה מסוכן. הלכנו אל השכנה שלנו, שזכרנו לטובה, לבקש אוכל. היא נתנה, אבל באותו זמן נכנס קצין גרמני לחצר. הוא ראה אותנו, הצמיד אותנו לקיר, הוציא אקדח – אני עדיין רואה את האקדח עד עצם היום הזה, כיוון שהוא מופנה אל מצחי – ורצה לירות. והאישה הזאת רצה הביתה, הביאה לו הרבה נקניקיות ווודקה. היא נפלה על ברכיה, נישקה את נעליו, ביקשה שיניח לנו ללכת – היא לא רוצה דם יהודי על הקיר שלה ובחצר. והוא היכה אותנו – בחוזקה רבה – והורה לנו לחזור לגטו. אז שוב נשארנו בחיים.

הוקלט ע”י וולף רובינצ’יק המשך יבוא….

המקורברוסית
(Igor Shustin) תרגום על ידי איגור שוסטין
 
פורסם 25.09.2017 15:42

 

***

The Shimon Greenhouse’s story

A working team of our site met with Shimon Greenhouse and his wife at their pleasant apartment on Bilu Street, right in the center of Petah Tikva. It was in the end of June 2017, so some months have been passed, but I still can’t calm down from his stories. Shimon talked with a peaceful ton about the horrors of the war and how he was saved from death dozens of times.

Here is the street, here’s the house…

It is so wonderful, to realize that these zigzags are shaping our lives. A kid, who came out among the dead bodies, who almost died of cold, later from gangrene… has invested so much in his education and recovered with steadiness, that 18 years after he immigrated to Israel, he will be appointed as the director of one of the top high schools in this country. Ehud Barak, Benjamin Netanyahu and Reuven Rivlin felt (and, of course, still feel) respect for him, and how much fun Shimon has over his life companion, his wife Lisa (Aliza), who was born in Lithuania.

They celebrated their golden wedding a long time ago. They have three children – the boys Tal and Nir, and their daughter Nurit, and seven grandchildren. Everyone, judging by the stories and the pictures, got along fine. Another son, Gil, passed away at an early age, and in his memory the Greenhouses opened a fund and donated to needy people. At the Amal high school he is also successful, despite the fact that in 20 years he was running the school, Shimon had different incidents (the parents filed three cases with him for court cases because of some cases with the teachers, but everything ended to everyone’s satisfaction, unless he has not have been awarded a prize in 2017, a figurine from the President of the State of Israel).

At the beginning of this century, a documentary film “Sioma, A Visit to Belarus” was prepared for Shimon Greenhouse. The film was filmed in Israel, then in Krasnaye, Maladziechna district (in Belarus), as well as in those places around Vilejka, where our hero’s partisan battalion was fighting. At the end of the filming, it was necessary to show the rough material to the Belarusian authorities – happily, they had no complaints. The book about Mr. Greenhouse under the title “Teacher for Life” was published in Israel 8 years ago in a limited edition. The book was published again in 2012 from which we took some of the pictures for this article.

In the middle and late 1940s, Shimon studied at a Belarusian school, where the Russian language was taught only as a profession, the Israeli teacher until then reading only in Belarusian, he understands some of the works of Yakub Kolas and Yanka Kupala, In contrast of most of the veterans, he speaks Russian almost with no accent, and only occasionally did I and the editor of the site help him translate a word in Hebrew.

Here I finish and give the stage to the native of Krasnaye with his extraordinary biography.

V. Rubinchyk

* * *

My first name is Shimon. At birth I was listed as Shmaryahu, but in Russia and Belarus, I was called Semyon. My father’s first name is Yekutiel, the Russian version of that name is Kushel, so I was called Semyon Kushelevich with my patronymic.

I was born in 1930 (although the birth certificate was recorded in 1932) in the town of Krasnaye, by that time it belonged to Poland. There were many Jews in the area, and among them were very rich. They had shops, ateliers and factories that served tens of thousands of people. We were not the richest and the best, but our lives were not bad.

Our house was in the downtown, and we had lots of land, buildings, various estates. There was a large cellar, where in the winter they brought a shower of ice, and there, like in the refrigerator, they stored products all year long. My father, a former officer of the Polish army, had a large liquor store, but since there was anti-Semitism in Poland, he was not officially allowed to do business, and the store was registered by a Polish officer, his friend. In addition, my father bought many acres of wood that stood in the swamps, and in the winter, at my father’s command, men used to cut these trees, and then they took them to Western Europe by train.

Father was quite religious. He had people who brought a lot of crawfish from swamps and rivers, and I still remember how to catch them so they would not bite. The animals were folded into boxes with moss and transported in thousands and tens of thousands to Western Europe (usually to Germany and France). There were regular crawfish – brown – and there were also blue ones, considered aristocrats among crawfish.

 

Shimon Greenhouse’s parents

My mother’s name was Rosa. I had a big brother and sister, they were called Mendel and Henia. They were members of Jewish youth organizations. Several activists intended to immigrate to Israel. I remember my father always laughing and saying to them: “Where do you want to go, to these swamps, to the sand. Here in Poland we have a good life.”

His mother’s relatives

In our house we kept kosher, on everything in our house we had to read a prayer. “You have chosen us from all the nations, Sh’ma Yisrael Adonai Eloheinu Adonai Ehad.” And we felt safe, life was good. We had a governess, a cook and a lot of people. But in the mid-1930s (35 or 36) Rydz-Smigly became prime minister of Poland instead of Pilsudski. Rydz-Smigly was a man prone to anti-Semitic views, and we already felt the influence of Germany, in which Hitler came to power. And in Poland they began to throw stones at the windows of Jewish shops and to hang signs “Do not buy from the Jews.” The state stopped inviting Jews, life changed completely, it got much worse. I remember the most important thing that worried my father: my brother and sister had to start studying at the university, where they almost stopped accepting Jews. The university authorities asked “insolent”, harder questions during the exams. And those who, after all, were admitted to the university, had to sit behind special partitions.

In 1939, after the Molotov-Ribbentrop Pact, the Soviet Union and Germany divided Poland. The Soviet Union came to us, and most people took it very well. Indeed, large firms were confiscated by the state, but my father was given some role… Young people saw many opportunities in the Soviet Union. And I remember that my brother was in the aviation circle, did some project designing the wing of the airplane, and sent this project to the Bauman Institute in Moscow. They accepted it very well and invited him to study. But he didn’t make it, on June 22, 1941, Germany attacked us.

I also remember that my brother was a “leftist” and my sister – “rightist” – belonged to Betar, and Betar wore black shirts with gold buttons, a little similar to those of the Gestapo. And my brother, though he loved my sister, got up at night to cut the buttons. In the morning my father had to make peace between them.

   

Brother Mendel and sister Henya

In the summer of 1941, tens of thousands or perhaps hundreds of thousands of Russian soldiers were captured. The Red Army lost all coordination, and two days later the German army conquered our town. Sorry to say, but I saw that some rich Jews wore ties, special festive clothes and went out to receive the German army. Probably they remembered the Germany of World War I, where the front passed by us. They remembered that the Germans were civilized people, and that they had a contract with them, and the Jews traded with them. At that time, the Jews sold goods to the Russian army and to the German army, and some of them became very rich.

But in 1941, two days later, everything changed. There were decrees, commands – “this is forbidden, and that is forbidden,” and one punishment for all violations was death. Jews could not walk on pavements, were not allowed to walk individually but in groups, because the Jews were not considered human beings in the eyes of the Nazis, we were like animals that lead to diseases and infections only.

In Krasnaye there was a military campus, remained from the Polish army, and the Germans made a large base there, from which they were given arms and uniforms to the front with Russia. They needed labor, so they took us to work. I was 11 years old, but they took me. Each of us received a piece of paper, a “life certificate”. They say that if we work, the Germans need us, so they will keep us alive. And we went to work in the morning on a large group on the highway under the escort of German policemen, they beat us. And we had such a blacksmith, a big strong man, and everyone was afraid of him. He did not understand how he was not allowed to go where he wanted to, and stubbornly walked along the sidewalk. At first even the Germans were afraid of him, but after a few days they stopped us. They stopped him – ten policemen, including local people… and they began to shoot him – in the legs, in the body – until they killed him. He was the first victim in our town.

In general, the life of Jews was hung by a thread. Shooting and killing became a daily occurrence. I remember that the Jews went to pray in the morning in prayer shawls, and the Germans arrested them. They ordered them to kneel and said, “Pray to God and ask forgiveness for the crimes you have committed against the German people.” One German, wearing white gloves, took out the gun and killed a Jew. But the blood of the murdered man splashed on the murderer’s boots, he got very angry and killed them all.

We were told that there was a police building and there was a large hall. On the wall, police officers wrote “V” every time they killed a Jew. Soon there was no place to write on the wall. They kept celebrating, drinking vodka, smoking their cigars, eating hot dogs. We were told that there was a policeman there, who would get up in the morning and go into this room and say, “I’m hungry, today I have not killed a Jew yet.”

After a while we were taken to the square and divided into two groups. So the Germans in their own way solved the problem, who was “leftist” and who was “rightist”. One group had more healthy men and women, and the other – patients, children, who looked completely unhealthy, old people… I went to this group with Grandma Alta. Granny realized that something bad was coming, and pushed me into another group, young and healthy. I did not see my grandmother and my friends anymore… Some people told us later that the victims were all taken to the forest, and there was a big pit, a long canal. They did not even shoot them, just covered them with sand. The earth breathed for many hours, until everyone died. It was around August-September 1941.

The fall began and we were transferred to the ghetto. The guards were with the dogs, with weapons in their hands, beating the Jews. We sat in one area by the river, where 20-30 houses were located. Each house had a “living room,” divided into four parts, each with a family. Without toilets, water… diseases started to spread, especially typhus. The patients’ temperature reached 42 and 43 degrees, half of them died. Many victims just covered the streets of the ghetto. There were groups of Jews who gathered the bodies and drove them to the cemetery. We could not ask for medicine. If the Germans knew, they would immediately destroy the ghetto.

The ghetto was fenced, but sometimes it was possible to leave. But if a Jew was caught without a badge, death awaited him. I do not remember exactly what we wore, a strip or a star (looks, after all, a star), but every Jew had to go with a badge.

They chose the Judenrat, and it was headed by a very intelligent man. Every week they had to make a contribution, they collected valuable things and handed them over to the Germans for the “crimes” committed by the Jewish people against the German people. And for one week, the head of the Judenrat could not collect the donations. The Germans – officers, in white gloves, with pistols in their hands – broke into the ghetto, gathered us and demanded that he give a list of ten people to shot them. The head of the Judenrat refused to give them the list. He knelt and an officer in white gloves shot him from behind… The head was Shabtai Arliuk, a watchmaker.

There was also a Jewish police force in the ghetto, at first there were more or less decent people. But when the Nazis shot at Arlyuk they pointed to ten people – and they too were shot. All in the back of the neck… Also in white gloves and pistols. And they left. And we left too. A group of Jews who accompanied the deceased took them to the cemetery and buried them. After a while, in one barn, once owned by Jews (not in the ghetto), where German horses stood, one horse fell into a pit and broke his legs. The Germans accused the Jews that it was because of them. They broke into the ghetto again, gathered people, and my father and uncle were there. The Germans pointed at ten people, and they took ten steps forward, and again shot them all. It was winter, February 1942, freezing cold of 30 degrees. My father, when he fell, pulled me, and I fell too. He laid above me, his blood streaming down me. I thought I had already been killed; I just wondered where I was in heaven or hell and lost consciousness.

When the Germans left, a group of Jews from the funeral group put the bodies on the sled and led us to the cemetery. I must have regained consciousness and moved my legs. This Jew, who took the sled, saw me and took me out of there. So I was alive again, otherwise I would have been buried.

I returned to the ghetto. I lived with my mother, brother and sister. There were no food products. Mother took me, we left the ghetto, although it was dangerous. We went to our neighbor, who was fondly remembered, to ask for food. She gave, but at the same time a German officer entered the courtyard. He saw us, pinned us to the wall, took out a pistol – I still see the gun to this day, because it was directed at my forehead – and wanted to shoot. And this woman ran home, brought him a lot of sausages and vodka. She fell to her knees, kissed his shoes, asked to let us go – she did not want Jewish blood on her wall and in the yard. And he beat us – very hard – and ordered us to return to the ghetto. So we stayed alive again.

(translated from Hebrew by Liron Shustin)

to be continued

Published on September 25, 2017 15:42

МУЗЫКАНТУ ПОВОЛОЦКОМУ – 70!

Александр Поволоцкий: Невыносимо – по колее!

Всё, решительно всё может случиться, когда Александр Поволоцкий притронется к струнам скрипки: потемнеет в глазах, и сердце, взбесившись, ринется вверх, к вискам, и жар, расплавив сознание, обернётся ознобом, стекающим вдоль позвоночника, словно снег, попавший за воротник. Немудрено умереть, когда Поволоцкий, играя, напомнит о смерти. Немудрено полюбить, когда Поволоцкий, играя, заговорит о любви. Вслед за ним, взрывая землю, в недра ее врываться так весело, так легко, как взмывать ввысь, стремительно, позади оставляя клочья растерзанных облаков.

Всё дальнейшее, когда Поволоцкий откладывает скрипку в сторону, есть лишь воспоминание о пережитом…

– Интервью, интервью, – повторяет он, бродя по дому, слово, застрявшее в памяти. – Да, конечно. Где мы сидим? Здесь? Нет, мы здесь не сидим. Я вообще нигде не сижу. Я ставлю кассету. Ты послушай сначала, что я записал недавно, на это двадцать пять лет ушло, веришь?..

И он выключает мой диктофон, и рта раскрыть не даёт, и только руками – жесты, лишающие меня права голоса.

– Ты слушай. Оно жило где-то внутри, то билось, то затихало, а я всё не решался оформить, ты поймёшь почему. Там страшные штуки есть, не сразу, в конце. Думал, лучше не трогать, а недавно почувствовал, наоборот… Вот, сейчас, слышишь?.. Теперь спрашивай то, что хочешь.

– Что это было?

– Пьески мои, я всё это назвал «Четыре времени любви». А сколько ещё у меня лежит пьесок? Недавно я для Союза композиторов подсчитал – сто шестьдесят. Я знаю, что они есть. Но кто ещё знает об этом? Не успеваю записывать. Cам виноват: всё время что-то новое. Не хватает ни ночи, ни дня: одна идея, другая, и всё это вытесняет то, что казалось важным вчера. Ты о чём говорить со мной собираешься – о музыке или о жизни?

– Есть жизнь без музыки?

–Должна быть, наверное… Но её нет.

Он говорит быстро, сразу о многом, сообразуясь с внутренним ритмом. Скорость речи, смягчённой множеством уменьшительных суффиксов, как, впрочем, и паузы, на собеседника не ориентированы. Ему можно внимать, но его внимание переключению не поддаётся.

– Я рос в Кривом Роге, в старом таком районе, где было много евреев. Мой папа играл на барабане. А домик был – в одну комнатку. Нас – пять человек. Я банки консервные во дворе собирал, нёс в сарай, раскладывал там – это были мои барабаны – и стучал. Понимаешь, я чувствовал себя музыкантом, как папа! А папин оркестр играл перед началом сеансов. Но иногда, очень редко – на свадьбах. Это с ума сойти можно – какие тогда были свадьбы! Первую трёшку я заработал лет в пять, чем очень гордился. Меня поставили на табуретку и дали скрипку… Ох, еврейский мирок – там телеги – ты представляешь себе? – так двигались медленно по дорожкам: у каждого колеса свой скрип, свои жалобы, свои радости… Я пьесок пятнадцать уже написал, чтобы уложить как-то эти вещи, назвал «Мелодии моего детства».

– Нашёл, к счастью, время?

– Это случайно. Мы с оркестром летели на гастроли куда-то. Буквально за три часа до отлёта, посреди ночи, – звонок из Испании. Звонит Миша Мильман, он концертмейстер у Спивакова в «Виртуозах Москвы». «Быстренько, – просит, – сделай парочку пьесок идиш. У нас «халтурка» в Берлине, сыграешь соло». «Нет, – отвечаю, – мне некогда». Отказаться я отказался. Но оно же застряло. Сел в самолёт, а в голове или где там, не знаю, детство, как книжка, раскрылось, странички, будто их тронуло ветерком, затрепетали. И всё. Не до сна. Пять композиций были готовы. Конечно, слетал я в Берлин, сыграл… Потом дописал остальные. Но запись, ты понимаешь, съедает почти всё время. Не остаётся его.

– На что?

– На детей, например. Дочка уже со мной работает в оркестре у Зубина Меты, сын – в молодёжном филармоническом. Надо же было их научить играть! Надо же было создать наше трио, программу для него сделать! Запись как только попала на Бродвей, оттуда – письмо: немедленно высылайте снимки. А у меня в это время совсем другая идея – дать джазовое оформление, я уже слышу иное звучание. Жизнь летит, меняются настроение, ритм, гармония – требуется ежесекундно новый язык, чтобы всё это выразить, терпкий, жёсткий. Нужно же слушателя зацепить, возмутить.

– Это цель?

– Нет, конечно. Это всего лишь способ объяснить ему происходящее, дать возможность услышать то, что слышится мне, то, как соединяются мгновения, века, эпохи. Я беру скрипку и говорю, говорю…

– Ради чего?

– Ради того, чтобы не взорваться. Если попала в тебя искорка Божья, работай, иначе сгоришь. Вдохнул, значит, надо выдохнуть, чтобы не умереть, просто чтобы не умереть. Но вот не умер – и тут пошли сложности: как бы так, думаешь, повезло, чтобы кто-то присутствовал при твоём «выдохе», и чтобы этот «кто-то» был богат, и чтобы твою продукцию дал, и тогда она не будет гибнуть, едва родившись.

– Всё, что записано, Саша…

– Это на мои деньги. Я надеялся, что кто-то клюнет, – меня же часто зовут на элитарные сборища. Кроме аплодисментов и комплиментов – ничего. Ну и чёрт с вами, так я решил, – буду записывать сам. Как исполнителю, мне доверяют безоговорочно. Но композитором заявить себя сложно. Те, что готовы, может, купить, они хотят слышать, что покупают. А для этого нужна запись. Замкнутый круг. Прорвал его, и программа попала к главному редактору фирмы грамзаписи «Филипс». Рецензия пришла блестящая. Но это всё такой долгий, порой унизительный, сложный, мешающий жизни процесс…

Поволоцкий cпособен взять скрипку и заиграть всё, что попросят, в любой ситуации: на сцене перед многотысячной аудиторией, на светском рауте, ничуть не смущаясь звоном бокалов. Может – посреди улицы, в сельском клубе, в цирке, в лесу, в конце концов, едва выйдя из бани живописца Евгения Абезгауза, сидя, лёжа, стоя по пояс в воде. «Мне всё равно, – твердит он в ответ на многочисленные уговоры вернуться к устойчивому состоянию, – мне всё равно!»

Он безукоризнен при всех обстоятельствах и безоговорочно, безупречно красив. Когда он любит и чувствует, что любим, нет пределов его возможностям. Но на недобрый взгляд, шорох, шелест сердце его моментально отзывается болью.

– Как же ты выживаешь, Саша, с твоей сумасшедшей чуткостью?

– Когда сложно, в себя ухожу.

– Часто?

– Бывает. Я не хочу сказать, что я замкнутый человек. Дом у нас всегда полон гостей. Но внутри звучит что-то другое, всё время звучит. Ты выбираешь, что слушать, потом уже не выбираешь… Вот по ночам потрясающе слышно. Закрываешься абсолютно, никаких посторонних звуков, и каждый оттеночек различим, любой отголосочек. Второй план раскрывается, третий, и глубже, и глубже. Так добираешься Бог знает куда и оттуда – обратно, в этот мир. Где можно немножечко рассказать о том, что увидел, позвать, повести за собой.

– Вести за собой – это важно?

– Конечно, иначе ты не исполнитель.

– А в жизни?

– Всё то же самое. Бывает, отрезок пути могу пройти рядом с кем-нибудь, потом уйду в сторону. Тактично, тихонечко, но уйду. С детства терпеть не мог, когда кто-то пытался потянуть меня за рукав.

– А в оркестре?

– Это другой жанр, другой пласт жизни. Там все подчинены дирижёру, и это надо понять. Я привык, всю жизнь – в оркестре.

– Ты не сразу по окончании консерватории, кажется, попал в Москву?

– Ох, это жуткий период был. К нему-то я и боялся возвращаться долгие годы. Пригласили в аспирантуру в Ленинград и одновременно в Киев. Выбрал Киев – там сняли место со струнной кафедры. А меня – в армию. Потом – скитания, никуда не попасть. То есть берут, но с пропиской. Я в Подмосковье снимал комнатёнку у незнакомой бабушки она потом умерла у меня на руках. Кошмар. Дошёл до отчаяния. Попал в Тульскую филармонию. И этот поезд, который вёз меня ежедневно из Подмосковья в Тулу, этот уничтожающий, мерный, предопределяющий жизнь стук колёс… Жена меня вытащила, силой вытащила из ада, спасла от несчастья.

– Что это – счастье?

– Воля. Это когда можно играть то, что хочется, и так, как хочется, и делать то, что никто кроме тебя не делает… Но понимаешь с годами, что это не жизнь, а жизнь – это совсем другое, и понимание это называется «зрелость».

– Ты чувствуешь себя зрелым, Саша?

– Настолько, что могу себе позволить глупость, – то, что приличные люди сочтут за легкомыслие. Впрочем, как это всё назвать и кто что скажет, неважно, пока ты что-то можешь и понимаешь, что можешь. В пятьдесят три ты уже много знаешь, и подводишь баланс, и пробегаешь жизнь заново, уже внутри профессии. Я почему поставил тебе кассетку? Там есть всё, что ты хочешь услышать и что мне крайне трудно облечь в слова. Вот я прожил, что прожил, и рассказал об этом.

– Ты упомянул, что долгое время не решался притронуться к теме…

– Это к тому кусочку, который относится к поезду. Ощущение – страшнее смерти, честное слово. Но стойкое – не растворить, не разбавить. Казалось, только оформить надо. Подбирался, ну, думал, всё, вот сейчас. И отступал, отползал.

– Почему?

– Боялся. Эта долбёжка чудовищная, стыки колёс, ритм, грозящий безумием. И вот он пошёл, этот поезд, пошёл, набирая скорость. И если ты внутри – невыносимо. Ты же не хочешь – по колее, ты же не хочешь – с заданной скоростью! Ты бьёшься, кричишь, пытаясь пробить брешь в неотвратимости, ты понимаешь, что должен выскочить, и не можешь. Вопль живой перекрывается тупым, мерным, железным стуком. И это конец, даже если ты молод, потому что он сделан так, этот поезд, чтобы двигаться только по рельсам, а рельсы приделаны к шпалам, а те лежат на земле. И никогда он не сможет взлететь, этот поезд, в котором ты заточен!

– Похоже, ты выскочил, Саша.

– Вне всяких сомнений. Иначе бы не написал. А сейчас понимаю: неважно, что там дало толчок…

Неважно, неважно, очарованием или ужасом разбужено воображение. Всё равно, решительно всё равно, что дало нежный или, напротив, чудовищно грубый толчок, если благодаря ему тронулась, набрала свою скорость душа, обречённая никогда больше не прекращать полёта.

Скрипач, композитор Александр Поволоцкий.

Родился в 1947 г.

В 1970 г. закончил Одесскую консерваторию.

1975–1985 гг. – артист оркестра и ансамбля скрипачей Большого театра СССР.

1985–1990 гг. – артист Госоркестра СССР под управлением Е. Светланова.

С 1991 г. – артист Израильского симфонического оркестра под управлением Зубина Меты.

Источник: журнал-газета «МИГnews», № 3, 2000 (материал Юдит Аграчевой)

Более поздние интервью с А. Поволоцким – здесь и здесь. А здесь – его игра на скрипке.

Опубликовано 07.09.2017  21:49

ЭТГАРУ КЕРЕТУ – 50 / Keret’s 50!

 

Шарж на писателя с его странички в фейсбуке; фото с newsru.co.il (автор – Ш. Гэллап). Далее – переводы с иврита рассказа, который в адрес belisrael.info прислала помощница Керета. Читайте юбиляра по-белорусски, по-русски и по-английски! (English text is below)

Этгар Керет. Весёлые и радостные дни рожденья

Жил-был один богатый человек. Очень богатый – некоторые даже говорят, что слишком. Задолго до того, как он жил-был, он что-то там изобрёл, а может, украл изобретение у соседа, но это произошло так давно, что он и сам уже не помнил, как обстояло дело. Так или иначе, изобретение было продано гигантской корпорации за большие-пребольшие деньги. Всю полученную сумму богач вложил в землю и воду. На купленной земле он построил несметное многое множество крохотных бетонных клеточек, которые продал людям, нуждавшимся в четырёх стенах и крыше над головой. А воду он разлил в бутылки и продал тем, кто страдал от жажды.

После того, как всё было распродано по заоблачным ценам, богач пошёл в свой большой-пребольшой дом (красивый, надо признать) и стал думать, что ему делать с вырученными деньгами. Конечно, он мог бы подумать и о том, что ему делать с его жизнью, ведь это не менее интересный вопрос. Но люди, у которых слишком много денег, редко задают его себе. Сначала они вынуждены думать о том, как бы что-нибудь купить или продать, и только потом – о своей жизни.

Ну так вот, богач сидел в своём большом-пребольшом доме и пытался думать о том, как бы что-то купить по сходной цене, а затем продать подороже. Ещё он думал о других вещах, которые просто могли бы его радовать. Он был очень одинокий и нуждался в том, что его порадовало бы. Одинок он был не потому, что вызывал у других неприязнь, или там отвращение. Вообще-то он был очень приятный и милый в общении человек, так что многие люди искали с ним знакомства. Но по своей чувствительности и подозрительности богач мыслил, что они ищут с ним знакомства из-за денег, что хотят отщипнуть от его богатства. И поэтому он решил отдалиться ото всех.

На самом деле богач был прав. Все люди вокруг него, за исключением одного, пытались стать поближе ради денег. То ли им не хватало денег в кошельке, то ли они думали, что им не хватает, и в то же время полагали, что у него-то их куры не клюют. Все, кроме одного, считали, что, если богач даст им немного своих денег, то он этого не почувствует, зато их жизнь совершенно переменится. Все, кроме одного, а этот один, который не интересовался деньгами богача и будущими покупками, взял да и наложил на себя руки.

Лёг богач на беломраморный пол в гостиной своего дома и начал жалеть себя. Тогда был свежий весенний день, мраморный пол холодил тело, но это не мешало хозяину продолжать себя жалеть. Богач размышлял так: «Должно же быть в этом мире что-нибудь такое, чего бы я хотел, и что могло бы сделать меня счастливым. Что-то, ради чего другой человек горбатился бы всю жизнь, а я бы мог это купить безо всяких усилий». Но ничего такого не пришло ему в голову.

Так он лежал-лежал на прохладном полу четыре дня и четыре ночи, пока не зазвонил его мобильный. На линии была мама богача, которая пожелала ему хорошего дня рождения. Она уже была очень старенькая, и клеток мозга, ответственных за память, у неё осталось ровно столько, чтобы не забывать важные даты, а также имена умерших родственников. Богач был рад услышать от неё поздравление по телефону, и ещё до того, как он закончил разговор, зазвучал дверной звонок. У порога стоял посыльный в мотоциклетном шлеме, державший в руках букет ароматных цветов. К букету прилагалась записка с поздравлением. Человек, который послал букет и поздравление, был неприятным, но цветы были приятны, они ещё больше порадовали богача. И вся эта радость породила в нём идейку: если день рождения так радует и веселит, почему бы не отмечать его чаще, нежели раз в году?

Богач решил дать в газете большое-пребольшое объявление с предложением к людям – продавать свои дни рождения. Точнее, не сами дни, которые, по правде, и не продашь, а всё, что с ними связано: подарки, поздравления, вечеринки и так далее.

Откликов на объявление поступило, хоть пруд пруди. Может, дело было в непростой экономической ситуации, а может, в том, что люди не очень ценили свои дни рождения… Так или иначе, не прошло и недели, как в ежедневнике богача почти все графы оказались заполнены – отныне в каждый из дней его ждало новое рождение.

Продавцы дней рождения честно cоблюдали условия сделки, за исключением одного старика, который попытался утаить несколько слюнявых поцелуев и корявый рисунок с цветочным полем, полученный от внуков. Остальные следовали букве договора и передавали богачу всё, что надо, не ожидая угроз и судебных исков.

И вышло так, что каждый день богачу звонили и душевно поздравляли, желали счастья, а всевозможные дети и старики, которых он не знал, пели ему по телефону «С днём рожденья тебя». Его электронный ящик ломился от поздравлений, а подарки не переставали прибывать в дом. Однако в его ежедневнике всё-таки оставалось несколько пробелов, особенно в районе февраля. Впрочем, его люди уверяли, что это лишь дело времени, что пустые даты вскоре также будут заполнены.

Богач осчастливился. Правда, в газете вышла статья какого-то прекраснодушного читателя, который выступил против приобретения дней рождения, поскольку это-де аморально. Но даже эта статья не смогла испортить прекрасное настроение богача. В тот день он как раз праздновал день рождения одной восемнадцатилетней девушки. Её подруги очень волновались и сердечно желали ему всего лучшего. В результате он почувствовал, что будущее открыто, чудеса ещё впереди.

Прекрасная, удивительная была эпоха, но первого марта она закончилась. И в тот день богач имел право на день рождения, принадлежавший ранее какому-то сварливому вдовцу, но, проснувшись утром, он обнаружил, что не получил карточки с пожеланиями счастья, да и по телефону никто с сердечными поздравлениями не звонил. Всё же богач решил не гневаться, а использовать этот день как-нибудь иначе. Он снова заглянул в ежедневник и увидел, что именно первого марта единственный человек, который от него ничего не хотел, свёл счёты с жизнью. Тогда богач решил поехать на кладбище. Приблизившись к могиле своего товарища, он увидел там много людей, которые пришли на азкару, поминальную молитву. Они обнимались, клали на могилу алые цветы, бесконечно всхлипывали и вспоминали покойника.

Богач подумал про себя: «Возможно, в этом что-то есть. Что, если я буду покупать у людей дни их поминовения? Конечно, не у самих мёртвых, а у их наследников. Затем я мог бы установить у могилы лежак, покрытый матовым стеклом с односторонней видимостью, залезть туда и слушать, как люди плачут и тоскуют по мне».

То была интересная идея, но богачу она не пригодилась. Его не стало уже утром следующего дня: как и многие его радости последнего времени, смерть его, по сути, тоже первоначально была адресована кому-то другому. Тело богача нашли среди разорванных в клочья пакетов с подарками, которые он получил ко дню рождения одного революционера-неудачника. Позже выяснилось, что среди подарков оказался заминированный пакет, отправленный зловещим диктаторским режимом.

На похороны богача пришли тысячи людей. Все они хотели его денег, но в то же время очень его любили. Они часами произносили траурные речи, пели скорбные песни и клали на открытую могилу камешки. Всё это было так трогательно, что даже китайский миллиардер, который приобрёл права на похороны у наследников богача и наблюдал за всем из-под могилы, лёжа в стеклянной камере, пустил слезу.

Перевод с иврита Вольфа Рубинчика (для belisrael.info)

Опубликовано 20.08.2017  00:07

***

 

Birthday buyer

There once was a rich man. A very rich man. Too rich, some said. Many years ago he invented something, or stole the invention from someone. It was so long ago that even he didn’t remember. But that invention was sold to a giant conglomerate for a lot of money, and the man invested it all in land and water. On the land he bought, he built lots of tiny concrete cells that he sold to people who yearned for walls and a roof, and he bottled the water and sold it to thirsty people. When he finished selling everything at exorbitant prices, he went home to his enormous, very beautiful house and thought about what to do with all the money he’d made. Of course, he could have thought about what to do with his life, which was an equally interesting question, but one that people with too much money often find difficult to think about. They’re compelled to think first about something they can buy or sell, and only then about their lives.

The rich man sat in his huge house and thought about things he could purchase at reasonable prices and then overcharge when he sold them, and also about other things that might make him happy. He was lonely and very much in need of things that would make him happy. He wasn’t lonely because he wasn’t a nice guy or something. He was a very nice guy and a very popular one too, and lots of people wanted to be close to him. But because he was also sensitive and suspicious, the man thought that people sought him out because of his money. That they wanted some of it for themselves. That’s why he chose to distance himself from everyone.

The truth is that the man was right. All the people around him, except for one, sought him out because of his money. Because they didn’t have enough, or thought they didn’t have enough. All the people around him, except for one, believed that if the rich man gave them a just little bit of his money, he wouldn’t miss it, and their lives would change drastically. All the people around him, except one man, and that man, the only one who wasn’t the slightest bit interested in the rich man’s money and the future it could buy him, committed suicide.

The rich man sat on the white marble floor of his living room and felt sorry for himself. It was a pleasant spring day, and the marble floor cooled his body, but that still didn’t stop him from feeling sorry for himself. The man thought, “There must be something in this world that I want, that could make me happy. Something that another person might have to spend his whole life trying to acquire, but that I can buy with no effort at all.” But nothing like that came to mind.

He had been lying on the cool floor for four whole days when his cell phone rang. It was his mother calling to wish him a happy birthday. She was very old, and had so few memory cells left in her brain that they could only hold a few important dates and the names of her dead relatives. The rich man was glad to hear her birthday greeting, and just as he ended the conversation with her, the doorbell rang. Standing there was a messenger wearing a motorcycle helmet and holding a fragrant bouquet of flowers with a card pinned to it. The sender was an unpleasant guy, but the flowers were pleasant, and they made the man even happier. And all that happiness stirred entrepreneurial thoughts in the man: If a birthday makes him this happy, why settle for only one a year?

The man decided to put a huge ad in the paper offering to buy people’s birthdays. Actually, not the birthday itself, which you can’t really purchase, but everything that comes with it: presents, greetings, parties, etc. The response to the ad was amazing. Chalk it up to the terrible economic situation or to the fact that people didn’t attach great importance to their birthdays. But whatever the reason, in less than a week, the rich man’s diary was almost full – with a birthday awaiting him every day.

Most of the birthday sellers were honest and followed the contract to the letter, sending the rich man everything without having to be threatened or sued, except for one old man who tried to secretly keep for himself a few wet kisses and an ugly picture of a field of flowers he received from his grandchildren.

And so, every day the rich man received lots of friendly phone calls wishing him happiness, and all sorts of children and old people he didn’t know sang him Happy Birthday to You on the phone. His email box was also full of birthday wishes, and wrapped gifts were delivered non-stop to his house. He still had a few holes in his schedule, especially around February, but his people promised that it was only a matter of time before the empty slots were filled too.

The rich man was happy. The papers did print an article by a bleeding heart who came out against the rich man’s purchase of birthdays, calling it unethical, but not even that could ruin his great mood. That day, he celebrated an 18-year-old’s birthday. Her excited girlfriends sent him many heartwarming greetings that made him feel that he still had an unknown and wonderful future before him.

That was a great time for the man, but it ended on March 1st. The rich man still held the rights to a grumpy old widower’s birthday that day, but when he woke up in the morning, he saw that he hadn’t received a single heartwarming phone call, and the rich man felt slightly cheated. He decided not to let it get him down and to do something else that day. The rich man checked his diary again, and when he realized that this was the date on which the only man who didn’t want anything from him had committed suicide, he decided to go to the cemetery. When he got to his friend’s grave, he saw that a lot of other people had also come to mark the anniversary of his death. They cried and placed red flowers on his grave. They hugged each other and talked about how very much they missed that man who had died.

The rich man thought: Maybe there’s something here. Maybe I can buy the anniversary of people’s deaths too. Not from the people themselves, of course, but from their heirs. That way, I can put a bed covered by a one-way sheet of dark glass in the cemetery, lie inside it and listen to people crying because they miss me so much.

That was an interesting idea, but the rich man never got to act on it. He died the next morning: Like many of his recent celebrations, his death was also actually meant for someone else. His body was found among the torn wrappings of the gifts he received on a birthday he bought from a failed revolutionary. It was discovered later that one of the gifts had been booby-trapped and sent by a ruthless, tyrannical regime.

Thousands of people attended the rich man’s funeral. Sure, the mourners there wanted his money, but regardless of that, some of them loved him. They eulogized him for hours, wept and placed small stones on his open grave. It was so moving that even the Chinese gazillionaire, who’d bought the funeral rights from the rich man’s heirs and watched it all from his glass-covered bed at the bottom of the grave, shed a tear.

Translated by Sondra Silverston

Published on August 20, 2017 00:07

Шкаф Сары Берман (и вода из Случи)

Пишет Александра Маковик (svaboda.org)

В нью-йоркском музее «Метрополитен» – необычная выставка. Белая комната с открытым шкафом, на блестяще-белых полках – симметричные кипы одежды, сложенные почти с военной точностью, все разных оттенков белого – от снега и цветущих садов до сливок и отбеленного льна. Рубашки, свитера, брюки, костюмы, носки и нижнее белье, с редкими нотами бледно-розового или цвета кофе с молоком. Кучки простынь и наволочек, белых-белых, отутюженных и хрустящих. Внизу – ряд элегантных сапожек, чуть более тёмных. И другие вещи, что обычно держат в гардеробных, – духи «Шанель № 19», картонная коробка с карточками записанных рецептов, письма, блокнот, терка для картофеля, чемодан «Луи Вюиттон», утюг, клубок бело-красно-белой тесьмы. Перед лицом зрителя алый шерстяной помпон – потянешь, и зажжётся свет. Выставка называется «Шкаф Сары Берман», и аудиогид поясняет: «Сара родилась в Беларуси, и в последние годы жизни она носила всё белое».

«Шкаф внутри» Майры и Алекса Калманов

Минималистичная выставка привлекает внимание не только скромностью на фоне роскоши соседних комнат, но и тем, что её героиня – не политик, не кинозвезда и не образец стиля, а никому не известная уроженка Беларуси и эмигрантка из Израиля. Выставку подготовили художники Майра и Алекс Калман – дочь и внук Сары Берман, девочки со Случчины.

Иллюстратор Майра Калман (Maira Kalman), автор детских и взрослых книг, дизайнер и куратор нескольких музейных проектов, родилась в Тель-Авиве в 1949 г., а в четыре года оказалась с семьей в Нью-Йорке, где выпало работать ее отцу Песаху Берману, торговцу бриллиантами. Берманы долго чувствовали себя там пришельцами, временными обитателями, и Майра говорит, что неопределенность дарила легкость. С тех пор многое изменилось, город стал родным и любимым, Майра вышла замуж за венгерского дизайнера Тибора Калмана, они создали дизайнерскую компанию «M & Co», родили сына Алекса и дочь Лулу. Майра проиллюстрировала и написала восемнадцать детских книг и тринадцать взрослых, печаталась в журналах, рисовала обложки для «Нью-Йоркер» и вела колонки в «Нью-Йорк Таймс». Художница известна и многими совместными проектами – с дизайнером Айзеком Мизрахи, писателями Лемони Сникетом и Этгаром Керетом, со Смитсоновским музеем и музеем современного искусства.

Ее стиль очень узнаваем – наверное, и вы видели эти рисунки: обманно наивные, с причудливой перспективой (дань любимым ею Анри Матиссу и Марку Шагалу), яркими витражными цветами. Обычно работы подписаны словно бы детской рукой (так шестигодки объясняют смысл нарисованного) – но ее подписи ироничны, а иногда жестоки и смешны.

Рисунок Майры Калман «Принципы неопределенности»

Надпись на рисунке: «Мы сидим в кухне, но мы знаем, где мы. Мы на земле, которую терзает бесконечный конфликт. Наша история – трагедия и сердечная боль… Но сейчас не об этом. Мы обсуждаем, кто из кузенов самый большой идиот (оказывается, я в списке). Мы разговариваем о любви моей тёти к Толстому и Горькому. Здесь они на фото, снятым женой Толстого…»

Работы Майры Калман – нечто среднее между литературой и иллюстрацией, она считает себя репортёром или журналисткой-иллюстратором, вдохновляясь деталями повседневной жизни. И пишет она действительно обо всём: собаки, американская история и демократия, алфавит, правила еды, теракт 11 сентября, семейные легенды и фото, моды и путешествия, магия объектов, великие исторические личности… А правила стилистики в классическом справочнике для редакторов иллюстрирует, к примеру, сценками из венецианского карнавала.

Рисунок Майры Калман «Карнавал»

 

Рисунок Майры Калман «Костюшко»

И почти в каждом интервью или выступлении перед читателями она упоминает свою мать Сару Берман – как личность, оказавшую на неё наибольшее влияние. Вообще, женщины в семье были остроумные и разумные, и именно мать привела Майру в библиотеку. Майра вспоминает: «Мама побудила меня к чтению, и это было важно в нашей семье. Когда мы приехали в Америку, то пошли в библиотеку. Мы не покупали книг. Пошли в библиотеку и там читали все подряд. Когда я добралась до буквы L, до книги “Пеппи Длинныйчулок”, я сказала: “Вот работа как раз для меня. Я буду писательницей”. Даже и сомнений не было».

Майра повествует о чувстве свободы, что дарила ей мама. Та говорила, что каждый должен делать собственные ошибки, что важно быть самостоятельной, и рассказывала смешные истории из прошлой жизни. Дерзость, отвагу и безразличие к «правильному» лучше всего иллюстрирует карта Америки, которую как-то нарисовала Сара Берман: «конечно, в форме яйца. Флорида, Гавайи, посреди раскинулся Нью-Йорк, а в углу буквы «Т-А» – Тель-Авив и Ленино, мамина родная деревня. Очень беспорядочно изображены штаты Западного побережья. А в центре написано: «Простите, остальное не известно. Спасибо».

Карта Америки, нарисованная Сарой Берман

На самом деле белорусская деревня Ленино раньше называлась Романово. Сара родилась 15 марта 1920 года в Слуцком районе, в селении с историей – Романово было местечком, где еще в XVII веке существовали церковь, госпитали, трактир, а позже оно получило привилегию на проведение ежегодной ярмарки. В начале XX века там жили полторы тысячи обитателей, считавшиеся в окрестностях знатными и образованными.

Среди тех, кого мы знаем и кого могла знать и встречать Сара Берман (тогда Долгина), – Владимир Теравский, родившийся там же в 1871 году, знаменитый дирижер, композитор, автор музыки «Купалинки» и «Мы выйдем плотными рядами». А в 1896 году в Романово появилась на свет Алена Киш, наивная художница, создательница рисованных ковров с тремя сюжетами – «Райский сад», «Письмо к любимому» и «Дева на водах». Как раз в 1920-1930-е годы она, по-видимому, рисовала более всего, гуляя по окрестностям и выполняя заказы на сказочно-экзотические сюжеты. Было бы совсем не удивительно, если бы и в доме Сары висел ковер с «неместным» синим небом, улыбчивыми слуцкими львами, крупными хищными птицами и пальмами.

Алена Киш «Райский сад»

Внук Сары Берман Алекс Калман вспоминает бабушкины рассказы о белорусской деревне как о месте, где дома стояли на берегу быстротечной реки Случи, где повсюду паслись стада гусей, любимым блюдом у многих была селедка, дети собирали в лесу чернику, и бегало много собак – они выглядели кроткими, но в любой момент могли превратиться в свирепых чудовищ. В семье было четверо детей, отец Сары строил дома, любил картошку и был чрезвычайно религиозный. А у дедушки была длиннющая борода; однажды, когда Сара тонула в реке, он бросил ей с берега свою белую бороду, девочка ухватилась и спаслась.

Рисунок Майры Калман «На реке»

Детали, уже почти мифические, особенно после смерти Сары Берман в 2004 году, звучат как литература. На фото Случчины того времени мы обязательно увидим еще и такие картины, описываемые исследователем цветов Михаилом Анемподистовым: «Льняное полотно полоскалось в воде, потом раскладывалось под солнечным светом на росистой траве или снегу – и так по много раз, пока не наберет нужной белизны. Пейзаж с разложенными льняными полотнищами оставался визитной карточкой Беларуси до середины ХХ в. В течение многих веков лён был любимой тканью белорусского крестьянина, а его наиболее статусным цветом – белый (как стандарт качества и идеал)… Белая ткань, чаще всего льняная, отмечала все главные моменты в жизни человека – рождение, первое причастие, брак, а в некоторых архаичных локальных традициях и смерть».

Ему словно бы отвечает в одном из интервью Майра Калман, когда у нее спрашивают о содержимом шкафа Сары Берман на выставке в «Метрополитен»: «Очень важно – льняные простыни, как связь между всем отутюженным и сложенным, а также осознанием, что это история моей семьи из Беларуси. Они укладывались спать в великолепную белую постель из красиво разглаженного льна, прополощенного в реке».

Но реальность была не такой совершенно поэтичной, как ценные детали из семейных легенд. Представьте себе Случчину 1920-х, восстания, установление советской власти. (Кстати, это не единственная деревня Романово, переименованная в деревню Ленино в Беларуси, – еще одна такая же топонимическая то ли шутка, то ли казус, произошла в Горецком районе на Могилёвщине.) В 1930-е начались репрессии, погромы и голод. Семья Сары покинула Беларусь в 1932-м, когда Саре было двенадцать. На корабле в Палестину сильно качает, и моряк угостил девочку апельсином – его Сара видела впервые в жизни. Они прибыли в Тель-Авив, Палестину, которая была тогда под британским протекторатом. Многие из тех, кто остался, семья и земляки, погибли. Односельчанин Сары Берман композитор Владимир Теравский был расстрелян в 1938 году как шпион. Автор «Девы на водах» Алена Киш утонула в реке в 1949-м.

Новая жизнь в Палестине тоже разворачивалась на берегу – уже не реки, а море. Они снова жили в скромной хате, которую со всех сторон обдували ветра и засыпал песок. Майра Калман повествует: «Все женщины в семье работали как звери, чуть ли не круглые сутки. Смыслом их жизни была забота о тех, кого они любили, – и они готовили еду, шили и убирали». Около трехкомнатного барака между морем и пустыней Сара, сестра Шошана и их мама часами стирали бельё, которое затем сушилось на ветру, крахмалилось и безупречно выглаживалось. Все они были чистюли, говорит Майра, и это, вместе с стремлением оставаться красивыми и элегантными, было ответом на тяжелые условия, бедность, неуверенность в будущем. Девушки находили европейские модные журналы, и мама шила им оттуда наряды.

Сара Берман в Палестине

 

Сара Берман в Тель-Авиве, 1938 г.

Майра Калман рассказывает, что ее белорусская мама была красивая, интеллигентная и веселая, что у нее было много ухажеров, и что каждый из любимых Майриных писателей, от Пруста до Толстого и Набокова, точно бы влюбился в ее мать, если б встретил ее тогда в Палестине. Но она вышла замуж за Песаха Бермана, торговавшего бриллиантами. Позже Майра не раз скажет, что главное свойство отца – его отсутствие в жизни семьи. Он много работал и ездил по свету. В 1954 году Берманы отправились в США, вместе с дочерьми Майрой и Кикой.

Было тяжело, и богатые родственники делились вещами, но потом Сара Берман огляделась, подписалась на журналы «Вог», «Лайф», «Реалитис» – «и внезапно мир раскрылся, вдруг мы увидели изумительные вещи. Мы поехали в путешествие по Европе, останавливались в отеле “Эксельсиор” в Риме, начали ходить в музеи… Воспринимала ли моя мама, Сара Берман, эстетические и дизайнерские принципы, как и я? Нет, отнюдь нет. Я полагаю, что она просто хотела окружать себя красивыми вещами. Но мы никогда не говорили об этом слишком много. Она была прекрасная мать, но я не имела представления, о чем она на самом деле думает. Это было что-то вроде: “Передай соль”», – вспоминает Майра Калман.

Рисунок Майры Калман «Фермерский рынок зимой»

Через несколько десятилетий, после различных семейных приключений, когда в Америке выросли дети, а Сара и Песах Берманы вернулись в Израиль – после 38 лет брака Сара Берман решила расстаться с мужем и жить одна. В 1981 году она вновь отправилась из Тель-Авива в Нью-Йорк, поселилась в небольшой белой квартире в Гринич-Виллидж, оставив себе минимум вещей. И начала носить белые одежды. Почему этот цвет, никто не решился расспрашивать. Алекс Калман, внук Сары, полагает, что таков был ее способ начать абсолютно новую жизнь, посредством упорядоченности, чистоты и поиска красоты в обыденном.

А Майра подчеркивает, что мать и раньше любила безупречно отутюженную, даже накрахмаленную одежду. «В мире, где родилась моя мать, в Беларуси 1920 года, женщины были самоотверженными хозяйками. Это была их работа. Предшественница Сариного белого шкафа – дом в старой деревне, где они мыли одежду в огромной кастрюле с кипятком, сушили, гладили, складывали, смотрели за ней. На противоположном конце ее жизни, в Нью-Йорке, она та же находила успокоение в домашних ритуалах – этой скромной личной форме женского самовыражения».

Рисунок Майры Калман

Надпись на рисунке: «Рыба, пироги и много блюд из баклажанов было съедено в этой комнате. За столом со скатертью, так жестко накрахмаленной, что она могла бы подняться и уйти прочь. Я сидела здесь с моей тётей и слушала её  жизненные советы. Не сказать, чтобы я знала сейчас больше, чем прежде, хотя иногда кажется, что знаю».

Сара Берман, женщина из-под Слуцка, прожила оставшиеся годы на нью-йоркской улице Горацио. Ее образ жизни был идеально продуман. «Я иду покупать один лимон, – говорила она. – А потом иду на почту. Потом я вяжу свитер собаке. А на ужин будут блинчики». Она смотрела в окно на Эмпайр-Стейт-Билдинг, любила фильмы с Фредом Астером и иногда путешествовала.

Сара Берман в Риме, 1994

В 2004 году Сара выбралась в Израиль навестить сестру Шошану. Они гуляли вдоль моря и ели лимонное мороженое. Следующим утром Сара не проснулась и не спустилась позавтракать. Ей было 84 года.

Когда Майра Калман и вторая дочь Сары, дизайнер одежды Кика Шонфельд, разбирали материнский белый шкаф, они в один голос сказали: «Как в музее!» В конце концов, каждая жизнь –  сюжет, а дорогие нам вещи и способ их хранить – тема для экспозиции. И это не сентиментальное преувеличение, а неоспоримая правда.

В 2015 году Майра Калман посетила Беларусь и деревню, где родилась ее мама. Я спросила о том, как это было, и Майра написала: «Поездка в Беларусь была очень трогательной. Путешествие в место, которого больше не существует. Я набрала немного воды из реки Случь и сейчас храню ее».

Выставка «Шкаф Сары Берман» работает в Американском крыле нью-йоркского музея «Метрополитен» до 5 сентября.

Оригинал

Перевод с белорусского – belisrael.info. Просьба не публиковать на других сайтах без согласования с редакцией

Опубликовано 15.08.2017  22:52

 

Беседа с Михаилом Цейтиным

“Моя пенсия в два раза больше зарплаты”. 97-летний доцент кафедры гимнастики о работе и долголетии

 


Елена Мельникова / Фото: Дарья Бурякина /FINANCE.TUT.BY

Каждый четвертый белорус, по официальной статистике, продолжает работать после выхода на пенсию. При этом из них наберется чуть больше двух десятков специалистов, которым уже больше 90 лет. Один из них — Михаил Цейтин. Утром заслуженный тренер по акробатике выпивает чашечку кофе, а потом идет преподавать в университет физкультуры. Михаилу Ильичу уже 97 лет.

Фото: Дарья Бурякина, TUT.BY
Фото: Дарья Бурякина, TUT.BY

«Смог бы сделать и колесо, и стойку»

— В университете я на полставки, рабочий день длится до четырех часов. Читаю лекции, провожу практические занятия и консультации. Практические занятия — это гимнастика. У меня такой опыт, что особенно показывать не надо: объясняю так, что студенты понимают. Но смог бы сделать и колесо, и стойку! — уверяет Михаил Ильич.

Демонстрировать колесо и стойку мы не просим, верим на слово. Все-таки 97 лет.

— Оставлять работу в университете не собираетесь?

— Я как-то заикнулся об этом, в прошлом году. Сам не знаю почему! Дошло до руководства, паника была. У меня же опыт большой. Хоть мне 97 лет, а на лекциях я ни одной бумажкой не пользуюсь. Студентам нравятся мои занятия. Так зачем мне уходить? Я, наверное, никогда не уйду, пока способен работать.

Тому факту, что в Беларуси работает каждый четвертый пенсионер, Михаил Ильич не удивляется.

— Кто-то заинтересован материально, а я, например, себя просто не представляю без работы. Во-первых, скучно дома сидеть. Во-вторых, я свое дело люблю. Сознаю, что у меня громадный опыт, его надо передавать.

— Про материальную заинтересованность: какая у вас пенсия?

— Пенсию я получаю с 62 лет, но и сейчас не знаю точно, сколько на карточку перечисляют. Около 600 рублей? Как участнику войны.

— А зарплата какая?

— В университете я на полставки, зарплата маленькая: около 300 рублей. В два раза меньше пенсии. Конечно, мало в вузах получают, но я, повторюсь, не из-за денег работаю.

«За один зимний сезон довел „Динамо“ до медалей»

Фото: Дарья Бурякина, TUT.BY
Фото: Дарья Бурякина, TUT.BY

Летом у Михаила Цейтина отпуск. Говорит, что пока работы нет, мог бы писать мемуары — но уточняет, что «неписучий»:

— Работать не ленюсь, а писать ленюсь!

Хотя рассказать было бы о чем. В 6 лет Цейтин стал циркачом, объездил весь Союз. Занялся спортивной гимнастикой. Воевал. Говорит, что «чуть было не остался без ноги во время ВОВ».

Михаил Цейтин также участвовал в подготовке минского «Динамо» к сезону 1982 года, когда команда стала чемпионом СССР.

— Я начал серьезно заниматься проблемами физического развития человека в 1962 году, когда был тренером сборной акробатов СССР, — с удовольствием вспоминает Михаил Ильич. — Был такой Севидов Александр Саныч, тренер футбольной команды «Динамо». Он попал ко мне на занятия, был в восторге и понял: это то, чего не хватает футболистам. Стал просить, чтобы я помог команде. А я был занят очень, некогда! Севидов пошел к председателю Комитета по физической культуре и спорту при Совете министров БССР, Ливенцеву. Виктору Ильичу я отказать не мог, так что согласился помочь команде. «Динамо» тогда в чемпионате СССР было внизу таблицы, а я за один зимний сезон довел их до медалей.

Работающий пенсионер продолжает:

Так вот, я тогда воспользовался всесоюзным авторитетом Ливенцева, и он устроил мне ценные консультации с учеными. В результате мне удалось разработать направления, какие должны быть в тренировочном процессе: развивающее, активизирующее, профилактическое, реабилитационное, ловкостное и латентное. Но знать названия мало, надо знать содержание. Если кто-то заинтересуется, я готов проконсультировать!

Фото: Дарья Бурякина, TUT.BY
Фото: Дарья Бурякина, TUT.BY

А еще Цейтин — автор методики укрепления вестибулярного аппарата будущих космонавтов: встречался с Титовым, Волковым, Добровольским. Но несмотря на столь активную деятельность, в трудовой у него только одно место работы: университет физкультуры.

— Начал работать после войны — и до сих пор на кафедре.

— Работу поменять когда-нибудь думали?

— Не думал никогда. Работа должна быть одна — то есть в одном направлении. А в занятиях у меня всегда было разнообразие. Я преподавал, но в то же время тренировал: то сборную Беларуси по акробатике, то сборную Советского Союза, то футболистов. Это меня обогащает как преподавателя, и есть что сказать студентам.

— А ваши правнуки спортом занимаются?

— У меня их четыре, все спортивные. Но акробатику я им не навязывал. Младший выбрал теннис, старший — борьбу, хотя работает программистом.

Как выглядит твой ЗОЖ, когда тебе 97 лет

Фото: Дарья Бурякина, TUT.BY
Фото: Дарья Бурякина, TUT.BY

Михаил Ильич не делает по утрам зарядку («потому что организм еще не проснулся») и вообще выступает против разнообразия упражнений — мол, это «удел массовика-затейника!». Диет не соблюдает.

— Мучное едите?

— Ой, люблю мучное очень! Блины, оладьи… И, как видите, не толстый.

А еще Цейтин так и не смог бросить курить. Говорит, что достает сигареты редко — один-два раза в день.

— Сколько лет вы курите?

— По-моему, лет девяносто! Я много дымил во время войны, когда летал. Бросать пробовал, но как-то не получается. Мне особенно не мешает курение, а с врачами разговоров по этому поводу не было. Курить нельзя тем, кто занимается аэробными видами спорта: бегуны, пловцы, велосипедисты. Там требуется дыхательная выносливость. А я акробат, дыхание для меня — не первостепенное качество.

— А к алкоголю какое отношение?

— Красное вино мне нравится. Каберне нравится. Как-то был в Молдавии в гостях у директора совхоза-техникума, где делали “Каберне”, в том числе — для Звездного городка. Вот там было вино! Но я очень мало и редко пью. Никогда этим не увлекался.

Фото: Дарья Бурякина, TUT.BY
Фото: Дарья Бурякина, TUT.BY

Но тут Михаил Ильич вспоминает, что хотел поговорить не о себе, а о другом. Его волнует катастрофически низкий уровень физического развития школьников и молодежи“.

— Потому что программы по физкультуре в школах, они, конечно… Я же вижу: дети — что глисты в обмороке. Задача школы, на мой взгляд, привить ученикам любовь к упражнениям. Вот в советское время, до войны, был культ физического развития. А сейчас такого нет. Со мной спорят: «Много фитнес-клубов». Но зачем туда ходят? Там используют тренажеры, а в любой квартире есть 3−4 великолепных тренажера. Самый лучший — стол. Он как раз подходит, чтобы тренировать спину и тазобедренные суставы.

Михаил Ильич описывает два упражнения. Первое для спины: лечь грудью на стол, чтобы ноги висели. Обхватить стол руками и поднимать ноги. Второе для тазобедренных суставов: лечь грудью на стол, обхватить его руками, поднять ноги до горизонтали, разводить их и сводить.

— Низкий уровень физического развития вы и по своим студентам замечаете?

— Да, конечно. Но зато они лучше нашего поколения в технике разбираются. Уровень интеллектуального развития у них, конечно, выше. Я считаю, мозговая деятельность человека — это главное.

Цейтин уверяет, что все его секреты долголетия — это та самая мозговая деятельность и положительные переживания.

— У вас есть цель дожить до 100 лет?

— Я и так доживу! Знаю, что доживу.

— Как отмечать будете?

— Еще не думал: меня это очень мало волнует. Но обычно семья собирается, в университете отмечаем, особенно юбилеи. Но торт со свечами не делаю: это ж сколько свечей надо ставить!

Оригинал

Опубликовано 04.08.2017  20:08 

Жизнь как чудо. Шимон Грингауз (3)

(окончание; начало и продолжение здесь и здесь)

До войны я учился только в первом классе или во втором, ходил учиться к раввину, но после войны пошел сразу в седьмой класс. Я как следует не знал русский язык, говорил «две мужчины»… В Израиле дети так говорят, смешивают роды, в этом нет ничего страшного, но в середине 1940-х в школе с меня сильно смеялись. Когда я открывал рот в классе, то стоял такой смех, что из других классов приходили смотреть. Я был один еврей в классе, и в математике всегда был силен. Через месяц-два я овладел языком и стал даже учить моих товарищей. Был учитель математики, пришедший с фронта. Он любил выпить. Бывало, он допускал ошибки, а я со всем уважением поправлял – это было большое развлечение. Мои друзья говорили: «Ну, Семён – иди, поправь там ошибки».

Я окончил белорусскую среднюю школу, русский изучался в ней только как предмет. На уроках мы читали стихи Якуба Коласа, Янки Купалы. Окончил с золотой медалью, это мне дало возможность поступить без экзаменов в университет. Я пошел в Белорусский государственный университет на физико-математический факультет, и одновременно учился на юриста. Юридический институт находился ближе к парку Челюскинцев, через пару лет этот институт присоединили к университету, сделали факультетом.

   

Шимон Грингауз в 1949 г. и с матерью у памятника в Красном (1950 г.)

Помню двоих шахматистов, которые играли без доски, вслух обменивались ходами. Мы всегда ходили за ними и слушали, как они играют. Одним из них, кажется, был гроссмейстер Исаак Болеславский.

Я окончил два факультета с отличием. Получал стипендию; мне, как отличнику, платили повышенную – 150%.

Тогда в СССР было принято, что окончившие юридический факультет с отличием сразу получают работу или в прокуратуре, или в МВД – не самую высокую должность, но и не самую низкую. Но был и сильный антисемитизм… Я помню, когда я начал учиться на юридическом, большинство преподавателей были евреи, и либеральные… Их главный тезис был такой: «каждое преступление можно защищать, оно могло оказаться более тяжелым». В конце, когда я уже был на 4-м курсе, они все исчезли. Пришли профессора, связанные с госбезопасностью. Мы всегда смеялись с их позиции: «Дайте нам человека, а статья для него найдется».

Я тогда понял, что карьеру ни в каком министерстве не сделаю, потому что еврей, а это «преступление» еще усугубляется тем, что мои родители – капиталисты, буржуи… Отец, как я говорил раньше, занимался бизнесом, а моя мама Роза вела домашнее хозяйство, но много времени уделяла и помощи бедным. До войны на обеды и на ужины к нам приходили евреи-солдаты, которые служили в военном городке. Приходили, помню, и ешиботники. Мама очень много работала с группой женщин, которые помогали населению. После войны она много лет работала на консервном заводе в Красном – простой рабочей. Ее братья и семья – из Докшиц, были очень богатые. Но коммунистические идеи ей нравились, и когда мы приехали в Израиль – тоже.

Я решил, что буду учителем, и пошел учительствовать в район, где партизанил. Между Ильей и Вилейкой. Там не было ни железной дороги, ни автобуса, повсюду болота. Ученики приходили зимой через леса, шли по 10 км, иногда по пояс в снегу…

Поездка в школу на грузовике, 1955 г.

В 1956 году в Израиле была Синайская война. Помню, мы ходили на собрания, где надо было «осудить агрессоров». Но я смотрел на изображения израильских танков, и душа радовалась.

В 1957 году проходил фестиваль молодежи в Москве. Помню, мы ехали туда из Беларуси, чтобы увидеть израильтян, просто подержаться за их одежду, услышать их слова… И я понял, что нет у меня места в Советском Союзе, хоть я и советский гражданин. Мне можно было выехать в Польшу, где всем заправлял Гомулка. Но не было у меня документов, подтверждавших, что я имел польское гражданство.

Из Беларуси трудно было выехать за границу. Я поехал в Вильнюс, фиктивно там женился и там подал документы. В Радошковичах я написал заявление начальнику милиции, что был гражданином Польши, и он подписал это, переслал в Вильно. Это был 1958 год. Полковник МВД передал заявление выше, но его вернули, опять переслали в Радошковичи на проверку. Мы дали деньги начальнику милиции, он проверил еще раз, переслал – и мы в конце года наконец получили разрешение, переехали. В Польше я был примерно полтора года, там мы с мамой получили разрешение переехать в Израиль. Пока не пришло разрешение, я работал инсталлятором от «Джойнта» на границе с Германией. Там были дома из камня. Мне поручали сверлить отверстия – иногда нужно было целую неделю сверлить одну дырку, настолько прочные были стены. Я считался учеником у польского инсталлятора, для него это было хорошо, ему это оплачивали.

В феврале 1960 года я приехал в Израиль, зная на иврите всего сто слов. Пошел в ульпан. У меня были тети в киббуцах Эйн-Харод и Ифат, так они нас взяли туда (в Ифат – меня и мать; это на севере, между Нацеретом и Афулой). Нам дали там какую-то квартиру маленькую, а я почти там не жил, я был в ульпане с общежитием в Гиватаиме. Проучился четыре месяца, а потом проходил специальный курс физико-математической терминологии. Можно было пройти курс юридический и стать адвокатом в Израиле, но почему-то я не пошел на это. В СССР я тоже не работал адвокатом. Пошел на учительство в том же 1960-м году, в Петах-Тикве получил квартиру… И начал работать в школе, в нескольких школах. Квартира была 30 или 35 метров на улице Ицхака Садэ. Слов у меня было мало, но очень хорошо приняли, ученики мне помогали. В классах было мало детей олим – 3-4 из 30-40.

Я начал работать в технической школе, не в гимназии, называлась «Амаль». Директор школы был тоже из России, и большинство учителей. Я чувствовал себя так, как будто в России. Работал я и в гимназии, преподавал физику. В это время строили атомный реактор – не в Димоне, а в Нахаль-Сореке. На берегу моря. Чтобы обмануть, говорили всем, что это текстильная фабрика… И государство выбрало 10 школ в Израиле, чтобы там преподавали атомную физику. Инспектору, наверное, понравилось, как я преподаю, или ученики были хорошие, и нашу школу тоже выбрали. Мы каждую неделю ехали туда, на стройку, и техники, профессора объясняли, давали задания, лабораторные работы. Я видел единственный раз в жизни, как строят ядерный центр, как вставляется топливо. Всё это мы ученикам показывали. Мы расстались очень хорошо, и ученики на стройке себя вели прилично.

Через какое-то время я получаю письмо от инспектора физики, ему было лет 80, и он пишет, что я вел себя, как хулиган, обижал профессоров, лаборантов, а мои ученики сломали инструменты… Темно в глазах. Я думаю: «Что делать?» Подумал: поеду туда, увижу профессоров, техников, мы же с ними обнимались, когда окончилась практика… Не было еще прямого транспорта, я поехал в Реховот, пешком дошел до атомной станции… И тут служба «Шин-бет» меня арестовала. Не дали даже говорить ни с кем, и думали, что нашли шпиона из России! Два агента спецслужбы, точно как в кино: один хороший, один плохой. Один тебе как будто помогает, а другой угрожает… И к концу дня они сломали меня, я уже думал подписать всё, что они хотят, готов был подтвердить, что всё правда. Но они куда-то, наверное, обратились еще, им сказали «оставьте его». И к вечеру они меня освободили, и «хороший» проводил меня, сказал: «Я тебе советую больше сюда не приближаться. Если приблизишься – исчезнешь, семья твоя тебя уже никогда не увидит».

Я не знал, что делать, как быть в школе? Я пошел к директору и рассказал ему всю историю, не зная, получил ли он копию письма от инспектора. Директор говорит: «Знаешь что, я тебе верю. Давай пошлем ему письмо». Я не знал, как писать, так он сам написал и послал. Инспектор жил в Хайфе, долго не было ответа. Однажды директор говорит: «Я сам поеду к нему». Он поехал, они с инспектором подняли документы, и вот что обнаружили. Моя фамилия Грингауз, а меня спутали с каким-то Гринбергом из киббуца, который пришел в центр неподготовленным… И я получил письмо с извинением, храню его до сих пор.

Я всегда это рассказываю и говорю, насколько судьба на работе может зависеть от твоего начальника, от его доверия… Надо верить в человека. А чем могло бы кончиться? Меня бы уволили – и всё, больше никуда бы не взяли.

Потом я стал заместителем директора (завучем), а когда директор вышел на пенсию, на его место назначили меня. Я вообще не хотел быть директором, мне хорошо работалось завучем. Директор больше интересовался политическими вопросами, брат его был одним из самых близких к Менахему Бегину людей, чуть ли не лучшим другом. И даже когда я был завучем, я фактически исполнял многие функции директора, только не получал за это ни почета, ни наказаний. Но учителя, наверное, были довольны мной, так они написали письмо в министерство…

Когда меня позвали на собеседование, я, наверное, вёл себя немножко нахально. Потому что я не думал о должности: назначат директором – хорошо, а нет, так нет. И всё-таки назначили меня. Это было в 1978-м, и 20 лет я проработал директором.

Когда я принял школу «Амаль бет», в ней было 300 учеников, когда я оставил должность, было 1500. Я делал довольно рискованные вещи: если можно было открыть новое отделение, я всегда был к этому готов. Добивался разрешения и открывал.

В директорском кресле

С учениками я был в очень хороших отношениях. В классе я очень строгий, диктатор. Но я диктатор либеральный – я разрешаю ученикам дышать! И они должны меня слушать, я должен это видеть всегда. Я не понимаю, как может быть нехорошая дисциплина у учеников. Они всегда сидят у меня, нельзя говорить, я должен видеть их глаза, иначе я уже чувствую себя не очень хорошо.

Будучи директором, я продолжал преподавать. Кроме уроков, старался помогать ученикам, всегда они толпились в моем кабинете, секретарша приносила им кофе. Когда я вышел на пенсию, то еще ни одного дня не был без работы. Начал работать учителем и до сегодняшнего дня работаю. Больше шестидесяти лет.

С Шимоном Пересом (слева) – президентом Израиля, тёзкой и земляком.

Я думал, что Бог и судьба меня оставили – столько меня били… Но они меня не оставили. Мой сын Гиль серьезно заболел в 13 лет, и он боролся 20 лет с болезнью. У него была опухоль мозга – не злокачественная, но агрессивная. Ему делали операции в Канаде, Израиле… Он сумел окончить школу, университет. Он был очень способный по компьютерам: с товарищами открыл фирму «хай-тек» на международном уровне. В последний свой день он еще давал инструкции работникам. Эта фирма до сегодняшнего дня существует.

Гиль и его родители

Его болезнь была для меня еще хуже, чем война. Но я чувствую, что он всё время со мной. Я всегда с ним советуюсь, о чем буду говорить. Через два года после того, как он умер, я заболел раком – врачи говорят, что под влиянием его смерти. Но судьба или Бог сделали так, что болезнь обнаружилась перед каникулами, в Песах. Я тогда готовил учеников по математике на самом высоком уровне. И сразу в первый день каникул мне сделали операцию – длинную, на семь-восемь часов.

После операции я очень скоро очухался. Я пошел к врачу, который меня оперировал, спросить, какой прогноз. Он сказал: «Очень хороший прогноз – 50% остаются живы». Когда я через пару дней встал на ноги, он был как будто недоволен, говорил: «Ты такой… не худой, не молодой, старик, как ты так быстро очухался?» Сначала было очень много лекарств. В семь часов я проходил химиотерапию, а в восемь жена меня забирала на работу. Это было в 2003 году. С тех пор каждые полгода я хожу на проверку, врач дает письмо… Я рассматриваю это письмо как пропуск еще на год жизни.

Сейчас я работаю по шесть дней в неделю. Прихожу в школу в семь с четвертью – учеба начинается в восемь с половиной… Помогаю ученикам решать задачи по математике. У каждого есть мой телефон, после девяти вечера они мне звонят, мы решаем задачи, они могут задавать вопросы… До двенадцати ночи. Жена недовольна, конечно. Ложусь обычно в час, встаю в пять с половиной. Полагаю, я как верблюд в отношении сна. Когда я учился в университете, то, бывало, за неделю перед экзаменом почти ничего не знал. Мои товарищи смеялись: «Что, и этого ты не знаешь?» Я мог сидеть по 80-100 часов – не спать, не есть, только пить и учить, учить, учить… За три дня до экзамена я достигал уровня моих товарищей, за два дня они уже собирались вокруг меня, и я их обучал.

 

Дипломы, призы, наградные листы и именные подарки Шимона Грингауза

Когда я устраиваю экзамены, то проверяю всё в тот же день. К утру я уже ввожу в компьютер оценки. Ученики просыпаются – и уже знают, какую оценку они получили.

С юными спортсменами

Однажды наша школа выиграла мировой чемпионат по гандболу (среди школ, конечно). Нет, шахматами ученики сейчас почти не занимаются. Много времени уходит у них на компьютеры, электронику. Пишут программы, строят роботов.

Свидетельство Ш. Грингауза для «Яд Вашема» и его мнение об израильской молодежи

Что за история с судами? Да, трижды родители подавали на меня иски в суд. Однажды мы с учениками поехали на экскурсию в Синай, ребята катались с крутой горы, а учителя стояли внизу, не допускали, чтобы они вылетели на автостраду. Тогда я еще не был директором, но был среди тех учителей. Один парень всё-таки ударился головой, у него сдвинулись позвонки. Я ездил к нему в больницу, так как чувствовал себя виноватым. Парень долго лечился, потом поступил в университет, но не выдержал – последствия травмы сказались. В детстве он занимался волейболом; родители посмотрели доходы известного волейболиста и в суде запросили, чтобы школа выплатила ему 10% от этих доходов. Ничем это не кончилось.

Второй раз один ученик из выпускного, 10-го класса (у нас десятилетка) связался с группой воров. Родители не пускали его к этим «товарищам», так он повесился. Нам предъявили иск, мол, мы недосмотрели – якобы он 40 дней не посещал школу (на самом деле пропустил 40 учебных часов).

И третий случай, когда ученики поехали куда-то с молодежной организацией, и одного убило машиной. Тут уже я был совершенно ни при чем, но, видимо, у юристов такой порядок – подавать в суд на школу, на директора. В тот раз я даже не появлялся в суде.

Что вы еще хотели узнать?

Пару лет назад мы приезжали в Красное. Думаю, после отъезда в Израиль я приезжал в Беларусь три раза, один раз – с семьей. Да, новый памятник жертвам Шоа в Красном заказал я. Человек, который выполнил заказ, ставил памятник также и в Городке.

В Беларуси во время съемок фильма; у памятника в Красном

Я встречался с послом Беларуси в Израиле, где-то в 2001 году. Его отец тоже был в партизанах, посол сам рассказывал мне об этом.

  

Польша-1995; зажигание памятной свечи на горе Герцля

Участвовал в первом «Марше жизни» в Польше. Несколько лет назад меня выбрали зажечь огонь в День Холокоста – в Иерусалиме (выбирают шесть человек). А в этом году я получил премию «за всё, что сделал в жизни» – наградил президент, вручал министр образования Нафтали Беннет. Первый раз дали такой приз учителю. Иногда дают профессорам, учёным.

Премьер-министр (слева) с Ш. Грингаузом; на церемонии вручения президентской премии. Справа президент Реувен Ривлин

Не очень слежу за тем, что происходит в Беларуси. Но держу связь с учительницей Красненской школы. По скайпу иногда общаемся, или она вечером звонит. Ее зовут Алла Шидловская. Она прислала нам книгу Сергея Старикевича.

  

Шимон с учителями и учениками Красненской школы; пишет А. Шидловская

Мой старший сын Таль – 1963 года рождения. Окончил гимназию в Тель-Авиве, пошел учиться в Технион на инженера… Служил в разведке, имел высокое звание, но уже больше 20 лет в отставке. Проверяет лифты, краны. Его жена Циля – юрист в нашем муниципалитете, ее корни из Турции. У них сын и дочь.

   

Циля и Таль; их сын Гай и дочь Амит

Сын Нир, 1971 г. р., инженер-электроник, окончил Тель-Авивский университет, работает в фирме «Панасоник», поставляет компьютерное оборудование для крупных предприятий. Его жена Инбаль – врач, работает в клинике «Тель а-Шомер», ее отец из Марокко, мать имеет корни в Венгрии. У них тоже сын и дочь. Их семья живет в Гиватаиме.

  

Нир получил майорское звание; Нурит во время службы в армии

Дочь Нурит родилась как раз в войну Судного дня (1973 г.), Лиза родила ее в своей же клинике. Время было тревожное, ждали, что будет много раненых. Старшая медсестра спрашивает: «Что, тоже явилась на мою голову?», а жена – она акушерка – отвечает: «Я сама всё сделаю». Муж Офер Бар, его предки тоже приехали из разных стран (Румыния, Марокко). У них трое детей. Особо хочу отметить внучку Яэль, которая учится в 3-м классе, но уже отлично разбирается в компьютерах, делает для меня презентации.

Как я выдержал всё, что пришлось перенести в войну, да и позже? Сам не знаю. Нет, не вера в Бога помогала. Много работал. Думал о близких.

  

 

(записал В. Р. для belisrael.info)

Опубликовано 28.07.2017  23:26

***

Из комментов в фейсбуке:

Alexander Gabovich Потрясающе!
Уладзь Рымша Назва “Жизнь как чудо” – супэровая.
Beni Shapiro Сколько пришлось пережить этому талантливому человеку!
Людмила Мирзаянова Личная история, дарящая надежду и укрепляющая веру в людей.

29 июля в 12:04 

Mischa Gamburg Поразительные статьи. Как много нового из истории открывается (в том числе и очень страшного) и как много потеряно, чего уже просто некому рассказать. Спасибо авторам материала, очень большая работа проделана

30 июля в 14:44

***

Павел Лашкевіч, г. Мінск, 7 жніўня:
Цікавая гісторыя жыцця Ш. Грынгаўза. Іфат – мой дзед узгадваў гэты горад ці мястэчка. Ён жыў таксама побач з Назарэтам і Афулай.
***

 

P.S. 14.10.2017 05:56

Добавлены фильмы. Просмотреть можно с помощью VLC Player

“Сема, визит в Беларусь” на иврите и русском

о сыне Гиле (1966 – 2000) на иврите. 

Все 3 ч. переведены на иврит и англ. и также опубликованы.

От редакции belisrael.info.

1. Ждем рассказов о встречах с интересными людьми, разнообразных семейных историй, др. материалов. И просьба не забывать о большом проекте на будущий год, приуроченном к 10-летию сайта и 70-летию Израиля. Вместе мы можем сделать многое.

Ищем перекладчиков-волонтеров для перевода важных текстов с русского на английский и на иврит. Присылайте предложения по адресу amigosh4@gmail.com


  1. В конце апреля 2018 г. в Красном (возле Молодечно Минской области) 
    cостоится мероприятие по случаю 75-летия уничтожения гетто. Среди инициаторов – местная учительница истории Алла Шидловская, планируют приехать Шимон Грингауз и члены его семьи. Мы приглашаем посетить Красное жителей Беларуси и других стран, в том числе израильтян. Для иностранных участников могут быть спланированы экскурсии по Беларуси и Литве. По всем вопросам обращаться на amigosh4@gmail.com 

Жизнь как чудо. Шимон Грингауз (2)

(продолжение; начало здесь)

В 1942 году мои брат и сестра решили уйти в партизаны, но партизаны не принимали евреев без оружия. Мендл и Геня тоже работали, как и я, в военном городке, в основном правили оружие, которое привозилось с фронта. Им удалось украсть несколько револьверов – каждый раз они крали по одному. В конце недели мы получали паек: буханку хлеба, который состоял на 50% из древесных опилок, а на 50% из муки, уже негодной. Кроме хлеба, мы получали пару килограммов картошки, но тоже негодной, гнилой. Так мой брат разбирал револьвер, главную часть вставлял в буханку хлеба, остальное прятал в картошку, и давал мне перенести. Я успел перенести несколько револьверов.

Брат организовал группу молодежи и переводил людей в партизаны. И возвращался, и так несколько раз… Даже удалось перевести двух солдат немецкой армии. Думаю, они были не немцы – мне кажется, голландцы, антифашисты. Юденрат уже был другой, во главе стояли люди непорядочные, иногда даже просто преступники, и в еврейской полиции тоже было много таких… на грани. Они продавали, покупали, совершали между собой всякие сделки. Был один еврей-полицейский, которого мы ненавидели больше, чем немцев. Он всегда нас бил, смеялся, говорил: «Я позову немецкого офицера, он вас расстреляет». Это была у него такая шутка. И вот юденрат узнал, что мой брат замешан в связях с партизанами, они его арестовали. Зимой, в одной рубашке, посадили в погреб и сказали, что выдадут немцам. Им собрали много всяких вещей – дали главному полицейскому и главе юденрата выкуп. Они согласились выпустить брата, но он должен был подписать бумагу, что прекращает партизанскую деятельность, а если нет – то юденрат передает всю семью (меня, сестру) на расстрел.

В окрестностях, например в Городке, Олехновичах, Радошковичах, даже в Молодечно – уже убили всех евреев. Но молодежь оттуда свезли к нам, потому что немцы нуждались в рабочих руках. Так гетто в Красном разрослось, вместе с прилегающим лагерем в нем находилось пять тысяч евреев.

Мы чувствовали, что приближается конец. А в гетто жизнь продолжалась. Еще перед этим открыли школы еврейские, шахматный кружок (я сам играл, позже по шахматам в университете был чемпионом факультета, а по шашкам чемпионом Молодечненской области), даже театр. Брат и сестра участвовали в этом. У брата была подруга, у сестры был друг…

В гетто помогали друг другу, но бывало, что и обманывали. Велась торговля. Уже нож на горле, но продолжали торговать и пытались обманывать… И я помню еще совсем некрасивую вещь. С полицейскими водила компанию группа хулиганов. Немцы не разрешали женщинам беременеть, но если женщина была ближе к юденрату, это как-то пропускали. Они составили большой список, и когда видели, что женщина беременная, то ждали, чтобы она должна была вот-вот родить, и когда муж шел на работу, то врывались в дом, клали на землю и танцевали на ее животе. Ждали, чтобы вышел плод, и если он был уже мертвый, то они смеялись, а если был еще жив, то приканчивали… Это не полицейские, а негодяи, близкие к полиции.

Школу организовывала молодежь и какой-то учитель, уже точно не помню. Учителей в гетто было много. Мы возвращались после работы в шесть вечера – приходили на час учить математику или иврит. Это была не совсем школа. В гетто были две синагоги, там тоже жили семьи. Но были части, которые еще отделяли как святые места. Там поставили столы и стулья… Мы приходили – 20, 10 детей, иногда 5 – и каждый вечер немножко занимались. Иногда я ходил смотреть пьесы (какие – уже не помню, думаю, кто-то из узников сам их писал, в гетто было много интеллигентных людей).

Школа «Тарбут» в довоенном Красном – учителя и ученики. Отец Шимона Иекутиэль (Кушель), председатель совета, сидит 3-й справа во 2-м ряду снизу.

Театр тоже устраивала молодежь, в том числе мои брат и сестра. Была взаимопомощь – многие пришли из других местечек с пустыми руками, им давали еду, место, где жить… Всё это было организовано очень крепко, но фамилий организаторов я не помню. Но помню еще один героический случай. В гетто было две сестры, и у одной был ребенок. Она была без мужа. Наверное, она была коммунисткой – и кто-то, видимо, сказал об этом немцам. Они ворвались в ее дом, спросили, кто здесь коммунистка. Так ее неженатая сестра сказала: «Я коммунистка», они ее на месте расстреляли. Она пожертвовала своей жизнью, чтобы у ребенка осталась мать.

Помню, что у нас сделали радио (сами собрали приемник), и мы слушали, что происходит на фронте, в России. Это 1942 год – под Ленинградом шли большие бои, около Москвы, и в 1943-м Сталинградская битва… Мы понимали, что немцы, наверное, проиграют эту войну.

Была тайная торговля – мы покупали хлеб, всякие такие вещи. Песни пели почти каждую неделю. В каком-то доме собиралась молодежь, может, даже и ежедневно, я не всегда участвовал, мне было всего 12 лет. Песен было больше оптимистических. Еще помню, у нас были всякие шутки. Когда работали в военном лагере – сортировали и ремонтировали оружие – приходил эшелон с фронта с танками, испорченным оружием. Мы тогда всегда смеялись и говорили: «Вот это геула (избавление) приходит, это нам приходит помощь». Мы смотрели через окно, работали – и видели, как эшелон приближается, и всегда радовались. Мы знали, что происходит на фронтах, слушали радио, и как-то всё знали. В основном, что происходит на русском фронте, на американском меньше.

Не помню, чтобы на работе мы впадали в отчаяние. Варили себе еду, смеялись, шутили, чтобы немного поднять свой дух.

Мы видели, что приближается конец, потому что вокруг уже уничтожили всех евреев. Мы жили в большом зале – несколько семей. Пол был деревянный. В доме был большой погреб, так мы построили стенку и сделали часть погреба как яму. И я помню, что вечером должен был наступить Пурим. Утром – кажется, в пятницу – мы увидели, что немцы входят, окружают гетто, и мы поняли, что это конец. Немцы пришли, когда мужчины ушли на работу, чтобы не было сопротивления. Мы, 30 человек, зашли в эту яму, и моя вторая бабушка положила доски, а на них набросала всякие тряпки, матрасы. Мы слышали, как немцы врываются в дом и расстреливают бабушку. Вот я не помню уже, как ее звали – может быть, Голда.

И мы сидели в яме. Сначала у нас было немного еды и воды, а через пару дней (мы не могли выйти, стояла охрана) вода почти кончилась. Нам стали выдавать воду очень маленькими порциями. С нами была одна маленькая девочка – может, два года ей было. И она страшно кричала – мы боялись, что немцы услышат. Она хотела еще воды – ей не дали, а дали пить мочу, и она заорала еще громче. Мы боялись, что немцы нас обнаружат, и заставили мать задушить ее. Мать пробовала, но у нее не было сил – ни моральных, ни физических. Тогда двое мужчин душили девочку – и задушили. Мы не могли плакать, боялись плакать, чтобы нас тоже не услышали. Но через каких-то 20 минут мы слышим ее голос, хотя и сильно охрипший. Она осталась жива, мы поддерживали связи, уехала, кажется, в Америку. После войны не могла говорить, перенесла много операций на горле… У нее остались на шее знаки от пальцев.

На четвертый день немцы разрешили местному населению начать грабеж еврейского имущества. И мы слышим над нашей головой нашу фамилию, имена отца, матери… И эти люди так довольны, всё берут, грабят… А к вечеру они стали стучать в пол, увидели, что там заложено, и подумали, что там «еврейское богатство». Они стали драться между собой за имущество, пришли двое полицейских-немцев и сказали: «Мы сейчас на работе, сегодня не вскрывайте пол. Мы тоже хотим взять часть еврейского добра, придем завтра утром». А той ночью мы вышли, уже не было охраны, и мы двинулись через гетто, это было возле речки Уша.

Мы знали, что нужно идти в сторону партизан. Видели большой огонь, слышали запах, как будто жарилось мясо. Нам потом рассказали, что возле речки была огромная конюшня, немцы туда завели всех евреев с работы (сказали, что нужно сделать дезинфекцию) и сожгли. Там были и мои брат и сестра. Я думаю, несколько тысяч евреев сожгли живьем. Нам рассказывали, что река была красная от крови, которая несколько дней сочилась из сарая, а когда евреи пытались выйти из огня, то немцы длинными палками толкали их обратно в костёр. Ещё немцы привезли десятки маленьких еврейских детей, насаживали их на штыки. Соревновались, кто бросит глубже в огонь. И потом они тоже устраивали попойки – водка, колбаса, сигары…

Фотопортрет брата Мендла и сестры Гени, который висит в комнате у Шимона Грингауза. Петах-Тиква, июнь 2017 г.

Мы пошли дальше, шли как будто во сне. По дороге немцы или местная полиция нас обстреляли, половину убили. Когда мы были на поле – они стреляли, когда заходили в лес –переставали, им надоедало. Несколько раз так. Осталось из тридцати 10 человек, может, 12.

Фрагмент из списка жертв Красненского гетто, взятый из книги: С. В. Старыкевіч. Красненскія таямніцы. Маладзечна, 2012. Отец, брат и сестра Шимона указаны в нём под фамилией «Грингавш».

Местное население не выдало нас немцам – наоборот, показывали нам, как идти в сторону партизан. И через пару дней мы добрались до отряда. Партизаны не приняли нас с цветами, но не делали нам ничего плохого. Разрешили нам пристать к их отряду, находиться рядом. Но для меня это был период еще худший, чем в гетто. Я не имел обуви, и даже штаны порвались. Мы обрывали с деревьев листы, делали костер, садились и немного отогревали тело, а лицо превращалось просто в лед. Потом я поворачивался, грел лицо. Землянок еще не было. Так это продолжалось месяц или больше, весной 1943 года. Потом меня мобилизовали в партизаны, мне было 13 лет.

В этом отряде – кажется, имени Ворошилова – было несколько евреев. Они приходили и выбирали, мобилизовали и меня тоже. Остальные евреи – женщины, старики – рыли землянки. Мы попали на огромное болото, лишь изредка попадались острова, где можно было вырыть землянку, но и там чуть копнешь дальше, и уже вода. А остальное – болото, где человек не ходил, может быть, десятки лет. И я помню, что были только две стежки, по которым можно было идти. Если человек соскальзывал и падал в болото, и никто ему не помогал, то человек исчезал без следа.

Это от Красного в сторону Ильи, на восток, от Хотенчиц в сторону Плещениц… Там была большая пуща.

Построили для женщин землянки – и наладилась жизнь. А я был в партизанах, и партизанские отряды были как армия. Нам присылали самолетами оружие, снабжение шло из России. Спустили много военных – офицеров, комиссаров. Была дисциплина, как в военных отрядах. Я не помню, чтобы было что-то антисемитское, отношение к нам было доброжелательное.

Район разделился на три части: городки, где жили немцы и стояла полиция; затем была часть, куда немцы боялись приходить, как будто это советская зона, и третья, самая большая часть – где днем было влияние немцев, а ночью наше. Население было довольно доброжелательно настроено к партизанам. Еду нам давали – не нужно было даже конфисковывать.

Часть нашей работы заключалась в поиске соучастников немцев. Допустим, нам сказали, что в такой-то деревне есть несколько семей, помогавших немцам, так мы ночью приходили туда… Мы были и следователи, и судьи, и исполнители. Обычно дело кончалось расстрелом. Я тоже не раз участвовал в таких экспедициях.

Немцы были более организованы. Если им сказали – вот, в этой деревне ночью помогают партизанам – они приходили, собирали всех в сарай и сжигали. Как в Красном было с евреями, а в Хатыни с белорусами.

Конечно, среди белорусов были разные люди. Вот братья Старикевичи – один служил в полиции, другой был в партизанах.

Вы спрашиваете, кто меня учил стрелять? Оружия было достаточно, ты мог идти и сам тренироваться. Каждый день ходили и упражнялись. Взрывчатку добывали или у немцев, или нам сбрасывали с самолетов. Почти каждую ночь самолет что-то сбрасывал – оружие, листовки или даже офицеров.

Мы взрывали эшелоны, которые возили оружие к фронту. Я там не был большим героем – всего 13 лет… Помню, что у меня были два товарища. Одного звали Яша, другого Саша – старше меня, лет 17. Не с нашего местечка. Мы дружили, но не говорили о происхождении, и я даже не знаю, евреи они или нет. Боев было много, в одном из них мы пробовали разбить немецкий бункер. Из него так стреляли, что мы не могли поднять даже голову. И вот Яша встал, взорвал гранату возле этого бункера, чтобы мы могли пройти вперед.

Вы помните, конечно, был писатель Илья Эренбург. Между прочим, его внук в Петах-Тикве был учеником в школе у меня, хороший шахматист. Так Илья Эренбург написал статью «Возмездие». И нам прислали самолетом тысячи газет с этой статьей – как листовки. Помню, что каждый партизан держал у сердца в кармане эту статью, и это нам давало дополнительные силы против немцев.

И вот мы пошли дальше. Пуля пробила Яше сердце и эту статью. Долгое время я хранил газету с дыркой и кровью. Сейчас не знаю, где она.

Мы причиняли немцам такой вред, что они решили ликвидировать наше партизанское соединение. Привезли части с фронта – и стали нас оттеснять вглубь пущи. У нас был конь, мы на нем перевозили оружие, и этот конь упал со стежки. Так вот, револьвер, на меня наставленный (у женщины, когда немец нас чуть не расстрелял), я вижу изредка, а этого коня – всё время… Он смотрит на тебя, его ноги исчезают, живот исчезает, спина исчезает. Ты видишь только его пасть, глаза, исчезает это всё, остаются уши, потом исчезают уши – и как будто ничего не было… Эта картина не оставляет меня до сегодняшнего дня.

Потом мы с боями вышли из этого окружения, в одном из боев я потерял фаланги пальцев от взрыва. Не было медикаментов, даже чистой воды не было. В болоте стояла желтая вода – и в ней множество маленьких насекомых. И кто-то пережал мне руку слишком крепко, началась гангрена. Это было уже лето 1944 года, когда Красная Армия освободила район, и там сделали госпиталь – временный, без медикаментов… Меня взяли туда. Когда пришли врачи, они не поняли, почему я еще жив. Решили, что нужно сделать ампутацию. Там был молодой врач, военный, он сказал: «Дайте мне его, попробую». Взял пилу и стал резать… Я сразу потерял сознание.

Возле лагеря, госпиталя, был спиртзавод. Там был спирт 95%, врач мне принёс. А этот спирт сжигает внутри всё, так он научил меня, как его пить. Взять немного сока или воды – нельзя мешать, ничего делать, налить спирта, еще немного сока. Тогда спирт окружается, входит в желудок, и там расходится… Я сразу потерял сознание, а он продолжил операцию и спас мне руку, не знаю, как.

После этого я и мать вернулись в Красное. Наш дом сгорел, всё сгорело, но осталась часть – мураванка, склад такой, и мы жили в нем. Настала зима, вода превращалась в лёд, мои волосы примерзали к подушке. Были у меня тогда собака и кот. И такой холод был, что, когда я сидел у стола, то они жались ко мне, чтобы обогреться. Потом я нашел какую-то железную печь, но, наверное, сложил ее не совсем правильно. Ночью от печки пошел угар, мы потеряли сознание. Утром соседи увидели, что дом закрыт, никого нету. Они вошли, откачали нас, оттирали снегом… А кот и собака не выжили. Человек – он крепче любого животного.

Я вам рассказал только часть случаев, когда был на волоске от гибели.

(записал В. Р.; окончание следует)

Опубликовано 28.07.2017  13:05

***

Из комментов в фейсбуке:

Людмила Мирзаянова Даже читать страшно. Какие нелюди!

Управление

Ирина Смилевич · 2 общих друга

Без слёз читать невозможно…Это не должно повториться!

Управление

Svetlana Janushevckaja · 2 общих друга

Ужас. Но мне кажется, что с тех пор люди мало изменились. Это самое печальное.