Category Archives: Они оставили свой след в истории

И СНОВА О КУЛЬБАКЕ

Расстрелянные литераторы. Мойше Кульбак, изящный поэт из «троцкистскоеррористической организации»

Материал с «Радыё Свабода», 06 октября 2017, 11:00 (перевод с белорусского belisrael.info, при перепечатке просьба ссылаться на наш сайт)

Мойше Кульбак с женой и сыном. 1930 год

Уроды ненавидят красивых, недалекие издеваются над умными, посредственности убивают талантливых. Власть рабов уничтожает свободных. Советская власть только за одну ночь 29-30 октября 1937 года застрелила больше 100 представителей белорусской элиты. В безымянные могилы под куропатскими соснами преступники закопали тогда и цвет белорусской литературы. Спустя 80 лет мы вспоминаем имена убитых талантов изящной словесности.

Статья о М. Кульбаке в книге «Беларускія пісьменнікі. Біябібліяграфічны слоўнік. Т. 3. Івашын — Кучар» (Минск, 1994).

Хотя белорусские энциклопедии называют его «еврейским советским писателем», однако почему-то не по-еврейски — Мойше (Moyshe), а по-белорусски — «Майсеем Саламонавічам». А может, это и не случайно. Мойше Кульбак писал на идише, но жизнью и творчеством был связан с Беларусью и Литвой. Тут, собственно, и жил его — еврейский — народ, а именно литваки. Родился будущий литератор в 1896 году в Сморгони, учился в светских и религиозных школах в Свенчанах, Воложине, Мире. Первая мировая война застала Кульбака в Ковно, где он работал учителем в сиротском доме. Продолжил учительство в Сморгони и Вильно, а в 1918-м, БНРовском, году очутился в Минске, где жили его родственники.

В Минске молодой поэт работает лектором еврейских учительских курсов, после прихода большевиков еще некоторое время остается в городе. В апреле 1919 г., когда польские войска занимают Вильно, Кульбак перебирается туда, но ненадолго. Уже через год он выезжает в Берлин, где надеется получить образование, но, столкнувшись с безработицей и голодом, три года спустя возвращается в Вильно, где проживет еще пять лет и станет самым популярным и любимым еврейским поэтом.

В 1928 году Кульбак навсегда переберется в советский белорусско-еврейский Минск.

О Кульбаке ныне отыщутся строки в энциклопедиях разных стран. И всё же он – самый что ни есть наш: и родом из Беларуси, и, как-никак, член Союза советских писателей БССР.

Shirim (Poems) by Kulbak, Moyshe (Moshe)

Обложка книги М. Кульбака «Širim» (Вильно, 1920)

Первый уроженец Беларуси, возглавивший ПЕН-клуб

В 1927 году в Вильно, центре воеводства Республики Польша (Rzeczypospolitej Polskiej), Мойше Кульбак получает высокую должность в литературном мире — становится председателем всемирного идишского ПЕН-клуба. Почему в Вильно? Тогда это был один из крупнейших центров белорусской, польской, литовской, но прежде всего еврейской культуры.

Однако в 1928 году Кульбак переезжает в Минск. Говорил, что нет условий для работы в Польше. А в Минске что? В 1934 году стал рядовым членом Союза советских писателей БССР. Обрабатывал антологии пролетарской литературы, подрабатывал редактором в Белорусской академии наук.

В 1934 году НКВД, который следил за Кульбаком, так интерпретировал его виленскую деятельность: «Будучи в Польше, состоял заместителем председателя национал-фашистской еврейской литературной организации».

Печать Государственной библиотеки БССР имени В. И. Ленина на белорусском языке и идише. 1930-е гг.

Начинал писать на иврите, а стал классиком литературы на языке идиш

Следует напомнить, что иврит во времена Кульбака был языком религии, литературы и публицистики. А идиш был живым разговорным языком миллионов евреев не только Беларуси, но и Литвы, Польши, Германии. Многие евреи считали идиш даже не языком, а «жаргоном», своеобразной смесью немецкого, иврита и местных славянских языков. В 1920–1930-е годы идиш к тому же ассоциировался с социалистическим направлением в еврейском национальном движении, со взглядом, что евреям не следует эмигрировать в Палестину, а нужно оставаться и развивать свою культуры в странах проживания. В БССР, где идиш стал одним из государственных языков, иврит считался еще и признаком еврейского национализма. В Минске Кульбак воспринимался как автор «правильный», отражающий реальную жизнь еврейских трудовых масс на их живом языке.

Мойше Кульбак. 1920-е гг.

Свою жену «отбил» у другого, с которым она уже была помолвлена

По словам исследователя еврейской культуры Беларуси Вольфа Рубинчика, свою жену Женю Эткину Кульбак «отбил» у биолога Спектора, за которого она уже согласилась было выйти замуж, пока поэт жил в Берлине. Было это в 1924 году.

Машинопись с авторскими правками пьесы М. Кульбака «Бойтре». 1936 г.

Был близок по стилю Гоголю и Булгакову

Как утверждает Рубинчик, Кульбак своим творчеством близок Гоголю и Булгакову: «Интересовался мистикой, сверхъестественными силами — всё это не редкость в его произведениях».

Бывало, его книги выходили каждый год. И не только собственные произведения. Кульбак перевел на идиш роман «Как закалялась сталь» Островского, «Ревизора» Гоголя. Это, кстати, были и последние прижизненные публикации — 1937 года. В Минске их тогда было кому читать. Теперь это не только библиографические редкости. В современном Минске почти уже никто не поймет языка, на котором изданы те тома.

Бывший район Ляховка в Минске. Завод «Энергия» на ул. Октябрьской. Вид с ул. Аранской (журнал «Чырвоная Беларусь», № 3, 1930 г.). Фото предоставлено Владимиром Садовским.

Отразил в произведениях жизнь и виды белорусских городов

Города Беларуси во времена Кульбака в значительной ступени были не белорусские, а еврейские. Поэтому в произведениях Кульбака вряд ли следует искать черты сегодняшних белорусских областных и районных центров. Минская Ляховка, отраженная в романе «Зелменяне», — это район нынешних улиц Аранской и Октябрьской, где заводы в наше время уступают место арт-площадкам. Но именно здесь, у «Коммунарки», разыгрывались события «Зелменян». Поэтому, возможно, где-то здесь и найдется когда-нибудь место для памятника Кульбаку.

Янка Купала. 1935 г. Из собрания Государственного литературного музея Янки Купалы.

Был в приятельских отношениях с Купалой, Коласом, Чёрным

Кузьма Чёрный отзывался о Кульбаке как о человеке умном, веселом, искреннем. Чёрный знал идиш (его жена была еврейкой) и мог говорить с ним на этом языке. Кульбак был знаком с Купалой и Коласом, переводил их стихи.

Писатель Микола Хведорович вспоминал: «Я часто встречался с М. Кульбаком, любил с ним говорить. Он был весёлым человеком, в котором жила, как говорится, “смешинка-золотинка”, умел интересно рассказывать, и я не раз видел, как Купала, Колас и Чёрный cидели с ним на диване в Доме писателя и внимательно его слушали».

Государственный еврейский театр БССР. 1933 г. Фото из книги Виктора Корбута и Дмитрия Ласько «Мінск. Спадчына старога горада. 1067-1917». (Минск, 2016)

Незадолго до убийства Кульбака его пьесу ставили в театре

В год убийства Кульбака в минском Государственном еврейском театре БССР ставили пьесу «Разбойник Бойтре». Посетители театра на улице Володарского (ныне это Национальный академический драматический театр имени Максима Горького), естественно, не догадываются о том, что здесь звучал когда-то иной язык. А мы можем полагать, что сам Кульбак бывал в этих стенах. И, возможно, заслуживает чествования здесь своего имени.

Весной 1937 года в московском издательстве «Художественная литература», как выяснила исследовательница Анна Северинец, работая в фондах Российского государственного архива литературы и искусства, готовили перевод романа «Зелменяне» на русский язык. Но Кульбак так и не дождался книги. Пока ленинградец-переводчик Евгений Троповский дошлифовывал русскую версию романа, Кульбака уже «взяли» из его минской квартиры на Омском переулке (ныне улица Румянцева) в тюрьме НКВД БССР на углу улиц Советской (ныне проспект Независимости) и Урицкого (сейчас Городской Вал). И в то же время в Москве известному поэту Всеволоду Рождественскому предлагали перевести стихи Кульбака: «Это еврейский поэт, тонкий и изящный». Рождественский, однако, за работу так и не взялся.

В чем обвиняли Кульбака энкавэдисты?

Еще в 1934 году всё было сформулировано: «Группирует вокруг себя националистически настроенных еврейских писателей, выходцев из социально чуждой среды, имеющих связи с заграницей». Достаточно было, пожалуй, того, что Кульбак вернулся в Минск не просто из Вильно, а из польского государства — и в 1937 году на него сфабриковали дело как на «члена контрреволюционной троцкистско-террористической организации», связанной «с польскими разведорганами».

Осужден 30 октября 1937 года — и расстрелян. Нам известно имя того, кто вынес приговор: председательствующий выездной сессии военной коллегии Верховного суда СССР Иван Матулевич.

Кстати, перевод Троповского «Зелменян» до сих пор не опубликован. Переводчик погиб в блокадном Ленинграде в 1942-м.

Жена прошла сталинские лагеря, сын погиб от рук нацистов, дочь живет в Израиле

5 ноября 1937 года в Минске была арестована жена Мойше Кульбака Женя (Зельда) Эткина-Кульбак. Этапированная в ссылку в Казахстан, в Акмолинский «лагерь жен изменников родины», она выйдет на свободу в 1946-м. Умерла в 1973 году. Сын Эли погиб от рук нацистов в 1942 году в Лапичах Могилёвской области. Дочь Рая Кульбак-Шавель живет в Израиле.

Shirim (Poems) by Kulbak, Moyshe (Moshe)

Обложка книги М. Кульбака «Зельманцы» (Минск, 1960)

Реставратор Владимир Ракицкий собирался снимать фильм по книге Кульбака

Владимир Ракицкий сегодня известен как зачинатель комплексных реставрационных работ в Спасской церкви XII века в Полоцке. А в свое время собирался проявить себя и в кинематографе. Об этом упоминал художник и писатель Адам Глобус: «Наш реставратор Володя Ракицкий даже делал раскадровки, рисовал мизансцены, вырисовывал героев». Вместе с другими минскими художниками-реставраторами и сам Глобус увлекся творчеством Кульбака. Многим белорусам именно г-н Глобус понемногу прививал знания о Кульбаке: «Вот гениальный роман о Минске, «Зелменяне» Моисея Кульбака. Я считаю, это одна из лучших книг о Минске. Написана она о конкретном месте: о еврейских домах, стоявших на месте фабрики “Коммунарка”».

Мемориальная доска М. Кульбаку на Karmelitų g. 5 в Вильнюсе

Мемориальная доска — только в Вильнюсе

В Вильно в 1920 году вышла первая кніга Кульбака «Песни» («Širim»), в типографии еврея Бориса Клецкина. В этой же типографии в 1920-1930-е годы выходили и белорусские книги: Богдановича, Арсеньевой, Коласа (дом сохранился, его современный адрес — Raugyklosg. 23). В этом городе, где звучали идиш, польский, литовский, белорусский, русский, немецкий и иные языки, голос самого Кульбака до сих пор помнят стены домов на J. Basanavičiaus g. 23, Totorių g. 24, Karmelitų g. 5. На последним из перечисленных зданий в 2004 году повесили мемориальную доску. Она свидетельствует: здесь Кульбак жил в 1926–1928 годах.

Но о Кульбаке и в Минске живет память. Как никого из еврейских писателей Советской Беларуси, его издавали после смерти. В 1960 году в переводе Виталия Вольского вышли «Зельманцы» («Зелменяне»). В 1970 году в Минске увидел свет поэтический сборник «Выбранае» («Избранное»). В наше время писателя переводят на белорусский Феликс Баторин, Андрей Хаданович и другие. «Зельманцы» переизданы в 2015 году в популярной серии «Мая беларуская кніга». Многое для популяризации жизненного пути литератора делает исследователь еврейской культуры Беларуси Вольф Рубинчик. В 2016 году вышел сборник стихов Кульбака «Вечна». Минский джазмен Павел Аракелян написал на слова Кульбака песню «Гультай».

Другие статьи из серии «Расстрелянныя литераторы»:

Міхась Зарэцкі, творамі якога энкавэдысты спачатку зачытваліся, а потым катавалі і забілі яго

Тодар Кляшторны, які адкрыта напісаў: «Ходзім мы пад месяцам высокім, а яшчэ — пад ГПУ»

Комментарии читателей сайта svaboda.org:

Наталья 06,10,2017 13:00 «Как горько читать про судьбу писателя и все таки я рада что кто то прочтёт и вспомнит его как писателя человека и про его семью».

Цэсля 06,10,2017 19:50 «Упершыню даведалася пра гэтага пісьменніка. А хто аўтар тэксту?»

Гаўрыла 07,10,2017 20:47 «Чытаў ягоны раман Зелменяне. Добры твор. Зжэрлі нелюдзі чалавека і няма на іх задухі. Шкада ідышу».

* * *

Послесловие В. Рубинчика

Я переводчик с дипломом политолога, никогда не величал себя ни историком, ни литературоведом. Как давнего (с середины 1990-х) читателя-почитателя Кульбака меня радует, что его творчеством заинтересовались новые люди, и в этом смысле статью «РС» можно только приветствовать. Если же твой вклад в «популяризацию» (не люблю это слово, но оно существует, и ничего не поделаешь) замечают, это радует ещё больше 🙂

Очевидно, перед нами не первый вариант статьи, появившейся на сайте svaboda.org. В первом было больше шероховатостей, но и сейчас кое-что осталось.

«В апреле 1919 г., когда польские войска занимают Вильно, Кульбак перебирается туда…» Судя по всем доступным мне источникам, Моисей Соломонович не переходил линию фронта, а выехал в Вильно ещё тогда, когда город был советским, т. е. в первом квартале 1919 г.

О 1927 г.: «Мойше Кульбак получает высокую должность в литературном мире». Об активности всемирного еврейского ПЕН-клуба сведений довольно мало (мне известно лишь то, что почетным председателем выбрали Шолома Аша). Скорее всего, в конце 1920-х организация под звучным названием была малочисленной, да и существовала недолго. По сути, это был очередной литературный кружок, где председательство не давало особых полномочий (во всяком случае, Кульбака ценили не за должность). Если абстрагироваться от общеполитической атмосферы и вопросов цензуры, то «рядовой» член Союза писателей СССР в 1930-х годах имел, возможно, больше прав: мог издаваться «вне очереди», постоянно встречаться с читателями, претендовать на материальную помощь в СП… К тому же Кульбак после 1934 г. не был «рядовым», хоть и называл себя «писателем-середняком». Как минимум, он входил в редколлегию минского ежемесячного журнала «Shtern» («Звезда»), в котором активно печатался.

«Перехват» жены Кульбаком я упомянул в лекции 08.09.2017 как курьез; без продолжения (похищение невесты со свадьбы в пьесе «Разбойник Бойтре») эпизод многое теряет. Следует добавить, что история с Женей Эткиной и биологом Спектором была рассказана в книге Шуламит Шалит «На круги свои…» (Иерусалим, 2005); «за что купил, за то продаю».

Я не настаивал бы на том, что Николай Гоголь и Михаил Булгаков – самые близкие Кульбаку по стилю прозаики, эти имена были названы 8 сентября скорее для примера. Есть у М. Кульбака ильфопетровские мотивы (так выход кустарей на первомайскую демонстрацию, пуск трамвая в Энске-Минске перекликаются с аналогичными «веселыми картинками» в «12 стульях»), но, пожалуй, в большей мере М. К. черпал вдохновение из наследия немецких писателей ХVIII-XIX вв.: Эрнста Теодора Амадея Гофмана, Генриха Гейне… В целом зрелый Кульбак никому не подражал и был, насколько могу судить, вполне оригинальным писателем.

Осужден был писатель – по информации от его дочки Раисы и минской журналистки Марии Андрукович, знакомой с делом Кульбака, которое хранится в архиве КГБ – не 30-го, а 28 октября 1937 г. Приговор действительно вынес председательствующий Матулевич, но для полноты картины упомяну здесь и иных недостойных членов коллегии: Миляновский, Зарянов, секретарь Кудрявцев. Напомню, реабилитировала осужденного та же Военная коллегия Верховного суда СССР в декабре 1956 г.

Дата расстрела – 29.10.1937 – судя по всему, правильно указана в помещенной вверху статье Т. Тарасовой из т. 3 справочника «Беларускія пісьменнікі», как и обстоятельства переезда героя в Вильно-1919. Но есть в этой статье ошибки и спорные места. Так, название романа Кульбака «Meshyekh ben Efroim» должно переводиться как «Месія, сын Эфроіма» или «Машыях з роду Эфроіма» (как предлагает С. Шупа), но не «Месія сына Эфраіма». Рассказ (скорее, сказка) «Вецер, які быў сярдзіты» вышел в Вильно отдельной книжечкой не в 1931-м, а в 1921 году. Сомнительно, что пьеса «Бойтре» шла в Минском еврейском театре («Белгосет»). В книге Анны Герштейн «Судьба одного театра» (Минск, 2000, с. 47) читаем: «Летом 1937 года арестовали М. Рафальского. Он репетировал в это время пьесу «Бойтрэ» М. Кульбака… Работа как-то не спорилась. В доведенном до генеральной репетиции спектакле не ощущалось ни логической четкости его композиции, ни взволнованности, эмоционального накала, как в других постановках режиссера. Надо думать, что в это время М. Рафальский уже чувствовал приближение беды или привлекался к дознанию в кабинетах Наркомата внутренних дел». В Москве же и Биробиджане пьесу успели показать широкой публике.

Обложка «Молчаливой книги» со стихами М. Кульбака в переводе А. Хадановича. Книги выпускаются в Минске в рамках проекта «(Не)расстрелянная поэзия» (дизайнер Екатерина Пикиреня)

Статья для «Беларускіх пісьменнікаў» писалась, видимо, еще в советское время, когда утверждение «Всё, созданное им в эти годы (Кульбаком в 1929–1936 гг. – В. Р.), написано в духе новой советской действительности» звучало как комплимент… Мне представляется, что определенное сопротивление советским канонам писатель оказывал, особенно в первые годы после переезда в БССР. Во всяком случае, он во многом сохранил свой стиль, который и обусловливает «дух». Пожалуй, справедлив «диагноз» из «Краткой еврейской энциклопедии»: «Кульбак с его высокоинтеллектуальной культурой, вобравшей в себя наряду с философией каббалы, еврейским мистицизмом и фольклором новейшие веяния западноевропейской философии и литературы, с его языком, рафинированным, но прочно связанным с народной речью, так и не смог органически войти в советскую литературу».

Пока всё 🙂 Благодарю за внимание.

Опубликовано 08.10.2017  20:54 

Лекция В. Рубинчика об Изи Харике

Далее – вариант на русском языке (кое-что сокращено, кое-что дополнено)

Напомню: первая моя лекция в рамках проекта «(Не)расстрелянная поэзия» была посвящена Моисею Кульбаку. Они с Изи Хариком были ровесниками, писали на одном языке, ходили по одним улицам Минска и оба погибли 80 лет назад, однако это были во многом разные люди, и каждый из них интересен по-своему.

В 1990-х годах педагог, литератор Гирш Релес в очерке «Судьба когорты» (в частности, в книге «В краю светлых берёз», Минск, 1997) писал, что первым среди еврейских поэтов БССР межвоенного периода по величине и таланту следует считать Изи Харика, Моисея Кульбака – вторым, Зелика Аксельрода – третьим. Разумеется, каждый выстраивает собственную «литературную иерархию». В наше время Харик, похоже, не столь популярен, как Кульбак. Даже если сравнить число подписчиков на их страницы в фейсбуке: на Харика – 113, на Кульбака – 264 (на день лекции, 28.09.2017).

Снова уточню: Харика, как и Кульбака, и иных жертв НКВД БССР осенью 1937 г. арестовывал не печально известный Лаврентий Цанава, он в то время еще не служил в Беларуси. Ордер на арест Харика подписал нарком внутренних дел БССР Борис Берман, непосредственно исполнял приказ младший лейтенант Шейнкман, показания выбивали тот же Шейнкман и сержант Иван Кунцевич. Заказ на смертную казнь исходил из Москвы, от наркома Ежова и его начальников в Политбюро: Сталина, Молотова и прочих. Судила Харика военная коллегия Верховного суда СССР: Матулевич, Миляновский, Зарянов, Кудрявцев (а не внесудебный орган, как иногда писали). Заседание длилось 15 минут. Итак, как ни странно, известны фамилии почти всех тех, кто приложил руку к смерти поэта. Известно и то, что в тюрьме Харик после пыток утратил чувство реальности, бился головой о двери и кричал «Far vos?» – «За что?» Это слышал поэт Станислав Петрович Шушкевич, сидевший в соседней камере.

Сейчас, полагаю, в Беларуси живёт лишь один человек, видевший Изи Харика и способный поделиться впечатлениями от встреч с ним: сын Змитрока Бядули Ефим Плавник. А в 1990-е годы в Минске еще многие помнили живого Изи Харика. Имею в виду прежде всего его вдову Дину Звуловну Харик, заведующую библиотекой Минского объединения еврейской культуры имени Изи Харика, и вышеупомянутого Гирша (Григория) Релеса. Они нередко рассказывали о поэте – и устно, и в печати. Впрочем, Дина Звуловна, как правило, держалась в рамках своих воспоминаний («Его светлый образ»), записанных в 1980-х с помощью Релеса. Воспоминания не раз публиковались – например, в журналах «Неман» (Минск, № 3, 1988) и «Мишпоха» (Витебск, № 7, 2000).

Мне посчастливилось также беседовать с филологом Шпринцей (Софьей) Рохкинд, которая училась с Хариком в Москве 1920-х гг., пару лет сидела с ним на одной студенческой скамье, была даже старостой в его группе.

После реабилитации в июне 1956 года имя и творчество Харика довольно скоро вернулись в культурное пространство БССР (и СССР). Уже в 1958 г. в Минске вышла книжечка его стихов в переводах на белорусский язык, а в 1969-м – вторая, под редакцией Рыгора Бородулина.

После 1956 г. выходили книги Харика на языке оригинала и в переводах на русский язык также в Москве (во многом благодаря Арону Вергелису).

   

Интерес к судьбе и творчеству Харика вырос в «перестроечном» СССР (вторая половина 1980-х). О поэте немало говорили и в Беларуси; в 1988-м, 1993-м и 1998-м годах довольно широко отмечались его юбилеи. К предполагаемому его столетию государство выпустило почтовый конверт.

В начале 1998 г. правительство также помогло издать сборник стихов и поэм в переводах на русский язык (эта книга по содержанию практически дублировала московскую 1958 г.; в свободную продажу не поступала). В 2008 году уже без помощи государства мы, независимое издательское товарищество «Шах-плюс», выпустили двухязычный сборник Харика на идише и белорусском языке: «In benkshaft nokh a mentshn» (84 стр., 120 экз.; см. изображение здесь).

В прошлом веке Изи Харика переводили на белорусский язык многие известные люди (перечислю только народных поэтов Беларуси: Рыгор Бородулин, Петрусь Бровка, Петрусь Глебка, Аркадий Кулешов, Максим Танк), а в 2010-х годах – Анна Янкута.

Имя Изи – уменьшительная форма от Ицхак. В официальных документах Харик звался Исаак Давидович. Фамилия «Харик» – либо от имени Харитон, что вряд ли, потому что евреев так почти не называли, либо сокращение от «Хатан рабби Иосиф-Калман», т. е. «зять раввина Иосифа-Калмана». Хариков было немало на Борисовщине, в частности, в Зембине, родном местечке поэта. В августе 1941 года многие его родственники (отец и мать умерли до войны) погибли от рук нацистов и их местных приспешников.

Во многих советских и постсоветских источниках указано, что Харик родился в 1898 году, и сам он называл эту дату, например, в 1936 году, когда заполнял профсоюзный билет.

Но материалы НКВД говорят о другом: Харик родился на два года ранее, в 1896-м. Сам я эти материалы не видел, но краевед-юрист Александр Розенблюм, человек очень дотошный, работал с ними в архиве КГБ Беларуси в начале 1990-х… Не вижу оснований не доверять ему в этом вопросе. Расхождение может объясняться тем, что Изи Харик в начале 1930-х гг. женился на Дине Матлиной, которая была моложе его более чем на 10 лет, и сам хотел «подмолодиться». Это лишь версия, но она имеет право на существование, хотя бы потому, что в своих воспоминаниях «Его светлый образ» вдова поэта рассказала о том, как сразу после их знакомства Харика смущала разница в возрасте, заметная прохожим («Для отца я, пожалуй, молод, а для мужа как будто стар»).

Изи Харик происходил из бедной рабочей семьи, отец его зарабатывал себе на жизнь, работая сапожником, а позже, возможно, столяром. О последнем написал Харик в анкете 1923 года, когда учился в Москве.

Не так уж много известно о занятиях Харика до революции. В справочниках говорится: «учился в хедере, затем в народной русской школе Зембина. Был рабочим на фабриках и заводах Минска, Борисова, Гомеля». Известно, что Харик пёк хлеб. Некоторое время, как свидетельствует Александр Розенблюм со слов своей матери, Харик был аптекарем или даже заведующим аптекой в Борисове.

Cто лет назад Харик перебрался в Минск и сразу включился в общественную жизнь. Был профсоюзным активистом, библиотекарем, учителем, на какое-то время примкнул к сионистам. Но в 1919 г. он добровольно записался в Красную армию, где три месяца служил санитаром во время польской кампании. С того времени он – лояльный советский человек. И в 1920 г. первые его стихи печатаются в московском журнале с характерным названием «Комунистише велт» («Коммунистический мир»). Это риторические, идеологически выдержанные упражнения на тему «Мы и они». Один куплет:

Flam un rojkh, rojkh un flam,

Gantse jamen flamen.

Huk un hak! Nokh a klap!

Shmid zikh, lebn najer.

Т. е. «Огонь и дым, дым и огонь, целые моря огня. Бух и бах, ещё удар – куйся, новая жизнь». Наверное, Эдуарду Лимонову такие стихи понравились бы…

На фото: И. Харик в 1920 году

На творчество поэту было отпущено 17 лет. Много или мало? Как посмотреть. В ту эпоху всё менялось быстро, и люди иной раз за год-два успевали больше, чем сейчас за пять.

Годы творчества Изи Харика условно разделю на три периода:

1) Подготовка к подъёму (1920-1924)

2) Подъём (1924-1930)

3) Стагнация (1930-1937)

  1. Первый период – наименее изученный… Правда, критики всегда упоминают первую книжку Харика «Tsyter», что в переводе с идиша значит «Трепет». Но мало кто её видел, и содержание её серьёзно не анализировали. Сам автор стихи из неё не переиздавал. Иногда приходится читать, что Харик подписал свой первый сборник псевдонимом «И. Зембин», но на самом деле в 1922 году (в отличие от 1920-го) Харик уже не стеснялся своего творчества, на обложке стоит его настоящая фамилия.

В книжечке, которая вышла в Минске под эгидой «Культур-лиги», было всего 32 страницы, 19 произведений. Рыгор Берёзкин называл помещённые в ней стихи то эстетско-безыдейными, то безжизненно подражательными… Лично мне просматривать эти стихи было интересно. Может, они и наивные, но искренние, в них нет навязчивой риторики. Один из них лет 10 назад я попробовал перевести (оригинал и перевод можно найти здесь).

Обложки первой и второй книг И. Харика

В том же 1922 году в Минске вышла первая книжечка Зелика Аксельрода. Они настолько дружили с Хариком, что и название было похожее: «Tsapl» (тоже «Дрожь», «Трепет»). Харик одно стихотворение посвятил Аксельроду, а Аксельрод – Харику, такое у них было «перекрёстное опыление». Оба они в то время были учениками Эли Савиковского, белорусского еврейского поэта. Он менее известен; заявил о себе ещё до революции, но активизировался на рубеже 1910-20-х гг.

Э. Савиковский (2-й справа) в компании молодых литераторов. Второй слева – И. Харик

Савиковский работал в минской газете на идише «Der Veker», что значит «Будильник», и будил молодёжь, чтобы она продолжала учиться. Возможно, с его лёгкой руки Харик и Аксельрод поехали в Москву, в Высший литературно-художественный институт. Но сначала Изи Харик учился в Белгосуниверситете, на медицинском факультете. В 1921 г. поступил, в 1922 г. оставил… Видимо, почувствовал, что медицина – это не его стезя.

Харика делегировал в Москву народный комиссариат просвещения ССРБ, где в то время работал молодой поэт. Но удивительно, что стипендии студент из Беларуси не имел, а лишь 31 рубль в месяц за работу в Еврейской центральной библиотеке. Может быть, поэтому нет стихов за 1923 г., во всяком случае, я не видел. Зато с 1924 г. начинается быстрый подъём литератора…

  1. Небольшое отступление. В первые годы советской власти освободилось множество должностей, появились новые. После гражданской войны молодёжь массово бросилась учиться и самореализовываться. Должности бригадиров, начальников производства, директоров школ, редакторов газет и журналов, даже секретарей райкомов – всё это было доступно для тех, кто происходил из рабочих, во всяком случае, «небуржуазных» семей. Голосом той еврейской молодёжи, которая совершила рывок по социальной лестнице, и стал Изи Харик. Немногих в то время волновали беззакония новой власти и то, что уже действовали концлагеря (те же Соловки – с 1923 г.). Как тогда считалось – это же временно, для «закоренелых врагов»!

В 1930-х годах «новая элита», выдвиженцы 1920-х (независимо от происхождения – евреи, белорусы, русские…), сама в значительной части попадёт под репрессии, но в середине 1920-х гг. о «чёрном» будущем не задумывались. Харик тоже не мог о нём знать, но он словно бы чувствовал, что его поколение – под угрозой, что оно, словно тот мавр, сделает своё дело и уйдёт. В его стихотворении 1925 г. есть такие слова:

«Мы год от года клали кирпичи, Самих себя мы клали кирпичами…» (перевод Давида Бродского). И призыв к потомкам: «Крылатые! Не коронуйте нас!» Или в другом стихотворении того же года: «Шагаем, бровей не хмуря. Мы любим крушить врагов. Как улицам гул шагов, Мила сердцам нашим буря» (перевод Павла Железнова).

Да, в мотивах классовой борьбы у Харика, даже в «звёздный час» его творчества, нет недостатка. Они доминируют, например, в первой его поэме «Minsker blotes» («Минские болота», 1924), где Пиня-кровельщик, который вырос в нищете на окраине Минска, ненавидит «буржуев» из центра города. Противоставление «мы» и «они» проводится и в поэме «Katerinke» («Шарманка», 1925). Там рабочий парень обращается к «омещанившейся» девушке, упоминая, что та брезгует «нашим» языком (идишем), остыла к горячим песням улицы, вместо условной «шарманки» играет на рояле и тянется к стихам Ахматовой вроде «Я на правую руку надела / Перчатку с левой руки». Герой даёт понять, что любви с такой девушкой у него не выйдет. Любопытно, что после реабилитации Харика как раз Анна Ахматова, среди прочих, переводила его на русский язык…

Молодые писатели встречают американского гостя – писателя Г. Лейвика, выходца из Беларуси. Он сидит посередине. Харик стоит крайний слева, а 3-й слева стоит Зелик Аксельрод. Москва, 1925 г. Фото отсюда.

В иных произведениях середины 1920-х годов Харик желает исчезнуть старому местечку. Он искренне верит, что настоящая жизнь – в колхозах или в крупных городах, воспевает «новые» блага цивилизации (трамвай, кино…), благословляет время, когда впервые столкнулся с городом… Стихи эти очень оптимистичны; сплошь и рядом чувствуется, что автору хочется жить «на полную катушку». В 1926 г. Харик писал: «Я город чувствую до крови и до слёз, До трепетного чувствую дыханья» (перевод Г. Абрамова).

В одной из лучших поэм Харика «Преданность» (1927 г.; в оригинале «Mit lajb un lebn», «Душой и телом») молодая учительница из большого города сражается с косностью местечка и в конце концов умирает от болезни, но её труд не напрасен, подчёркивается, что её преемнице будет уже легче… (своего рода «оптимистическая трагедия»). Отрывки из этой поэмы перевёл на белорусский язык Рыгор Бородулин, включил их в свою книгу «Толькі б яўрэі былі!..» (Минск, 2011).

В 1920-е годы Харик написал немало и «неполитических» произведений. Некоторые связаны с библейской традицией; возможно, даже больше, чем он желал и осознавал. Ряд примеров привёл Леонид Кацис, а я сошлюсь на стихотворение о саде… Один из любимых образов еврейских поэтов; стихи, посвящённые саду, пишутся, во всяком случае, со времён средневековья. Такие произведения есть у Хаима Нахмана Бялика, того же Моисея Кульбака. Ну, а Харик в феврале 1926 г. создал собственную утопию… (перевод на русский язык Давида Бродского)

* * *

В наш светлый сад навек заказан вход

Тому, кто жаждет неги и покоя,

Кто хочет вырастить молчание глухое…

Шумят деревья, и тяжёлый плод

С ветвей свисает, гнущихся дугою.

Здесь гул ветров торжественно широк,

В стволах бежит густой горячий сок,

Гудят широколиственные крыши, –

Ты должен голову закидывать повыше,

В наш сад переступающий порог.

Деревья буйным ростом здесь горды,

Здесь запах смол и дождевой воды,

Растрескивается кора сырая,

И, гроздями с ветвей развесистых свисая,

Колышутся тяжёлые плоды.

Белорусский коллега Харика Юрка Гаврук справедливо замечал, что Изи Харик отлично чувствовал стихотворную форму. Несмотря на пафос, иной раз избыточный, стихи и поэмы Харика почти всегда музыкальны, что выделяло его из массы стихотворцев 1920-30-х гг. Вообще говоря, если Моисей Кульбак имел склонность к театру, то Изи Харик – к музыке. Возможно, эта склонность имела истоки в детстве – так или иначе, целые стихи и отрывки из поэм Харика легко превращались в песни. Примером могут служить «Песня поселян» и «Колыбельная» из поэмы «Хлеб» 1925 г., положенные на музыку Самуилом Полонским, – они исполнялись по всему Советскому Союзу, да и за его пределами.

В наши дни песни на стихи Изи Харика исполняют такие разные люди, как участники проекта «Самбатион» (см. любительскую запись здесь), народная артистка России и Грузии Тамара Гвердцители с Московской мужской еврейской капеллой («Биробиджанский фрейлехс» на музыку Мотла Полянского)… В 2017 г. композицию из двух стихотворений 1920-х годов («У шэрым змроку», перевод Анны Янкуты; «Век настане такі…», перевод Рыгора Берёзкина) прекрасно исполнили белорусские музыканты Светлана Бень и Артём Залесский.

* * *

Упомянутая поэма «Хлеб» написана на белорусском материале. Приехав на родину в каникулы 1925 года, Харик посетил еврейскую сельхозартель в Скуплино под Зембином. Позже о созданном там колхозе напишет и Янка Купала… В 1920-х и начале 1930-х тема переселения евреев из местечек в сельскую местность была очень актуальной, и Харик живо, реалистично раскрыл её. Вот мать баюкает сына: «В доме нет ни крошки хлеба. / Спи, усни, родной. / Не созрел в широком поле / Колос золотой» (перевод Александра Ревича). Эту колыбельную очень любила Дина Харик, довольно часто наигрывала её и пела на публике в 1990-е годы (разумеется, в оригинале: «S’iz kejn brojt in shtub nito nokh, / Shlof, majn kind, majn shtajfs…»)

Однокурсница Харика по московскому литинституту Софья Рохкинд в конце 1990-х говорила мне, что Харик (и Аксельрод) смотрели на институт, как на «проходной двор», учились кое-как. Полагаю, дело не в лени, а в том, что Харик был уже полностью захвачен поэзией. В 1926 году вышла его вторая книга «Af der erd» («На (этой) земле»). После чего он стал часто издаваться, чуть ли не каждый год по книге. Его произведения печатали в хрестоматиях, включали в учебники для советских еврейских школ. Современники свидетельствуют, что школьники охотно учили отрывки на память.

В те же годы Харик начал переводить с белорусского языка на идиш. Первым крупным произведением стала поэма идейно близкого ему поэта Михася Чарота «Корчма» (перевод появился в минском журнале «Штерн» в 1926 г.).

В 1928 году Харик вернулся в Минск, начал работать в редакции журнала «Штерн» секретарём – и столкнулся с жилищной проблемой, возможно, ещё более острой, чем в Москве. Харик получил квартиру, но затем, когда поехал в творческую командировку в Бобруйск, из-за некоего судьи Ривкина оказался чуть ли не на улице… В январе 1929 г. ответственный секретарь Белорусской ассоциации пролетарских писателей Янка Лимановский заступился за своего коллегу. Он подчёркивал неопытность Изи Харика в житейских делах и жаловался через газету «Зьвязда»: «Ривкин взорвал двери квартиры Харика и забрался туда».

Как можно видеть, было даже две публикации, вторая – «Ещё об издевательствах над тов. Хариком». Прокуратура сначала посчитала, что формально судья был прав… Но в конце концов всё утряслось, Харик получил жильё в центре, где-то возле Немиги, а в середине 1930-х гг. вселился с женой и сыном в новый элитный Дом специалистов (ул. Советская, 148, кв. 52 – сейчас на этом месте здание, где помещается редакция газеты «Вечерний Минск»). Правда, прожили они там недолго…

Минский период в жизни Харика был плодотворным в том смысле, что он создал семью. В 1931 г. поэт познакомился на улице (около своего дома) с юной воспитательницей еврейского детского сада Диной Матлиной, через год они поженились. В 1934 г. родился первый сын Юлик, в 1936-м – Давид, названный в честь умершего к тому времени отца поэта. Судя по воспоминаниям Дины Матлиной-Харик, её муж очень любил своих детей и гордился ими. Никто ещё не знал, что родителей одного за другим арестуют осенью 1937 г., а сыновья попадут в детский дом НКВД и исчезнут бесследно. Скорее всего они погибли во время гитлеровской оккупации. После возвращения в Минск из ссылки и реабилитации (1956 г.) Дина Харик так их и не нашла… Мне кажется, она ждала их до самой смерти в 2003 г.

В творческом же плане наиболее плодотворным оказался именно московский период – и, пожалуй, первые год-два минского. Тогда, в 1928-29 гг., Харика тепло приветствовали во всех местечках, куда он приезжал с чтением стихов… Он был популярен в Беларуси примерно как Евгений Евтушенко в СССР 1960-х. С другой стороны, Харик ещё не был обременён ответственными должностями, более-менее свободен в выборе тем.

  1. О периоде стагнации, начавшемся в 1930 г. Да, в 1930-е годы Харик создал одну отличную поэму и несколько хороших стихотворений, но в целом имело место топтание на месте и слишком уж рьяное выполнение «общественного заказа». Увы, по воспоминаниям Дины Харик, её муж редко говорил «нет»: «Харик гордился, когда ему доверяли общественные поручения. Это его радовало не меньше, чем успехи в творчестве».

Чем характерен 1930-й год? Он выглядит как первый год «махрового» тоталитаризма. В конце 1920-х Сталин «дожал» оппозицию в Политбюро, свернул НЭП и начал массовую коллективизацию, т. е. были уничтожены даже слабые ростки общественной автономии. В 1930 г. в Беларуси НКВД раскрутил дело «Союза освобождения Беларуси», по которому арестовали свыше 100 человек, в том числе многих белорусских литераторов.

Для Харика же этот год начался со статьи под названием: «Неделя Советской Белоруссии наносит сокрушительный удар великодержавным шовинистам и контрреволюционным нацдемам» (газета «Рабочий», 7 января). В последующие годы он напишет – или подпишет – ещё не один подобный материал.

В 1930 г. Харик, «прикреплённый» к строительству «Осинторфа», начинает поэму «Кайлехдыке вохн», известную как «Круглые недели» (перевод А. Клёнова; варианты названия – «В конвеере дней», «Непрерывка»). Это гимн социалистическому преобразованию природы, коммунистам и, отчасти, ГПУ. Фигурируют в поэме, полной лозунгов, и вредители. Янка Купала в конце 1930 г. выступил с покаянием за прежние «грехи», но аналогичную по содержанию агитпоэму («Над ракой Арэсай») напишет только в 1933-м. Возможно, дело в том, что именно в 1930-м Харик становится членом большевистской партии, ответственным редактором журнала «Штерн», и считает себя обязанным идти в ногу со временем, а то и «бежать впереди паровоза».

В 1933-34 годах пишется новая поэма Изи Харика – детская, «От полюса к полюсу». В ней пионерам доверительным тоном рассказывается о строительстве Беломорканала, роли товарища Сталина и тов. Фирина (одного из начальников канала). Опять же, автор поёт дифирамбы карательным органам, которые якобы «перековывают» бывших воров. Поэма выходит отдельной книжкой с иллюстрациями Марка Житницкого и получает премию на всебелорусском конкурсе детской книги…

В 1931 г. Изи Харика назначают членом квазипарламента – Центрального исполнительного комитета БССР. В 1934-м он возглавляет еврейскую секцию новосозданного Союза писателей БССР (секция была довольно солидной, в неё входило более 30 литераторов). Казалось бы, успешная карьера – но воспетые им органы не дремлют. Перед съездом Всесоюзного союза писателей (где Харика выбрали в президиум) ГУГБ НКВД составляет справку о Харике: «В узком кругу высказывает недовольство партией».

В середине 1930-х Харик отзывается на всё, что партия считает важным. Создаётся еврейская автономия в Биробиджане – он едет туда и пишет цикл стихов (среди которых есть и неплохие), спаслись полярники-челюскинцы – приветствует полярников, началась война в Испании – у него готово стихотворение и на эту тему, с упоминанием Ларго Кабальеро…

В 1935-м пышно празднуется 15-летний юбилей творческой деятельности Харика, в 1936-м он становится членом-корреспондентом Академии наук БССР. Но к тому времени уже явно ощущается надлом в его поведении. Харик отрекается от своих товарищей по еврейской секции, которых репрессировали раньше его (в начале 1935 г. Хацкеля Дунца сняли с работы как троцкиста, в том же году исключили из Союза писателей, летом 1936 г. арестовали; расстреляли одновременно с Хариком). Журнал «Штерн» «пинает» арестованных и призывает усилить бдительность.

Между тем Харик, по воспоминаниям Евгения Ганкина и Гирша Релеса, очень заботился о молодых литераторах, помогал им, как мог, иногда и материально. Релесу, например, помог удержаться в пединституте, когда в середине 1930-х гг. на студента из Чашников был написан донос о том, что его отец – бывший меламед, «лишенец».

«Лебединой песней» Харика стала большая поэма 1935 г. «Af a fremder khasene» («На чужом пиру» или «На чужой свадьбе») – о трагической судьбе бадхена, свадебного скомороха. Из-за своего вольнодумства он не уживается с раввином и его помощниками, а также с богатеями местечка, уходит блуждать с шарманкой по окрестностям и гибнет, занесенный снегом. Время действия – середина ХІХ столетия, когда ещё жив был известный в Минской губернии разбойник Бойтре, которому бадхен со своими музыкантами явно симпатизируют. Главного героя зовут Лейзер, и автор прямо говорит, что рассказывает про своего деда. Как следует из эссе Изи Харика 1926 г., «Лейзер Шейнман – бадхен из Зембина», судьба деда была не столь трагичной, он благополучно дожил до 1903 г., но некоторые черты сходства (склонность к спиртному, любовь к детям) у прототипа с героем есть.

Некоторые наши современники увидели в поэме эзопов язык: Харик-де попытался показать в образе бадхена себя, своё подневольное положение в середине 1930-х гг. Но можно трактовать произведение и так, что автор просто описывал трудную судьбу творческой личности до революции, следом, например, за Змитроком Бядулей с его повестью «Соловей» (1927). Если в этих произведениях и есть «фига в кармане», то она очень глубоко спрятана.

Независимо от наличия «фиги», поэма «На чужом пиру» – ценное произведение. Оно полифонично, прекрасно описываются пейзажи, местечковые характеры… Немало в нём и юмора – чего стоят диалоги бадхена с женой Ципой. Текст прекрасно дополняли «минималистические» рисунки Цфании Кипниса. Увы, поэма не переведена целиком на белорусский язык (похоже, и на русский тоже). Приведу несколько начальных строк в переводе Давида Бродского:

Я знаю тебя, Беларусь, как пять своих пальцев!

Любую

И ночью тропинку найду! Дороги, и реки живые,

И мягкость твоих вечеров, и чащи поющие чую,

Мне милы березы в снегу и сосен стволы огневые.

Немало в поэме белорусизмов: «asilek», «ranitse», «vаlаtsuhe», «huliake»… Эти слова для нормативного идиша в общем-то не характерны, но Харик смело вводил их в лексикон.

Рыгор Бородулин говорил на вечере 1993 г. (затем его выступление вошло в вышеупомянутую книгу 2011 г.): «Поэт Изи Харик близок и своему еврейскому читателю, которого он завораживает неповторимым звучанием идиша, и белорусскому, который видит свою Беларусь глазами еврейского поэта», имея в виду прежде всего эту поэму.

В предпоследний год жизни Харик приложил руку к печально известному стихотворному письму «Великому Сталину от белорусского народа» (лето 1936 г.). Он был одним из шести авторов – наряду с Андреем Александровичем, Петрусём Бровкой, Петрусём Глебкой, Якубом Коласом, Янкой Купалой. Но и это сервильное произведение не спасло Харика, как и дружба с Купалой, и многое другое.

* * *

Такой непростой был поэт и человек, долго питавшийся иллюзиями. Всё же многие его произведения интересны до сегодняшнего дня. Конечно, он заслуживает нашей памяти, и не только ввиду своей безвременной страшной смерти. Хорошо, что в Зембине одна из улиц в 1998 г. была названа его именем…

Увы, дома в центре местечка, где родился поэт, уже нет; в сентябре 2001 г. дом был признан ветхим и снесён. Перед сносом было несколько обращений к еврейским и нееврейским деятелям с целью добиться внесения в охранный список и ремонта – они не возымели эффекта.

Фрагмент публикации А. Розенблюма в израильской газете, декабрь 1997 г. Автор как в воду смотрел…

А выглядел родной дом Изи Харика 50 и 20 лет назад так:

Между прочим, Харик неожиданно «всплыл» в художественном произведении 2005 г. «Янки, или Последний наезд на Литве» (Владислав Ахроменко, Максим Климкович). Там один персонаж говорит: «Что-то ты сегодня чересчур пафосный!» Другой поддакивает: «Как молодой Изя Харик на вечере собственной поэзии!» Забавное, даже экзотичное сравнение, однако оно лишний раз доказывает, что поэт не забыт.

Думаю, следовало было бы Национальной Академии навук РБ к 125-летию Моисея Кульбака и Изи Харика провести конференцию, посвящённую этим поэтам и их окружению. И ещё: если уж не получается увековечить в Минске каждого по отдельности, то на ул. Революционной, 2, где с 1930 года находилась редакция журнала «Штерн», неплохо было бы повесить общую памятную доску, чтобы там были указаны и Кульбак, и Харик, и Зелик Аксельрод, расстрелянный в 1941-м. Все они имели непосредственное отношение к журналу «Штерн».

Вольф Рубинчик, г. Минск

wrubinchyk[at]gmail.com

Опубликовано 03.10.2017  20:54

 

Водгук ад згаданага ў тэксце Аляксандра Розенблюма (г. Арыэль, Ізраіль)

Дзякую за лекцыю. Хачу тое-сёе дадаць.

Маці (Соф’я Чэрніна, 1902–1987) казала мне, што прафесію фармацэўта Харык набыў пасля навучання ў Харкаве. Працаваў у барысаўскай аптэцы кароткі час, на пачатку 1920-х гадоў.

Дзесьці ў 3-м ці 4-м класе (прыблізна ў 1936 г.) беларускай школы па падручніку на беларускай мове мы, згодна з праграмай, вывучалі Харыка, Шолам-Алейхема («Хлопчык Мотл»), Бруна Ясенскага…

Хата Харыка, наколькі мне вядома, выкарыстана не на дровы, а на будаўніцтва нейкай царквы ў межах Барысава.

Пишет Александр Розенблюм из израильского Ариэля (перевод с белорусского):

Благодарю за лекцию. Хочу кое-что добавить.

Мать (Софья Чернина, 19021987) говорила мне, что профессию фармацевта Харик приобрёл после учёбы в Харькове. Работал в борисовской аптеке короткое время, в начале 1920-х годов.

Где-то в 3-м или 4-м классе (примерно 1936 г.) белорусской школы по учебнику на белорусском языке мы, согласно программе, изучали Харика, Шолом-Алейхема («Мальчик Мотл»), Бруно Ясенского…

Дом Харика, насколько мне известно, пошёл не на дрова, а на строительство какой-то церкви в границах Борисова.

05.10.2017  13:53

Піша д-р Юрась Гарбінскі: “Вельмі рады і ўдзячны за лекцыю пра Ізі Харыка. Як заўсёды глыбока і цікава“. 11.10.2017 21:31

Пётр Рэзванаў: “Няблага атрымалася!” (12.10.2017).

 

Памяти Ларисы Вольперт (1926-2017) / Іn memoriam. Larisa Volpert

Larisa Volpert

 

***

Профессор Л. И. Вольперт: «Я свято верю в науку»

Биографическая справка

Лариса Ильинична Вольперт (род. 1926 г.) окончила филологический факультет Ленинградского университета, доктор филологических наук, эмерит-профессор кафедры всемирной литературы отделения античной и романской филологии Тартуского университета. Основные области научных интересов: русско-французские связи конца ХVIII – первой половины XIX веков, в частности, проблемы «Пушкин и французская литература» и «Лермонтов и французская литература». По этой теме опубликовано более 100 работ. Л. И. Вольперт – чемпион Советского Союза по шахматам среди женщин 1954, 1958 и 1959 гг., второй призер турнира претенденток на матч на звание чемпионки мира 1955 г., международный гроссмейстер по шахматам среди женщин.

Моя жизнь была отдана науке и шахматам, поэтому мне хотелось бы заглянуть в будущее именно этих направлений человеческой деятельности. Последняя моя книга «Пушкин в роли Пушкина», изданная в издательстве «Языки русской литературы» в Москве, благодаря Владимиру Литвинову (моему ученику, живущему сейчас в Челябинске) была помещена в Интернете и получила новое название «Пушкин и французская литература. Писатели, моралисты, политические мыслители конца ХVIII – первой трети XIX вв.». Это позволило мне оценить фантастические возможности, которые открываются перед современными учеными.

Электронная версия книги в Интернете позволяет не только расширить аудиторию практически на всю планету, но и постоянно дополнять ее (версию) новыми главами. Когда я сказала Владимиру: «Ну вот, теперь я, как Радищев, – у меня фактически собственная типография, в которой я могу печатать, что захочу», – он мне совершенно справедливо заметил: «Нет, Радищеву такое не снилось – вам не надо думать ни о типографской технике, ни о бумаге, ни о цензуре».

Думается, что технология оформления научной работы в XXI веке будет именно такой: сначала появляется печатное издание, а затем его электронная версия, которая постоянно дополняется. Конечно, лично для меня «живая» книга, с которой можно не расставаться и постоянно перечитывать, предпочтительней ее виртуального варианта, но я понимаю, что пройдет всего 5-6 лет и в Интернете появятся библиотеки, которые будут на равных соперничать с привычными для нас книжными собраниями – хотим мы этого или нет.

Компьютер вообще очень основательно вошел в нашу сегодняшнюю жизнь. Взять хотя бы шахматы. На днях я была в Тартуском шахматном детском клубе и видела, с каким увлечением играют ребята с компьютером. Разговоры о том, что компьютеризация и коммерциализация в ХХI веке погубят шахматы, мне представляются неубедительными. Шахматы, конечно, изменят свой облик, учеба станет действительно компьютерной (давнишняя мечта Гарри Каспарова), но никакой компьютер не заменит интуицию, тончайшие движения мысли и психологические оттенки отношений, присущие человеку.

Выигрыш Владимиром Крамником чемпионского титула тому подтверждение: просмотрев сотни партий Каспарова, он нашел психологический ключ к проведению матча (навязал сопернику вместо активной позиционную скучную игру) – и победил. Это, конечно, была психологическая победа. То, что представляется сегодня безнадежным и трагичным, со временем может быть воспринято совсем иначе. Так, Виктор Корчной прислал мне комментарии к своим партиям, которые будут изданы отдельной книгой. Мне показалось странным, что он снабдил их цитатами из советских песен, о чем я ему написала. И он мне ответил: «Надеюсь, моя книга проживет лет сто, и тогда эти цитаты будут восприниматься как экзотика, так, как мы сейчас воспринимаем беседы Ивана Грозного со своими опричниками». Вот видите, он верит в то, что и шахматы будут живы и человечество не погибнет в ближайшие сто лет. И я с ним совершенно согласна.

Вообще по поводу мрачных прогнозов относительно будущего человечества могу сказать одно. Я свято верю в науку, убеждена, что ее возможности настолько безграничны, что всякий раз, когда человечеству будет грозить беда, будь то озоновая дыра, демографический кризис или еще какая-нибудь напасть, оно найдет лекарство для спасения.

Подготовила Вера Василькова (публикация в газете «Вести Неделя Плюс», Таллинн, 29.12.2000)

От belisrael.info: Вот такой оптимисткой была Лариса Ильинична – может, потому и прожила более 90 лет (скончалась 1 октября 2017 г. в Нью-Йорке). Примечательно, что кандидатскую диссертацию на тему «Публицистика Жан-Ришара Блока» она защитила в период своих наивысших шахматных успехов, а именно в 1955 году. Защита докторской диссертации («Пушкин и психологическая традиция во французской литературе конца XVIII — первой трети XIX в.») последовала гораздо позже, в 1989 году.

Предлагаем несколько «шахматных» эпизодов из её воспоминаний, опубликованных здесь

* * *

Я научилась играть в семь лет. Отец и брат Женя (на пять лет меня старше) по воскресеньям играли в какую-то непостижимую, но очень увлекательную игру. Мне разрешалось наблюдать (условие — «ни звука!»), и я восхищенно замирала перед ее загадочностью. Однажды до меня неожиданно дошло: я различаю ходы. Раз так, было решено меня поощрить. Женька великодушно объяснил мне «азы» и снизошел: «Так и быть — подвигаю». Впечатление от полученного в первый раз в жизни «детского мата» словами передать невозможно. Но, увы! оказалось, что играть со мной для него — чистая мука. Я канючила: «сыгра-а-а-й!» — «Отстань, скучно!» Спасала мама: «Сыграй! Я дам тебе рубль на кино»; неотразимый «аргумент» неизменно действовал, и начиналось утонченное издевательство. Он по много раз «менял» позицию: брал себе мою проигранную, давал мне свою выигранную, и снова у меня — «труба»; дело кончалось ревом на всю квартиру. Я поклялась, что когда-нибудь сама буду его точно так «пересаживать».

Первый успех — звание чемпиона семьи — досталось мне нелегко. «Неджентельменский» мужской союз (на моей стороне — только не умеющая играть мама) из кожи лез вон, чтобы такого позора не допустить. В ход шли все приемы, даже запрещенные (включая подсказку), но прогресс был неумолим. Удивительное дело: после моего восхождения на «семейный Олимп» отец и брат почему-то утратили интерес к игре (не к моим турнирам — у Жени всегда была в кармане таблица, но к борьбе между собой).

Триумфальное «восхождение» продолжилось в школьных турнирах, я выполнила сначала пятую, потом четвертую категорию и стала чемпионом 4 «б» класса. Неизгладимое впечатление тех лет: я пытаюсь дать мат ладьей, вражеский король уже прижат к краю, «мой» тупо гоняется за ним из стороны в сторону, но «тот» все время от мата ускользает. В 11 лет я набралась смелости и явилась во Дворец пионеров. «Ты умеешь играть?» — спросил меня руководитель секции (замечательный тренер и человек, он погиб в блокаду) Самуил Осипович Вайнштейн. «Да, я хорошо играю». Он подозвал совсем маленького мальчика: «Проверь, как она играет». Тот против всех правил стал двигать одними пешками и — фантастика! — дал мат: «Она понятия не имеет об этой игре». «Девочка, не огорчайся, я запишу тебя в турнир пятой категории, ты легко наберешь четвертую». Сыграла — все нули! «Не плачь, я запишу тебя в турнир безразрядников, ты легко наберешь пятую категорию». И снова — все нули! Слухи о моих «успехах» докатились до 4 «б». Как меня дразнили! Вопрос стоял — топиться в Фонтанке или нет. Но шли занятия, турнир следовал за турниром… и до войны я выполнила «хорошую» третью категорию. Известно, что самые большие энтузиасты шахмат — вовсе не взрослые, а дети. Действительно, того острого ощущенья счастья от красивой жертвы, которое мне довелось испытать тогда, позднее я уже не знала. По-видимому, на детское воображение магия комбинации действует сильнее.

Я пришла во Дворец в 1937 году, и о том, каким страшным был этот год, я, естественно, не подозревала. Занятия во Дворце были чистейшей радостью, до сих пор во мне живет глубочайшая благодарность. Кому? — сама не знаю. Государству? Жданову? Самуилу Осиповичу? Когда я сказала об этом чувстве тартускому кандидату в мастера Виктору Воону, он резонно заметил: «Государство, в котором шесть миллионов заключенных мучаются в рабском труде в бескрайнем ГУЛАГе, может себе позволить подарить деткам царский дворец [Александра III] и счастье шахматного кружка». (…)

Занятия во Дворце шли в группах, и так уж вышло, что своего первого индивидуального тренера, много сделавшего для моего шахматного роста, я обрела вне него. Им волею судеб стал талантливый педагог, прекрасный шахматист, человек трагической судьбы, Виктор Андреевич Васильев. Я познакомилась с ним осенью 1944 года в шахматном клубе, когда начала играть в турнире на вторую категорию. Мне — 18 лет, я увлечена литературой Франции (только что поступила на романское отделение ЛГУ), но в равной степени мною владеет и другая страсть — шахматы. Играю с наслаждением (во время эвакуации «изголодалась»), но вот беда — некому показать партию, ни одного знакомого лица. Однажды я заметила: вокруг крайнего столика постоянно толпится народ. Оказалось — там идет анализ, да еще такой, что как магнит притягивает всех, и осуществляет его какой-то неизвестный мне человек на костылях. Война его жестоко изувечила, смотреть на него было мучительно, от сочувствия буквально перехватывало горло, но постепенно я привыкла к его суровому лицу, а в строгом голосе уловила скрытую благожелательность. Скоро мне стало известно: он — мастер, и даже очень сильный. Казалось удивительным: почему он с такой душевной щедростью соглашается анализировать наши дурацкие партии. Позднее я поняла: в момент отчаяния любимая игра стала для него спасением, наполнила жизнь глубоким смыслом, поддержала, как верный друг.

Я старалась не упустить ни малейшей возможности увидеть его анализ. Слава Богу, однажды я решилась «подсунуть» и свою только что проигранную партию. Мне уже довелось рассказывать об этом жизненно важном для меня моменте в заметке «Читая статью «Васильевский остров»» («Шахматный Петербург», 2000, № 4); здесь я вынуждена кое-что повторить, прошу извинения. Момент для знакомства был крайне невыигрышный: атаку я провела плохо, эндшпиль — еще хуже, и в довершение — перепутанная запись. Он молча восстановил пропущенный ход — и началось что-то очень интересное. В память навсегда врезались два завета: «при атаке на ферзевом, не забывай о своем королевском» и «в ферзевом окончании важна лишь продвинутость проходной». Мне очень захотелось повторить урок, но в другой раз он куда-то спешил, и я грустно сказала себе: «хорошенького понемножку».

Но вот однажды мне удалось провести эффектную (как я полагала) комбинацию и заматовать черных. В момент смакования триумфа он подошел (я уже знала, что его зовут Виктор Андреевич Васильев) и показал простой маневр, с помощью которого мой противник легко выигрывал. Как ушатом холодной воды облил, но тут же утешил: «Я мог бы пару месяцев позаниматься с вами миттельшпилем». Ради этого стоило вытерпеть десять «ушатов»!

Инженер по профессии, Виктор Андреевич Васильев (1916—1950) за неделю до начала войны выполнил норму мастера в ростовском полуфинале первенства СССР. Что означало в то время звание мастера — объяснять не надо (иной нынешний гроссмейстер даже близко к такому уровню не приближается). И до этого у него бывали крупные успехи, например, второе место (после Толуша) в первенстве Ленинграда 1938 г., второе-четвертое место в первенстве Ленинграда 1940 г., второе место во Всесоюзном турнире кандидатов в мастера 1940 г. (он был своеобразным «чемпионом» по вторым местам). Хочется еще напомнить, что на раннем этапе в его биографии был один ослепительный момент. В восемнадцать лет, в 1935 г., ему посчастливилось выиграть у самого Капабланки! Тот после Московского международного турнира давал сеанс с часами десяти сильнейшим перворазрядникам Ленинграда и потерпел лишь одно поражение — от Виктора. В сложном ладейном окончании он блистательно переиграл чемпиона мира. В то время мало кто сомневался: его ждет прекрасное будущее, он быстро станет гроссмейстером. Страшный день — 22 июня 1941 г. — сжег все надежды. У Виктора было слабое зрение и не все ладно с легкими, но он не стремился в тыл; как многие тогда, он хотел одного — на фронт. Война его изувечила, но сделать из него мизантропа или циника не смогла. Он до конца жизни оставался полноценной личностью, сильным шахматистом, прекрасным тренером и поразительно стойким человеком. Играть в турнирах после войны ему было бесконечно трудно, подчас он просто героически сражался с болью. За месяц до смерти, чувствуя себя очень плохо, он в чемпионате спортивного общества «Динамо» «… каким-то невероятным, немыслимым усилием» набрал на финише 4 из 5 и занял первое место. Эти слова написал мастер Вадим Файбисович в статье «Васильевский остров» («Шахматный Петербург», № 3, 2000, с. 49). Я ему бесконечно благодарна: как истинный историк шахмат он потратил массу времени и усилий, чтобы спасти имя Виктора Васильева от забвения. Он сумел разыскать его лучшие партии, забытые факты биографии, турнирные результаты, словом, сделал все, чтобы его имя не кануло безвозвратно в Лету. Благодаря статье В. Файбисовича и счастливо найденному им образу, Васильевский остров в Санкт-Петербурге будет навсегда связан в моем сознании с именем В. Васильева, станет как бы вечным хранителем памяти о моем первом тренере.

Я приходила в его комнатку в коммунальной квартире на Васильевском острове, шахматы были уже расставлены, занимались мы, действительно, преимущественно миттельшпилем, иногда эндшпилем, дебют принципиально игнорировался (чему я, признаться, была рада). Занятия были очень увлекательными: он всякий раз незаметно завлекал меня в царство тактики. За несколько месяцев такой «школы» я почувствовала себя в миттельшпиле намного уверенней и, кажется, к лету 1945 г. набрала вторую категорию…

* * *

Отрывок из книги Киры Зворыкиной

На турнире претенденток 1961 года в Врнячка Баня (Югославия) жеребьевка была принудительной… Встреча с Вольперт протекала с переменным успехом. Мы обе ошибались, не использовали промахов друг друга, просчитывались. Инициативой в большей части партии владели белые, и пешку, хотя и «незаконно», но всё же выиграли…

Партия была отложена. Утром, в назначенное время, я расставила позицию и в ожидании Болеславского наметила черновой план реализации материального перевеса. Время шло, а Исаак Ефремович всё не приходил. Очень точный, обязательный, он не мог забыть о моей единственной отложенной позиции. Найти Болеславского мне не удалось. Пришлось возвратиться в номер и серьезно заняться позицией в одиночку…

Вдруг слышу шум в коридоре и громкий возглас Вольперт:

«Исаак Ефремович! Что вы здесь делаете?»

Я выскочила из номера и увидела, что возле открытой двери своего номера стоит Л. Вольперт и возмущается: в комнате за столом расположился Болеславский и анализирует нашу позицию. Оказывается, гроссмейстер, вообще рассеянный, да и с неважным зрением, прошел мимо моей комнаты, увидел в приоткрытую дверь номера Ларисы знакомую позицию – шахматы расставлены на столе, решил, что я вот-вот вернусь, и… принялся за работу.

Лариса сочла действия Болеславского кощунством. Подумать только, в ее комнате, на ее шахматах идут поиски выигрыша против неё же!

Исаак Ефремович лишь махал руками, приговаривая своё любимое выражение: «Плохо дело, плохо дело». Тут я перешла к решительным действиям. Подхватив Болеславского за руку, вывела его в коридор, уже заполненный шахматистками и тренерами, и объяснила всем, что в этой трагикомической ситуации пострадала только я: должна идти на доигрывание без совместного анализа. Никто ничего не слушал, все смеялись, а больше всех Лариса, уже с юмором пересказывая все перипетии неожиданного визита.

(Источник: К. А. Зворыкина. В рядах шахматной гвардии. Минск, 1984)

На фото Б. Долматовского: участники празднования столетия четвертой чемпионки мира Ольги Рубцовой, 2009 год. Среди них К. Зворыкина (1919-2014; стоит 5-я слева) и Л. Вольперт (стоит 6-я слева)

Опубликовано 02.10.2017  16:36 

***

08.10.2017

Е. Бишард. С печалью и благодарностью. (Памяти Л.И. Вольперт)

Добавлено  9 октября 12:14

Сто лет Юрия Любимова (1917-2014)

Интервью Полины Капшеевой (Лиоры Ган) из цикла «Обнаженная натура», опубликовано здесь. К столетнему юбилею мэтра перепечатываем с несущественными сокращениями. – belisrael.info.

* * *

Двадцать третьего апреля 1564 года в Стратфорде-на-Эйвоне родился Уильям Шекспир. Прошло ровно четыреста лет — и в тот же самый апрельский день в Москве родился “Театр на Таганке”. Еще через тридцать лет, в апреле 1994 года, мне удалось взять интервью у Юрия Петровича Любимова. В Иерусалиме.

Ю. Любимов с женой (здесь ему уже за 90). Фото с посвященной ему страницы.

— Юрий Петрович, сегодня в Москве “Таганка” празднует свой юбилей, а вы в такой день почему-то здесь…

— Вот я прямо сейчас достаю из кармана факс от артистов театра. Прочитать? “Дорогой Юрий Петрович! Если вы помните (это они так шутят), двадцать третьего апреля, в день рождения театра, мы всегда вместе. И сейчас мы ждем вас, несмотря на войны, террор и прочие безобразия. Подтвердите приезд факсом. Билет мы высылаем. Ваши артисты”.

— Не поехали?

— Но ответный факс послал. Цитирую: “Дорогие артисты, вы ставите меня в абсурдное положение, пригласив к тридцатилетию несуществующего театра. Театр закрыт, нам негде играть наш репертуар. Власти это отлично знают. Мой приезд возможен только в случае официального открытия Театра на Таганке — для работы. Ваш Ю.Любимов”.

— Что же происходит с “Таганкой”?

— Ни артистам, ни зрителям это сегодня неведомо. Увы, все они — жители несчастного нового государства, которое называется Россией, но которое, по существу, осталось все тем же СССР. Коллектив платит аренду, играет премьеру “Доктора Живаго” в чужом клубе, а свой театр в это время стоит пустой.

— Но зал, хоть и не свой, все равно полон.

— Даже тогда, когда они уже основательно развалили без меня театр, спектакли проходили с аншлагом.

— “Они” — это кто?

— Те, кто, во главе с Губенко, развалили театр.

— И что же теперь? Есть ли будущее у “Таганки”?

— Это зависит от артистов. Репертуар у них остался, я им разрешил играть все, что мной поставлено. Вы только посмотрите, что получается: советская власть меня выгоняла, лишала гражданства, но театр в покое оставила, а сегодняшние правители пошли дальше. В начале июля прошлого года Губенко просто захватил театр. Физически — охрану поставил. Что же мне, на старости лет, — со стражниками воевать? Или я должен стоять, как собака, у дверей своего театра и ждать, пустят меня или нет? Они совсем обалдели, по-моему. Даже странно всерьез говорить на эту тему.

— Народ, как всегда, безмолвствует?

— Жизнь в России сейчас проходит в поисках хлеба насущного, у каждого куча своих забот. Многие говорят, что раньше было лучше — и, действительно, для люмпенизированного большинства было лучше. А сегодня все идет по анекдоту. Помните: японец попал в какой-то советский НИИ, и через три дня извинился за то, что не присоединился к общей забастовке. Дело-то ведь никого не интересует, но раньше, все-таки, люди хотя бы сидели на местах, а теперь просто все разворовывают. Стул, стол — все, что под руку подвернется.

— А как актеры отнеслись к тому, что вас не пускали в театр?

— Одни элементарно боялись протестовать: семья, дети. В конце концов, советские гебисты просто перерядились в российских, а работают по-прежнему… Шостакович в свое время говорил: “Они мне бумажку хоть кверху тормашками дадут — любую подпишу, только бы отстали и не трогали.” Кого-то сумел сагитировать Губенко, посулив разные блага. За ним пошли, в основном, уборщицы да билетеры. Он же говорил конкретно, как на большой дороге: “У него получал десять? Я тебе дам двадцать”, — соответственно росту цен. Мне кажется, он просто стремился убить театр — и, тем самым, отомстить мне. За что — не знаю.

— Да, я помню фразу из его телевизионного выступления: “Неужели мы отдадим какому-то израильтянину русский театр?”

— Вы тоже слышали? Приличные люди после этого с ним вообще не здороваются, а всякие коммуняги поддерживают. Многие актеры, правда, остались мне верны, борются за театр, как могут. В общем, жизнь идет по репертуару нашего театра; разделились, как в “Годунове”: кто — за Бориса, кто — за Самозванца.

— Но ведь когда вы были выдворены из страны, именно Губенко возглавил театр, дабы, как он утверждал, сохранить его для Мастера. Именно Губенко официально пригласил вас в Россию…

— Ну, иллюзий относительно Губенко я не питал никогда. Правда, я не предполагал, что он озвереет до такой степени. Он — свой парень для партийной черни, я же всегда был им чужим.

— И, все-таки, пригласил вас Губенко.

— Никак не могу понять, откуда у всех такая уверенность, что я хотел возвращаться? Почему никто не догадался спросить меня? Между прочим, идея приглашения появилась до Губенко: артисты прислали мне в Вашингтон письмо с просьбой вернуться и возглавить театр. Там была подпись и покойного Анатолия Васильевича Эфроса. Когда же я, согласившись на предложение Губенко, приехал и уехал вновь, он продолжал оставаться директором. И во многом “преуспел”: за два года окончательно развалил театр. Наверное, я пострадал из-за излишней своей самонадеянности. Полагал, что смогу договориться с теми, с кем, на самом деле, договориться невозможно.

— Юрий Петрович, вас действительно вышвырнули из страны против вашей воли, или вы как-то спровоцировали этот процесс?

— Во-первых, я — не такой дурак, как вам кажется. У меня были заманчивые предложения еще тогда, когда мой сын Петя был в люльке. Я мог бы сто раз подписать выгодный контракт и разбогатеть, но мне было жалко бросать театр, да и у родных возникли бы неприятности. Между тем, большинство моих спектаклей “закрывали” — и за каждый я должен был драться: за “Годунова”, “Высоцкого”, “Живого”, “Театральный роман”… А знаете, как бывает? Артисты репетируют — хороший режиссер, нет репетиций — плохой. Роль удачно сыграл — актер хороший, плохо сыграл — режиссер сволочь, диктатор, деспот — с ним же невозможно. Тяжелый характер.

— А какой на самом деле?

— Я считаю, что основным качеством режиссера должно быть терпение. У меня оно, думаю, совершенно феноменальное. Как-то Марк Захаров, пришедший на “Таганку”, чтобы взять телеинтервью, оказался свидетелем диких истерик некоторых моих артисток — климакс, что поделаешь. Марк безмерно удивился моему самообладанию, поначалу решив даже, что эта истерика перед камерой заранее подготовлены.

— Почему же, в таком случае, так много говорят о тяжести вашего характера?

— Спросите у тех, кто эти слухи распространяет. Видимо, лицемерят: мне в лицо никто ничего такого не говорил. В чем именно меня обвиняют?

— В непредсказуемости, во вздорности.

— Но это разные вещи! Если художник предсказуем — он не интересен. А вот обвинение во вздорности действительно обидно. Иногда многим казалось, что я задумал вздорную вещь — а я выигрывал спектакль у этих партийных долдонов. Очень может быть, что подобные слухи специально распространяли партийно-кагебистские круги.

— Но ведь не станете отрицать, что некоторая авторитарность вам свойственна?

— А как может быть иначе? Кто-то ведь должен выбрать пьесу, распределить роли — словом, взять на себя ответственность. Сейчас я собираюсь ставить “Медею” — перевод делает Иосиф Бродский (Иосиф Александрович умер 28 января 1996 года — П.К.) Вот о нем тоже говорят, что он капризный, своевольный. Со мной же он был деликатен и абсолютно не капризен. Очень удобно говорить о каких-то людях, что они невыносимы. Но, возможно, невыносимы как раз те, кто утверждает подобное? Во всяком случае, они убоги.

— Какие отношения складывались у вас с актерами “Таганки”?

— В основном — нормальные, рабочие. Актеры знали: если перехожу на “вы”, то только для того, чтобы сказать: “Будьте добры, уйдите с репетиции”.

— Часто “шли на “вы”?

— Редко, но случалось. Никто не застрахован от срывов, наверное, и я бывал грубым. Помню, шли тяжелые репетиции “Гамлета”, а Володя покойный начинал спектакль с того, что пел стихотворение Бориса Леонидовича “Гамлет”: “Гул затих. Я вышел на подмостки…” Именно так я и представлял себе; знаменитый бард играет Гамлета; откладывает гитару — и: “Я играть согласен эту роль”. И вот на репетиции Высоцкий произносит: “Я вышел на подмостки”, резко выделяя местоимение “я”. “Вышел? — говорю. — А теперь иди отсюда”. Он ушел и запил. Это было, конечно, дурно с моей стороны, но я не сдержался, потому что он очень плохо репетировал.

— Теперь сожалеете?

— Чего уж жалеть… В работе надо уметь прощать друг другу, я же им тоже прощал черт-те что. А уж Володе сходило с рук такое… Когда он умер, Давид Боровский пришел ко мне в пять утра. Я лежал больной, Петя был совсем маленьким, Катя, жена, очень испугалась назойливых звонков в дверь: в пять утра к больному человеку пришли — арестовывать, что ли? А тут вошел Давид и произнес историческую фразу: “Ну, вот и кончилась ваша тяжба с артистами за Володю”. То есть, мне постоянно предъявляли претензии в том, что я все ему прощаю.

— Упреки были справедливыми?

— Не думаю. Однажды, когда он того заслужил, я его уволил на полгода. Мне казалось, что этим я Володю спасу, заставлю задуматься… Не получилось…

— “Театр на “Таганке” был любимовским, но публика-то шла на Высоцкого. И, отчасти, на других актеров.

— Это потом уже говорят, как замечательно играет тот или иной актер, но исходит-то все от режиссеров. Появился Вахтангов — и родился Вахтанговский театр. Точно также возникли театры Мейерхольда, Станиславского и Немировича-Данченко. Режиссеры умерли — умерли и их театры. При чудовищном российском дилетантизме режиссеру приходится слишком многое держать в голове. Когда сезон кончался, все уходили в отпуск на два месяца; возвращались — и никто ничего не помнил: ни помрежи, ни осветители, ни радисты. И только один старый идиот Любимов все должен был держать в башке. Может быть, именно это и помогло мне выжить на Западе. Я много знаю про свою профессию, меня трудно обмануть; прекрасно понимаю, что такое сметы, — и не ношусь в эмпиреях. Поэтому я смог работать во многмх странах и сотрудничать с огромным количеством замечательных коллективов. Финны, немцы, Ковент-Гарден, Ла-Скала, Мюнхен, Гамбург, Штутгарт…

— “Габима”?

— Сложный вариант. Тут, по-моему, никто не может работать. Вайда, думаю, второй раз не приедет. Марк Захаров, видимо, тоже.

— В чем причина?

— Да уж не в Вайде и не в Захарове — они настоящие профессионалы. Просто “Габима” — не театр, а проходной двор. Кто-то подобного не скажет в надежде получить там работу, а так как я в этом не нуждаюсь, — мне все равно. Хотя и там, после “Заката”, мне было легче и спокойнее делать вторую работу — брехтовского “Доброго человека из Сезуана”. А вообще в Израиле нет театральных традиций, да и не может их быть: здесь ведь все “с бору по сосенке”.

— Как вам живется с двумя гражданствами?

— Мне-то нормально, а вот пограничникам все время создаю проблемы. Прохожу в Израиле паспортный контроль — предъявляю “даркон” (международный паспорт израильтянина — П. К.). Спрашивают визу — предъявляю советский паспорт. При этои в одном документе написано, что родился я в четырнадцатом году, в другом — что в семнадцатом. Каждый раз обещаю исправить, но не сейчас: самолет улетит. Прилетаю в Москву — показываю советский паспорт. Ищут соответствующую отметку и не находят. Спрашивают, когда же я уехал из Москвы. Говорю, что давно, точнее не помню. “Где же вы болтались все это время?” А я, действительно, заезжал по делу в несколько стран — этого они уже совсем не могут понять. Предлагаю позвонить в театр, родственникам, друзьям, в конце концов, — в канцелярию Ельцина. “Нам, — говорят, — Ельцин не указ: у нас закон”. А что, правильно. Ленин ведь награждал часового, если тот убил кого-то за срубленную елочку. А уж если лампочку Ильича вывинтишь — наверное, просто повесят прямо на том же шнуре от лампочки. Правда, сегодня лампочки вывинчивают, а перегоревшие продают. Недаром говорят: “Страна Чудес”.

— Юрий Петрович, давайте представим себе такую ситуацию: Губенко нет, закончилась возня, ничто не мешает вам вернуться в свой театр. Вернулись бы?

— Каверзный вопрос. В этом случае, наверное, выбрал бы небольшую группу — и с ней бы работал совершенно на другой основе, чем российские театры. Сейчас в России невозможно выйти на высокий уровень: там просто нет культуры производства. Зато прекрасно могу все это делать в других странах. Известно ведь: “Где хорошо — там и родина”. Надоело мне бесконечное патриотическое сюсюканье.

— А в Израиле вам хорошо?

— Да, но здесь я гость: я же русский. Меня радушно приняли. Катя — венгерская еврейка, а я — при ней, как Солженицын при Ростроповиче. Люблю Иерусалим, где мы живем. Жаль, приезжаю сюда довольно редко, и сейчас вы меня поймали здесь только потому, что расстроились мои московские планы. Нет худа без добра: я получил возможность немного прийти в себя. Но уже скоро еду работать в Афины, затем — в Бонн, ставить “Пиковую даму”.

— Все-таки чего-то я не понимаю: в Израиле, что, для вас работы нет?

— Я ведь ее не ищу, а работодатели, похоже, не ищут меня. Видите ли, тут столько безработных — зачем я им буду мешать?

— Масса безработных, и все, как один, — уровня Юрия Любимова… Не приходила ли вам в голову мысль возглавить здесь, скажем, музыкальный театр?

— Пока не зовут, хотя мне, наверное, это было бы интересно: работаю в опере много лет и даже называю себя опер-уполномоченным. Думаю, опера здесь не скоро станет на ноги, а я уже старый. Во всяком случае, найти меня просто: чай, не иголка. И потом, я ведь не соглашусь на любые условия. Мне как-то предложили возглавить курс актерского мастерства в Иерусалимской академии при профессорской зарплате в три тысячи шестьсот шекелей — зачем мне так уж надрываться на старости лет?

— Жена не работает?

— Сейчас нет: перенесла сложные операции. Раньше работала — и доработалась до двух с половиной тысяч. Сами знаете, зарплаты в Израиле низкие, а налоги, наоборот, высокие.

— Это единственный повод для огорчения?

— Если бы! Мы тут недавно измеряли Петькин рост, и выяснилось, что он — метр восемьдесят три, а я был — метр семьдесят восемь. Решили перемерить и меня — оказывается, во мне осталось только метр семьдесят пять, усох на три сантиметра. Я страшно расстроился, хотя и знал, что к старости становятся ниже. Целый день ходил и страдал: трех сантиметров уже нет…

— Ивритом вы овладели?

— В совершенстве: слова четыре знаю. Даже когда в Венгрии жил, — выучил по-венгерски “налево” и “направо”. Потом в Союзе, если меня выводили из себя, произносил: “У, йобра бара мини мат!” Когда возмущались моим поведением, переводил: “налево, направо и маленькая стиральная машина”. Но знаете, разочаровался: думал, “йобра” — налево, а оказалось — направо.

— На каком же языке вы разговариваете?

— На разных. Я — на русском. Катька с Петькой уже боится по-английски говорить: он лучше язык знает. Венгерским пока лучше владеет она. По-русски тоже хорошо говорит, хотя и с акцентом. У Петьки родной — английский. Сейчас он перешел из английской школы в ивритскую. Года три назад мы его отдали в Москве в обычную русскую школу. Приняли с почетом, директор ему школу показывает, а мальчик спрашивает: “Зачем у вас один и тот же дядя везде висит?” — “Этот “дядя” — Ленин. Он создал…” “А что, — спрашивает Петька, — он создал? Эту вонь?” Сын уже к тому времени имел печальный опыт: зашел в туалет, сразу вышел и сказал: “Мам, я до дома потерплю”. В итоге, пришлось его отдать в дорогущую школу для детей американских дипломатов. Боюсь, поезд ушел: Петька жить там уже не сможет. Он грустно так мне по вечерам говорил: “Зачем ты меня сюда привез? Я не хочу здесь жить”. Что же мне над ребенком насильничать? Зачем? А эти идиоты обижаются на дитя. На себя обижайтесь, что вы довели страну до такого ничтожества, негодяи. Знаете, по-моему, я вам уже наговорил на целый том собрания сочинений имени Карла Маркса.

— Подождите-подождите! Я ведь еще не успела расспросить вас, например, о маленьких слабостях. Что вы в жизни любите?

— Выпить и закусить. Скажем, сушеную маслинку обожаю — и вам горячо советую.

— Совет принимаю. А пить что будем?

— Предпочитаю крепкие напитки — от сорока — и выше. Лучше всего — финская водка. У финнов (я с них возьму за эту рекламу) тройная очистка, а водка делается из зерна, которое они высаживают, когда начинаются белые ночи. Именно это, как выяснилось, придает напитку некоторый “цимес”.

— Ну и какое же застолье без “вкусной” без театральной байки?

— Работал в нашем театре директор-идиот — бывает. При этом — личность сильно политизированная. Фамилия неприличная, называть ее не буду: он еще жив. Были мы с театром на гастролях в Болгарии, и он все время просил у меня разрешения сделать сюрприз. Я, предчувствуя неладное, объяснял, что на концерте — не нужно, а потом уж — ладно. И вот наконец накрыли стол метров пятьдесят длиной, и собрались за ним все “сливки” Софии. Не обошлось без “представителя в штатском” — из всего его облика я запомнил только роскошные усы. Болгарские братья официально принимают наш театр, посланца великой страны. И тут наш директор, бывший актер, достает какую-то бумажку и начинает читать: “Проклятые болгарские фашисты! До каких же, наконец, пор вы будете поганить эту прекрасную землю?” У всех ста слушателей опрокинулись лица: вероятно, болгары решили, что в политике произошли резкие перемены. У нашего “представителя” усы опустились и выступила испарина: ему-то о переменах тоже ничего не было известно. Я почувствовал, что задыхаюсь. Начал плакать от смеха — и не нашел ничего лучшего, как спрятаться за портьеру. Она вся заколыхалась от моего хохота, и я, взрослый пожилой человек, стал пробираться по портьере, чтобы исчезнуть из зала. А директор продолжает… Я сбежал вниз по лестнице, обнял дерево — и в тот момент понял, что действительно можно умереть от смеха. Плачу и соскальзываю по дереву вниз. Подходит этот вспотевший с опущенными усами и с глазами, от ужаса округлившимися, как у совы, и интересуется, что со мной. Объясняю, что не могу слышать про фашистов. Как услышу — плачу. И тут появляется идиот-директор и гордо сообщает, что привез болгарам в дар старый документ подпольной партийной организации Софии…

Опубликовано 30.09.2017  21:59

Вершы Ізі Харыка (ІII) + дадатак

Апошняя за гэтыя пару месяцаў падборка вершаў Ізі Харыка ў перакладах з ідыша. Пераклады ўзятыя з дзвюхмоўнай кнігі «In benkshaft nokh a mentshn / Туга па чалавеку» (Мінск: Шах-плюс, 2008), што была ўкладзена адным з нашых пастаянных аўтараў. Калі нехта пажадае і здолее падрыхтаваць новыя пераклады – з радасцю надрукуем. Пачатак быў тут, а тут – працяг.

Дадатак таксама варта пачытаць…

* * *

У белым цвеце (In vajsn tsvit)

Сосны, церпкі пах чабору

І сунічны белы цвет.

Як сустрэліся з табою,

Клінам мне сышоўся свет.

 

Не працуецца, не спіцца,

Толькі мроіцца адно:

У бары цвітуць суніцы

Некранутай белізной.

 

Ты ідзеш лясною сцежкай.

Промняў сонечных ярчэй

Белы цвет… А ў ім – усмешка

Чорных ласкавых вачэй.

 

Больш няма нідзе на свеце

Гэткай светлай пекнаты:

У сунічным белым цвеце

Сосны, травы, я і ты.

 

Пахне лета белым цветам…

Казкі дзіўнае працяг:

За табой пайшоў я следам,

Як маленькае дзіця.

 

Зачарованы, нясмелы

Так і йду, нібыта ў сне.

І здаецца, белым цветам

Абсыпаеш ты мяне.

1927

(пераклад Хведара Жычкі)

Канверт з выявай Ізі Харыка. «Белпошта», 1998, мастак Мікола Рыжы.

Снежная песня (Shnej-lid)

Лашчыцца снег, выстылы снег.

Іду я – самы шчаслівы на свеце.

Вецер за мной недалёка прабег,

Мусіць, стаміўся задыханы вецер.

 

Чую:

Валтузіцца недзе за мной,

Нібы яго я спіхнуў са сцяжынкі.

Сняжынкі мігцяць над маёй галавой,

Роем бялюткім іскрацца сняжынкі.

 

А вецер пад ногі мне кідае снег –

Ні ветру, ні снегу зусім не баюся.

Так лёгка,

Што я набіраю разбег,

Здаецца,

Вось-вось ад зямлі адарвуся.

1926

(пераклад Юрася Свіркі)

 

* * * («Ikh hob plutsling hajnt dem tojt derfilt…»)

Мне здалося,

Што смерць падышла да мяне,

І, нібы ад змяі,

Я ад смерці адскочыў.

Не магу ў цемнаце я маўчаць

І марнець,

Так, як вёска,

Што снегам засыпана ўночы.

 

Асалоды такой

Не хачу і на дзень,

Каб нічога не бачылі

Быстрыя вочы.

Да вяроўкі тугой

Не цягнуўся нідзе,

Як малы да грудзей

Дацягнуцца так хоча.

 

З той пары,

Як самога сябе я пазнаў,

У грудзях,

Як вясной у плаціне, напята.

Мне здаецца,

Што ў дужыя рукі я ўзяў

Існавання свайго

І канец і пачатак.

 

Можа, нехта ў мяне

Будзе ноччу страляць,

Але хіба са мною

Спаткаецца куля?

Небяспечна са смерцю

У жмуркі гуляць.

Аж няёмка мне стала

За гэткія гулі.

Люты, 1926

(пераклад Юрася Свіркі)

 

Старая ў палярыне (Kniendik)

Насустрач мне яна ідзе здалёк –

Старэнькая ў злінялай палярыне.

Сцішае крок

Каля мяне знарок

І хрысціцца, сышоўшы трошкі ўбок,

І туліцца ў злінялай палярыне.

 

Дадому прыйдзе, шэрая, як моль,

І прыпадзе ціхмяна да іконы,

Ўтаропіць вочы выцвілыя ў столь

І будзе плакаць, пакуль сэрца боль

Не выплача да рэшты ля іконы.

 

Старая ўкленчыць: «О святы айцец!..»

Пакорная і кволая такая…

Ідзе Масквой бунтоўны маладзец,

Санлівай цішы надышоў канец, –

Ён галавой блюзнерскай прадракае.

1924

(пераклад Артура Вольскага)

Асабовы лісток Ізі Харыка, маскоўскага студэнта (1923)

Туга па чалавеку (In benkshaft nokh a mentshn)

Стэп і стэп… Палыновае поле.

Сонца зыркае плавіць дарогі.

Толькі сонцу і ветру прыволле.

І палын і туга – да знямогі.

 

Травы вострыя, ў вострым паветры

Ціха дыхае мята спрадвеку.

Цішыня тут крычыць, і – павер ты! –

Кліча скрозь цішыня чалавека.

 

Цішыня тут вісіць медным звонам –

Гулка рэха адклікнецца дзесьці.

Быццам вол, ты захочаш, стамлёны,

На рагах цішыню гэту несці.

 

Дзікі стэп… Паглядзіш – і здаецца

Вёска даўно забытаю выспай.

Дрофа тлустая ў травах прачнецца –

Цішыня прагучыць, нібы выстрал.

 

Ані дрэўца… Не ўзрадуе вока

Роснасць сытая стомленай нівы…

Стэп – у мроіве шызым навокал –

Чалавека чакае тужліва.

Еўпаторыя, 1926

(пераклад Анатоля Вялюгіна)

 

Цвіце жыта (Es blit shojn der korn)

Іду праз палі, а навокал

Красуюць жытнёвыя нівы,

А цёплы вятрыска здалёку

Пагладжвае іх палахліва.

Па хвалях густых пахаджае,

І пахне зямля ураджаем.

 

Іду я па ўзмежках і чую,

Як поіць зямля буйны колас;

Нібы акіянам вяслую,

І птушкі вітаюць мой голас;

Мяне на палосах жытнёвых

Цалуюць калоссяў галовы.

1927

(пераклад Міколы Хведаровіча)

 

* * * («Majn lid, vos hot tomid gehilkht…»)

Мой верш, што заўсёды звінеў,

Як вецер звініць у трысці,

Задумаўся раптам і сціх

І туліцца да мяне.

 

Каб з гэтай расстацца тугой,

Я пальцы кусаю: крычы!

А голас пачую ўначы,

Ўсё думаю: мой ці не мой?

 

Вось так і на свеце жывеш,

І сталі зайздросціш, і зноў

Ты верыш, што будзе твой верш,

Як рукі у бурлакоў.

1929

(пераклад Рыгора Бярозкіна)

Шыльда на вуліцы Ізі Харыка ў Зембіне Барысаўскага раёна

ДАДАТАК

Ізі Харык. Лейзер Шэйнман – бадхен з Зембіна

Дзед Лейзер нарадзіўся ў Зембіне прыблізна ў 1839 г. Яго бацька быў шаўцом, і сам Лейзер да шлюбу быў шаўцом, а потым стаў шамесам у сінагозе. З першай жонкай ён развёўся, узяў другую. Стаў музыкантам-цымбалістам, а пакрысе авалодаў і майстэрствам бадхена. Яго ведалі і любілі не толькі ў Зембіне, а ва ўсёй акрузе, шмат у якіх мястэчках. Калі людзі даведваліся, што бадхен Лейзер будзе выступаць на якім-небудзь вяселлі, то імкнуліся патрапіць туды і паслухаць яго. Лейзер ездзіў па мястэчках са сваёй капелай. Часцей за ўсё бываў на бедных вяселлях, бо лічыў богаўгоднай справай выдаць замуж бедную нявесту.

Лейзер быў чалавек каржакаваты і плячысты, з заўсёды ўсмешлівым тварам. Вельмі любіў дзяцей. У свята Сімхас-Тойрэ ён браў заплечнік, склікаў бядняцкіх дзяцей, вёў іх у мікву, каб яны хоць трохі адмыліся, потым выстройваў у рад – і яны разам хадзілі па заможных дамах. Гэтая хеўра ўрывалася ў хату, Лейзер змятаў у мех усё, што бачыў на стале, а потым раздаваў пачастункі бедакам. На вяселлях ён, як і ўсе іншыя бадхены, выступаў з рыфмаванымі віншаваннямі, якія часам мелі сатырычны характар. Разам з музыкамі са сваёй капелы (дый з іншымі) Лейзер даваў спектаклі, якія сам і прыдумляў. Сярод іх былі пантаміма «Голем», сцэнка «Поп». У апошняй Лейзер загортваўся ў абрус, як у расу, вешаў на грудзі замест крыжа цымбальны малаточак і ўсаджваўся, а музыкант Ішая Мураванчык пераапранаўся сялянкай. Сцэнка заключалася ў наступным: сялянка прыходзіць да папа на «споведзь» і каецца за свой грэх: яна, маўляў, атруціла мужа і стала жыць з каханкам. Поп адказвае: «Так, тое грэх, але Бог табе даруе – бо цяжка ж было ўстояць перад спакусай». Сялянка дадае, што скрала ў суседкі нейкую ежу. Поп гаворыць: «Бог даруе – напэўна, табе вельмі хацелася есці!» Яна пералічвае іншыя грахі, а поп кожны раз знаходзіць для іх апраўданні. Нарэшце яна прыпамінае такі ўчынак: выпіла ў пятніцу малака (у пятніцы хрысціянам няможна спажываць малочнае і мясное). Вось тут поп абураны да глыбіні душы – такі грэх ён ужо не можа адпусціць.

Лейзер паказваў яшчэ сцэнку «Яўрэй з краіны Ізраіля». Яна завяршалася незвычайным трукам: бадхен станавіўся на хадулі і выглядаў высокім, прывязваў да жывата падушку і рабіўся таўсцейшым, апранаў доўгі балахон, які закрываў хадулі – і ў такім выглядзе прымудраўся танчыць.

Абшчына выбрала бадхена «мяшчанскім старастам», на гэтай пасадзе ён пратрымаўся да самай смерці ў 64 гады (1903 г.). Быўшы бадхенам, ён ніколі не адмаўляўся кульнуць чарку, а ў апошнія гады жыцця праславіўся як горкі п’яніца. Аднак народ у мястэчку яго любіў і не адбіраў пасаду старасты.

Пасля смерці Лейзера некаторыя бадхены выступалі з яго вершыкамі і спрабавалі паказваць «Голема», але публіка штораз з жалем казала: «Ат, куды ім да Лейзера…»

(пераклад Вольфа Рубінчыка паводле альманаха «Цайтшрыфт», Менск, 1926)

* * *

Ты мне Изи Харика читала –

Сколько раз читал его потом!

Словно ты со мной его листала –

Вот стоит на полке этот том.

 

И любая нежная страница

Голосом твоим оживлена,

Для меня навеки в ней хранится

Маминого голоса страна.

 

Говорят, влюбленный не однажды

Автор это всё читал тебе,

И осталось в них томленье жажды

И его раздумья о судьбе.

 

Чуть начну читать – всегда бывает,

Слышу голос твой – его строку

Прошлое волшебно оживает,

Будущее сбито на скаку.

 

Эту книжку в тяжкую минуту

От костра пятидесятых спас,

Спрятал я под шарф ее, закутал,

И тепло хранит она сейчас.

 

В жизни ничего не пропадает –

Даже голос и тепло сердец,

Слышу, как больная и седая

Харика читаешь под конец.

(стихотворение Михаила Садовского; публиковалось, к примеру, здесь)

* * *

P.S. У бліжэйшы чацвер, 28 верасня, у Мінску мае адбыцца адкрытая лекцыя Вольфа Рубінчыка пра жыццё і творчасць Ізі Харыка – у межах праекта «(Не)расстраляная паэзія», пры ўдзеле спявачкі і акцёркі Светы Бень. Уваход вольны. Падрабязнасці на агульнадаступнай старонцы ў фэйсбуку.

Апублiкавана 25.09.2017  17:02

Зяма Півавараў – кінакрытык

Як вынікае з біяграфічнага нарыса і бібліяграфіі, змешчаных у томе 5 слоўніка «Беларускія пісьменнікі» (Мінск: БелЭН, 1995; гл. ніжэй), ураджэнец Усходняй Беларусі Залман Рувімавіч Півавараў вядомы перадусім як паэт. М. Караткоў заўважыў, што З. Півавараў «выступаў у друку таксама як тэатральны рэцэнзент». Разам з тым, у час працы ў «Чырвонай змене» паэт адгукаўся і на некаторыя фільмы, г. зн., наколькі тое дазваляў газетны фармат, выступаў у якасці кінакрытыка.

Далей прапануюцца два выпадкова знойдзеныя артыкулы Зямы Піваварава, якія раней не фігуравалі ў яго бібліяграфічным спісе. З іх можна здагадацца, што чалавек ён быў добразычлівы, заўвагамі не злоўжываў… Праз маладосць паспеў выпусціць толькі адзін зборнік вершаў на беларускай мове (1934). Арыштаваны быў у лістападзе 1936 г., так што, магчыма, рэцэнзія на фільм «Дзяцей капітана Гранта» – апошняя публікацыя З. П. Хто ведае, якіх вышынь ён бы дасягнуў, калі б не быў расстраляны ва ўзросце 27 гадоў?

Шэраг цікавых вершаў Піваварава можна знайсці на прысвечанай яму старонцы ў фэйсбуку. У канцы кастрычніка 2017 г. паэт і даследчык літаратуры Віктар Жыбуль прачытае адкрытую лекцыю пра Піваварава ў мінскай кнігарні «Логвінаў» – праект «(Не)расстраляная паэзія» ўпэўнена рушыць уперад. Я пастараюся быць.

В. Рубінчык

* * *

«Шукальнікі шчасця»

Пра яўрэйскую совецкую аўтаномную рэспубліку Бірабіджан не было яшчэ дагэтуль значнага твору, асабліва ў кінематаграфіі.

Асобныя кінонарысы пра Бірабіджан не маглі задаволіць гледача. Хацелася большага, поўнакроўнага паказу гэтага цудоўнага краю і яго людзей.

Новы твор вытворчасці Белдзяржкіно «Шукальнікі шчасця» з’яўляеццца значным укладам у нашу кінематаграфію не толькі таму, што ён закранае амаль нікім дагэтуль яшчэ нераспрацаваную тэму пра совецкі Бірабіджан, а іменна таму, што фільм, не гледзячы на свой просты сюжэт, прымушае глядача хваляваацца, абурацца, радавацца.

Параход ідзе ў Бірабіджан. Пасажыры яго рознастайныя: тут і Піня з Польшчы, тут і яўрэі з Палестыны, тут і сям’я ўдавы, старой Двойры. Усе яны едуць у Бірабіджан. Кожнаму хочацца знайсці шчасця. Але кожны разумее гэта шчасце па-свойму. Яўрэй з Палестыны грае на кларнеце старую яўрэйскую клерыкальную мелодыю «Плач Ізраіля», нібы аплакваючы сваю адарванасць ад жыцця. Ён не ведае дзе можн знайсці сваё сапраўднае шчасце. І калі ён пачуў, што ў гэтым краі трэба карчаваць дрэвы, змагацца з тайгой – ён адмаўляецца ад Бірабіджана.

Піня з Польшчы (засл. арт. рэспублікі Зускін) пачуў з газет, што адзін калгаснік Бірабіджана недалёка ад свайго калгаса «Ройтэ фэлд» знайшоў вялікі самародак золата. А золата з’яўлялася ўсёй марай яго жыцця. Таму ён згаджаецца застацца ў Бірабіджане.

Вобраз Піні, чалавека, які ўсё вымярае на грошы, гатоў пайсці за іх на самае зверскае злачынства, паказан у фільме з усёй пераканаўчасцю.

У самым пачатку, па аднаму яркаму штрыху, адразу можна пазнаць гэтага чалавека. Ён задае наіўнае на першы погляд пытанне: «Колькі можа каштаваць гэты параход, на якім ён едзе». І далей гэты вобраз устае перад намі яшчэ ярчэй. Ён прыехаў у Бірабіджан не для таго, каб сумленна працаваць, перамагаць стыхію прыроды, карчаваць тайгу, як гэта робіць сям’я старой Двойры, як гэта робіць Карней. Піняй валодае дробна-буржуазная стыхія: «Навошта мне працаваць? – кажа ён, – у мяне ёсць розум». Ён не працуе, а вечна капаецца ў пясках, каб здзейсніць сваю заветную мару – знайсці золата.

Аднойчы сын Двойры – Лёва – знайшоў Піню з яго залатой здабычай і прапанаваў яму аддаць самародак (насамрэч намыты «залаты пясок», які потым выяўляецца падманкай – belisrael.info) праўленню калгаса, Піня не згаджаецца. Гэта-ж мара ўсяго яго жыцця – яго шчасце. Каб унікнуць непрыемнасцей, ён хоча падзяліць з Лёвай гэту каштоўную знаходку.

Лёва – сумленны, адданы член свайго калектыва. Ён не ідзе на такі кампраміс. У Піні хапае лютага зверства падняць лапату і ўдарыць Лёву па галаве. Гэта адзін з інтрыгуючых момантаў фільма. Глядач шкадуе забітага Лёву. Але ён не забіт, ён толькі цяжка ранен.

Піня шукае ратунку. Ён хоча прабрацца за граніцу, яго, гэтага подлага чалавека, выкрываюць.

Зусім асобнае месца займае ў фільме сям’я старой Двойры. Яе сын Лёва і дачка Роза – лепшыя людзі калгаса, закліканыя будаваць сваё сапраўднае шчасце. Двойра (народная артыстка Блюменталь-Тамарына) перанесла на сваіх плячах увесь цяжар капіталістычнай эксплоатацыі. Яна старая, жыць хоча па-новаму. Праўда, за яе плячыма – груз старых рэлігійных традыцый. Яна не хацела, каб яе дачка Роза вышла за рускага – Карнея. Але самыя абставіны, само жыццё падказвае старой Двойры, што ў гэтым нічога няма дрэннага. Яна нарэшце згаджаецца, каб Карней стаў мужам яе Розы.

Вяселле Карнея і Розы з’яўляецца фінальнай сцэнай у фільме.

Успаміны старой Двойры аб яе ранейшым, жабрацкім жыцці, аб тым, як яна рэзала селядцы на маленечкія кавалкі як сваё ўласнае сэрца, бо пад рукі ёй глядзелі яе галодныя дзеці; яе словы аб шчаслівым жыцці ў калгасе, – усё гэта напоўнена хвалюючай лірычнай сілай.

Праз паказ аднаго калгаса, нават адной сям’і, рэжысер Корш і аўтары сцэнарыя – заслужаны дзеяч мастацтва Рыгор Кобец і Іоган Зельцар – адлюстравалі новых людзей, якія будуюць шчаслівае жыццё ў Бірабіджане.

Фільм «Шукальнікі шчасця» гучыць як трыумф перамогі ленінска-сталінскай нацыянальнай палітыкі.

З. ПІВАВАРАЎ

(«Чырвоная змена», 21.05.1936)

«Дзеці капітана Гранта»

«Дзеці капітана Гранта» – мастацкі твор для дзяцей, які чытаюць і глядзяць на сцэне з вялікім задаваленнем не толькі дзеці, але і дарослыя.

Рэжысер Вайншток стварыў каштоўны фільм «Дзеці капітана Гранта» па раману Жуль Верна. Характэрнымі рысамі для творчасці Жуль Верна з’яўляецца паказ валявых людзей, якія заўсёды імкнуцца дасягнуць сваёй мэты, перамагаючы на сваім шляху перашкоды.

І нядарма наша дзетвара і зараз зачытваецца творамі гэтага пісьменніка. Яны будзяць у яе высокія пачуцці, загартоўваюць волю.

Фільм не перагружан прыгодніцкімі эпізодамі. Рэжысер і сцэнарыст імкнуліся абыйсці многія, нават вельмі яркія моманты, якія ёсць у рамане, каб не затармазіць дынаміку падзей, ярчэй паказаць імкненні герояў да іхняй мэты.

Нескладанасць сюжэту «Дзяцей капітана Гранта» дапаўняецца яркасцю паасобных эпізодаў і дэталей.

Экіпаж яхты «Дункан» ля берагоў Шатландыі даведаўся пра катастрофу карабля «Брытанія». Уладар яхты «Дункан» Эдуард Гленарван зацікавіўся тым, каб знайсці бясследна прапаўшага адважнага капітана Гранта. Ён звярнуўся ў адміралцейства за дапамогай. Але адміралцейства бяздушна аднеслася да просьбы і адмовіла ў дапамозе.

І Гленарван вымушан быў на сваёй яхце «Дункан» адправіцца на пошукі капітана. З ім адпраўляюцца дзеці капітана Гранта – Роберт і Меры, яго жонка Элен, яго прыяцель Мак-Наблс і выпадковы чалавек, які папаў на яхту, – географ Паганель. Гэта было небяспечнае і рызыкоўнае падарожжа, поўнае прыгод.

У фільме асабліва яркімі эпізодамі трэба лічыць наступнае: момант, калі арол схапіў Роберта і высока ўзняўся з ім; паказ манументальнай фігуры індыйца, які забіў арла.

Глядача абурае здрадніцтва Айрнтона, заядлага ворага капітана Гранта, які пад выглядам дапамогі экіпажу, перашкаджаў каравану прасоўвацца далей, атручваючы быкоў.

Цэнтральным месцам у фільме з’яўляецца адвага, спрытнасць сына капітана Гранта – Роберта.

Трэба зазначыць, што вучоны географ Паганель (артыст Чэркасаў) падан шаржыравана. Яго адважныя замыслы выклікаюць часамі проста смех, і глядач мала верыць у яго планы. Таму песня, якую ён спявае пасля вялікай катастрофы, проста навязваецца чытачу і з’яўляецца штучнай.

Каляровасць пейзажаў макетнага характару ўспрымаецца як нешта падменнае, а не як рэальнае і цікавае.

У вогуле фільм трэба лічыць добрым, не гледзячы на некаторыя недахопы, якія, безумоўна, ёсць у ім.

З. ПІВАВАРАЎ

(«Чырвоная змена», 21.10.1936)

P.S. З пачатку верасня 2017 г. у межах «(Не)расстралянай паэзіі» прачытаныя ўжо тры лекцыі: пра Юлія Таўбіна, Майсея Кульбака і Юрку Лявоннага (Леаніда Юркевіча). Наступная імпрэза пройдзе ў Мінску 22.09.2017 і будзе прысвечана Анатолю Вольнаму (Ажгірэю; 1902–1937).

Апублiкавана 16.09.2017  23:53

Лекция В. Рубинчика о М. Кульбаке

Оригинал на белорусском

Краткое изложение на русском (вставлен также ряд фактов, не вошедших в запись):

Моисей (Мойше, или, на местном диалекте идиша, Мейше) Кульбак был многогранной личностью: не только поэтом, но и прозаиком, переводчиком, педагогом, драматургом, театральным режиссёром, философом (хотя и не имел формального философского образования).

За ним пришли ровно 80 лет назад – 11 сентября 1937 г. Лаврентий Цанава в то время ещё не служил в Беларуси. Ответственность за смерть Кульбака несут нарком внутренних дел БССР Борис Берман, его московский начальник Николай Ежов, члены Политбюро, начиная со Сталина, некто Фарбер (непосредственно арестовывал), Иван Матулевич – начальник выездной сессии военной коллегии Верховного Суда СССР, который оформил приговор Кульбаку и многим иным литераторам.

Эскиз этой картины Андрея Дубинина («Клуб Дзержинского, или Ночь поэтов», 2017) экспонировался во время лекции в книжном магазине Логвинова 8 сентября 2017 г.

Произведения Кульбака переводились с идиша, кроме русского и белорусского, на английский, литовский, немецкий, польский, украинский, французский, другие языки… И на иврит тоже – это язык, которым Кульбак хорошо владел, на котором начинал писать стихи (позже перешел на идиш). Cовсем недавно по-немецки вышел перевод романа 1920-х гг. «Понедельник».

В Беларуси творчество Кульбака было культовым у реставраторов-идишистов во главе с Олегом Ходыко (с 1980-х гг.). Много воспоминаний о старшем товарище оставил писатель Гирш Релес (1913-2004).

В последние 5-10 лет интерес к наследию Кульбака растет. В 2014 г. вышел музыкальный альбом группы «Литвакус», названный «Райсн» в честь знаменитой поэмы 1922 г. В 2015 г. переиздан роман Кульбака «Зельманцы» (по-русски – «Зелменяне»). На белорусский язык перевёл Виталь Вольский еще в конце 1950-х, книга 1960 г. была в Беларуси первой после реабилитации писателя. Переиздание 2015 г. получило хорошую прессу.

В 2016 г. впервые с 1970 г. в Минске увидел свет сборник поэзии Кульбака «Eybik/Вечна» – самиздатовский, но есть шанс, что в следующем году более солидная книга появится в серии «Поэты планеты». Стихи и поэмы Кульбака в ХХI в. переводили Лявон Барщевский, Василь Жукович, Андрей Хаданович, Анна Янкута. Андрей Дубинин готовит новый, бесцензурный, комментированный перевод «Зелменян». Сергей Шупа переводит на белорусский язык два ранних романа Кульбака, «Мессия сын Эфраима» и «Понедельник»… В журнале «Дзеяслоў» выходили переводы пьесы Кульбака «Бойтре» (2014; потрудился Феликс Баторин) и рассказа «Муня-птицевод и его жена Малкеле» (2016; над ним выпало поработать мне). Фамилия писателя – благодаря Павлу Костюкевичу, который кое-чему научился и у Кульбака – появилась у входа в книжный магазин, где читается сия лекция. Всё это неспроста.

Большую часть своей короткой жизни (41 год) поэт находился в здешнем культурном пространстве. Это и Сморгонь, где он родился в марте 1896 г., и Вильно, и Минск, но также и Воложин, где Кульбак учился в иешиве с 13 лет.

Есть версия, что фамилия Кульбак происходит от «кульбы», что значит «культя». Но Андрей Дубинин считает, что «Кульбак» – местный вариант названия немецкого города Кульмбах, что значит «ручей вершины».

Далее предлагаются 18 утверждений о писателе. Число «18» в еврейской традиции значит «живой». Мне хотелось бы по возможности показать живого Кульбака.

  1. Мойше Кульбак был очень остроумным человеком, с этим согласны все мемуаристы. Иронией и самоиронией, а также чёрным юмором наполнен его «главный» роман «Зелменяне». Это всё не одесское и не бабелевское, а местное, литвацкое… Возможно, с примесью сарказма из немецкой поэзии (в частности, Гейне), которую любил Кульбак.
  2. Кульбак имел дар адаптации в разных обстоятельствах; неплохо себя чувствовал и на селе, и в городе, что проявилось и в его творчестве. И о деревне, и о городе он писал со знанием дела. Возможно, это объясняется происхождением его родителей (отец – приказчик по сплаву леса, мать – из селян, живших под Сморгонью).
  3. С одной стороны, Кульбак любил компанию (в Минске 1930-х гг. – Зелик Аксельрод, Айзик Платнер, белорусские классики Якуб Колас, Янка Купала, Кузьма Черный). С другой – был довольно замкнут, в Вильно 1920-х «ни с кем не был запанибрата» (Ш. Белис).
  4. Долго вынашивал свои произведения, а затем быстро их записывал.
  5. В молодости попал в романтическую историю; забрал свою будущую жену (Женю Эткину; они поженились в 1924 г.) чуть ли не со свадьбы с биологом Спектором. В дальнейшем вставил этот эпизод – в переработанном виде – в пьесу «Бойтре».
  6. За рубежом (в Германии) писал о Беларуси, в Беларуси – о зарубежье.
  7. В 1930-х называл себя «писателем-середняком» – возможно, в этом была своеобразная хитрость, попытка отвлечь от себя внимание критиков и «органов».
  8. Часто и охотно вводил в свои произведения белорусские образы, фольклор.
  9. Интересовался мистикой, сверхнатуральными силами – всё это не редкость в его произведениях. Например, мыши, которые в «Зелменянах» едят лунные лучи, перекликаются с птицей чакорой из индийской мифологии. В чём-то творчество Кульбака близко к гоголевскому или булгаковскому, есть параллели и с Исааком Башевисом-Зингером.
  10. В прозе Кульбака много поэтического. Скрытые рифмы не всегда замечались переводчиками, но Андрей Дубинин заметил.
  11. Кульбак увлекался философией, читал Аристотеля и Лао Цзы, Ибн Гвироля и Спинозу, что, безусловно, положительно сказалось на его творчестве.
  12. Сознательно пытался «навести мосты» между еврейской культурой и мировой, обогатить язык идиш.
  13. Тянулся к театру. Собственно, в Берлине в начале 1920-х гг. он и работал суфлёром в театре, а затем в Вильно ставил в школах спектакли по мотивам классики (Гомер, Шекспир, Ицхак-Лейбуш Перец), которые очевидцы вспоминали еще десятилетия. И после переезда в Минск сотрудничал с театрами, но уже с государственными – Белорусским ГОСЕТом, Московским, Биробиджанским… Возможно, стихотворение «Ikh bin a bokher a hultaj…» (в переводе Андрея Хадановіча – «Гультая відаць здаля…») и было первоначально написано для театра.

Песню на стихотворение Моисея Кульбака начала 1920-х гг. исполняет белорусский джазмен Павел Аракелян

  1. В свободное время играл в шахматы (Гирш Релес вспоминает о партии Кульбака с артистом еврейского театра Хаимом Виногуро). Роман «Зелменяне» можно трактовать как шахматную партию.
  2. Разводил птиц и в жизни, и в своих произведениях («Зельманцы», «Муня-птицевод»…).
  3. Пользовался большой популярностью в Вильно 1920-х годов, но не умел «конвертировать» ее в деньги. Говорил, что положение еврейских писателей в Польше его не устраивает – возможно, поэтому и уехал в советский Минск.
  4. Работал в Академии наук БССР на скромной должности стиль-редактора в еврейском секторе. Брался за дела, не соответствующие его уровню: например, сборник «Революционные новеллы» (переводы на идиш малоизвестных авторов, 1931, совместно с З. Витензоном).

Фотографии, демонстрирующие, как «весело» жилось М. Кульбаку в первой половине 1930-х гг. На первой он с женой Зельдой (Женей) и сыном Ильей в 1930 г. Вторая взята из газеты «ЛіМ», относится к 1936 г.: на ней Кульбаку всего 40 лет, но выглядит он гораздо старше.

  1. Поддался большевистскому влиянию (примеры: публикация очерка о Якубе Коласе в журнале «Штерн» за 1936 г., где восхваляется сталинская политика, статья о недостатке бдительности в газете «Літаратура і мастацтва» за тот же год, где Кульбак обвинял уже арестованного к тому времени Хацкеля Дунца).

Всё же свой шедевр, роман «Зелменяне», Кульбак не испортил окончательно. Да, на 2-й книге, изданной в 1935 году (1-я вышла в 1931 г.), лежит отпечаток приспособленчества, но нельзя сказать, что она беспомощная. В художественном плане Кульбак оказался меньшим оппортунистом, чем, например, Змитрок Бядуля (2-й том его романа «Язэп Крушинский» – голая агитка).

В заключение – два частных, но довольно важных вопроса.

Где Кульбак жил в Минске 1930-х гг.? Даже в некоторых авторитетных источниках высказывались соображения, что на «Опанском» или «Окопном» переулке. Однако Гирш Релес вспоминал, что семья Кульбака жила на Омском переулке (нынешняя улица Румянцева). Рахиль Баумволь, которая в то время также жила в Минске, говорит о том, что Кульбак жил у Комаровки. «Опанский» переулок в таком случае не подходит, т. к. находится от Комаровки гораздо дальше. Последнюю точку поставила Анна Северинец, обнаружившая в российском архиве переписку с Кульбаком 1937 г. по поводу перевода на русский язык его романа… Указан адрес получателя: Омский пер., д. 4а, кв. 1. Хорошо бы отыскать расположение этого деревянного дома на карте современного Минска, обозначить место, где он стоял, памятной табличкой. Место, где Кульбак жил в Вильно (ул. Кармелиту, 5 в современном Вильнюсе), обозначено с 2004 г.

Где обитали самые известные герои Кульбака – зелменяне? В конце одноименного романа говорится о том, что на месте их двора строится фабрика «Коммунарка» (существующая и поныне на ул. Аранской). Казалось бы, ясно, но в последнее время всё чаще звучат утверждения о том, что имелся в виду бисквитный цех «Коммунарки», находившийся в излучине Свислочи недалеко от гостиницы «Беларусь» (ул. Коммунистическая, район Сторожёвки). Некоторые намёки на Сторожёвку действительно есть в романе, но время действия в нём не совпадает с открытием бисквитного цеха весной 1929 г. Например, рассказывается о пуске трамвая (который состоялся осенью 1929 г.). Из текста следует, что «конфетную фабрику» начали строить в конце лета 1930 г. Итак, даже методом «от противного» можно установить, что зелменяне жили всё же в районе Аранской, на Ляховке.

Опубликовано 13.09.2017  21:29 

***

Водгук д-ра Юрася Гарбінскага з Польшчы на відэазапіс лекцыі: “Выдатна – канцэптуальна (“18”!), глыбока асэнсавана і капітальна прадстаўлена. Асабліва ўразіла “Зорачка” ў перакладзе Андрэя Хадановіча. Гэта нешта незвычайнае – містычная элегія Млечнага шляху. Мне гэты верш нагадвае адну з асабліва шчымлівых габрэйскіх калыханак з Лодзі” (атрымана 26.09.2017).

Іван Бабель і Мойшэ Кульбак

Для belisrael.info піша мастак Андрэй Дубінін

“Іван Бабель” – тут памылкі няма, бо так падпісваўся Бабель у прыжыццёвых сваіх публікацыях, і пісаў па-руску. Ілья Эрэнбург у Польшчы, выступаючы з лекцыямі, зрабіў газетную сэнсацыю, паведаміўшы сапраўднае імя Бабеля. Мойшэ Кульбак заставаўся такім на вокладках сваіх кніг, якія ён пісаў на ідышы.

Пара прозвішчаў мільгае ў медыяпрасторы апошнім часам. Робяцца спробы прыраўняць Бабеля да Кульбака: “Кульбак – гэта беларускі Бабель”. Можна ўзгадаць эсэ Томаса Мана “Талстой і Гётэ”, дзе пісьменнік праз злучнік “і”, спалучальны і раздзяляльны адначасова, зводзіць і разводзіць Льва Мікалаевіча і Ёгана “Вольфгангавіча” па творчых лёсах.

Я здагадваюся, адкуль пайшло жаданне спалучыць Бабеля і Кульбака – ад перакладу Віталя Вольскага, які, магчыма, пазначыў для сябе, што Кульбак – гэта такі міні-Бабель, і з гэткай оптыкай ды ўстаноўкай рабіў пераклад.

Яны блізкія па стылістычных прыёмах прозы. Недакладнасці языка – Бабель: “пусть вас не волнует этих глупостей”, “что сказать тёте Хане за облаву”. Кульбак: “зэлмэнаўцы замяняюць вінавальны склон жаночага роду на давальны. На Хаеччыну котку кажуць: выгані котцы з дому. Аб Тоньцы: я ёй люблю, як хваробу вачэй (бяльмо)”. Фігуры паўтора ў Бабеля: “оборотившись к приказчику, белому, как смерть, и жёлтому, как глина”, “пот, розовый, как кровь, розовый, как пена бешеной собаки”, “перекрытые бархатом столы вились по двору, как змеи, которым на брюхо наложили заплаты всех цветов, и они пели густыми голосами – заплаты из оранжевого и красного бархата”. Кульбак: “брудная жаўцізна, брудная памаранча, брудная бронза валяліся бяз гуку пад нагамі”, “калі яна выходзіць з Наркамфіна, ідуць за ёю можа пяць спецоў; яна туліцца і дае гэтаму ўсмешку, і гэтаму ўсмешку, і гэтаму ўсмешку, і гэтаму ўсмешку, затым разыходзяцца яны ўсе есці абед”. Гукапіс Кульбака: “gevejnt vajte hejzerike vintn” (плакалі далёкія хрыплыя вятры).

Але куды цікавей убачыць паміж імі зазор, адрозненне. Найперш, відавочна, гэта прырода тэмпераменту. Дамо слова самому Бабелю. Вось як ён апісвае польскіх местачковых яўрэяў у процілегласць паўдзённым, адэскім: “Узкоплечие евреи грустно торчат на перекрестках. И в памяти зажигается образ южных евреев, жовиальных, пузатых, пузырящихся, как дешевое вино. Несравнима с ними горькая надменность этих длинных и костлявых спин, этих желтых и трагических бород. В страстных чертах, вырезанных мучительно, нет жира и теплого биения крови. Движения галицийского и волынского еврея несдержанны, порывисты, оскорбительны для вкуса, но сила их скорби полна сумрачного величия, и тайное презрение к пану безгранично”.

А. Дубінін у мінскім офісе рэдакцыі belisrael.info 🙂

Мне цікава паказаць тое, чаго няма ў Бабеля, чым геніяльны Кульбак. Пачну з нааскомелага вобраза “зіма, як халодная срэбная міска”. Уявіце, што вам паказалі палову карціны, а другую прыхавалі, кажучы: “глядзіце, як цудоўна”. Канешне, цудоўна, але гэта толькі палова вобраза – дык вось і “злачынства” перавыдання 2015 г. – гэты вобраз на ідышы ідзе ў рыфмаванай звязцы з “зіма як срэбная рыба” – на адным развароце, с. 18 і 19 (на ідышы, транскрыпцыі дадзены адпаведна правілаў у “Ідыш-беларускім слоўніку” А. Астравуха), “vinter, vi a kalte zilberne šisl” – “vinter, vi a zilberne fiš”. Срэбная рыбка “дакладна” ўкладаецца ў срэбную міску! Да таго ж Вольскі з “Зэлмэніады” выкінуў абзацы, дзе ёсць фанетычныя ключы да чытання ўсяго тэксту, дзе Цалкэ разважае: “Зэлмэнавец кажа не фіш – а фіс, не шысл, а сісл”. Тады “зілберне фіс” яшчэ бліжэй да “зілберне сісл” – рыфма вельмі кульбакаўская. (там выдатны пасаж аб літвацкім маўленні з прыкладамі – цалкам выкінуты Вольскім). Гэтай рыфмы перакладчык не бачыў, і вобразы не спляліся ў суцэльную карціну. Іронія – у выданні-2015, калі знайсці “срэбную міску”, то на прасвет старонкі з другога боку дакладна апынецца “срэбная рыбка”. Там вядзецца пра “старое” каханне дзядзькі Ічы і цёткі Малкелэ (міска) і “маладое” каханне Бэры і Хаечкі (рыбка), гэтыя каханні і пераўтвараюць зіму ў срэбныя міску і рыбку – ну, гэта ж яўрэйскія вясельныя сімвалы. Але так рыфмічна-рытмічна Кульбак піша ад першых абзацаў, чаго не змаглі ці не захацелі ўбачыць абодвa перакладчыкі (В. Вольскі на беларускую і Р. Баўмволь на рускую).

Малюнкі Алены Сарокі (Ахрамовіч)

Пісьменнік у “Зэлмэнянер” адразу насяляе іх людзьмі і загрувашчвае пабудовамі – дамамі, хлявамі, гарышчамі, усталяваную дэкарацыю, карыстаючы стыль, амаль ідэнтычны рэмарцы ў п’есе перад пачаткам дзеі. І праз увесь гэты хаос раптам пачынае выступаць рытмічнасць, дадзеная праз паўтаральнасць падзеяў (тры дзеясловы “flegt” шматкротнага мінулага часу) і праз канцавую рыфму дзвюх частак апошняга сказу. Перапішу гэты тэкст у форме верша, бо так відавочней:

Do flegt er ibertrogn a cigl,

do flegt er mit gor di kojxes trogn mist af a ridl.

(Тут бываў ён пераносіў цэглу,

тут бываў ён з усімі сіламі выносіў гной на лапаце.)

Узнікае адчуванне, як гэты маленькі рэб Зэлмэлэ сваёй унутранай рытмічнасцю разгойдвае чалавечы мурашнік, надае яму сэнс і парадак, які знаходзіць сваю вышэйшую кропку існавання ў прадметнай рыфме “cigl – mist af a ridl” – “цэгла – гной на рыдлёўцы”, дзе “гной на рыдлёўцы” трэба разумець як “гаўно на лапаце”, усё непатрэбнае ад жыцця. Такія такты – удых: цэгла як першы камень стварэння, будоўлі, і выдых: прадукт жыццятворчасці. Галоўны сэнс тут у самім рытме, у паўторна-рытмічнай форме пражывання, якая і ёсць сэнсам жыцця: паміраць збірайся, а жыта сей. Праз гэта быццам празаічны тэкст прыпадабняецца да вершаванага. Каб прытрымаць ссоўванне да верша, Кульбак расцягвае апошні радок, вяртаючы зноў у плыню прозы, але след рыфмаванасці пераследуе ўвесь час, зноў перакідваючыся амаль вершам у самых важных месцах. Прывяду яшчэ такую “вершаванку”-нявідзімку:

Bere, na dir bejgl afn veg…

Un Bere iz avek.

(– Бэрэ, на табе абаранкаў у шлях…

І Бэрэ счэзнуў на вачах.)

Сама інтрыга главы “Пекар” аб спакушэнні Бэры скандэнсавана ў рыфме “bejgl – mejdl” (абаранка (-кі) – дзяўчына) “абаранка – смачная як дзяўчына, дзяўчына – гарачая як абаранка”, уся глава пабудавана кампазіцыйна як абаранка, з дзвюх паўкругавых частак і дзіркай пасярэдзіне. Літаральна – прабел-дзірка, зерыць змоўчванне ў месцы кахання. “Абаранкам” сядзяць вакол самавара за сталом, паўкругавымі рухамі перакідваюцца позіркі і пах кмену…

Пра выпадковыя рыфмаванні як дэфект прозы немагчыма сур’ёзна разважаць, бо гаворка ідзе пра аўтара, які пачаўся са зборнікаў вершаў. Я б увёў “моду” казаць аб “Зэлмэнянер” як аб паэме, бо відавочна прыпадабненне вершаванага тэксту да празаічнага (не наадварот!), Кульбак стварае кубістычную паэму з калажамі і рыфмамі, яна сфастрыгавана шматлікімі паўторамі тэксту, якія робяцца рэфрэнамі або лейтматывамі.

Уся праца Кульбака са словам – паэтычная. (Узгадаем другі назоў гэтай кнігі ў тэксце – “Зэлмэніада”, што знітаваны з “Іліадай”). Прыклад: першы раздзел главы “Вялікі тлум” – падзеі ў доме нявесты. Як унутраны стан нявесты разрашаецца слязьмі, так унутраны стан дзядзькі Юды паказаны праз трансфармацыю задуманай шафы ў зэдлік (“almer”, дзе прысутнічае фанетычнае прыпадобленае “almen” – удавец, які з’явіўся ў тэксце на старонку раней у гэтым жа раздзеле: “дзядзька Юдэ быў філосаф і ўдавец”). Узнікае вялікая тэма, апрадмечаная ў замене сапраўднага вяселля на “няўдалы шлюб”, шафы на зэдлік, “mazltov” на “gemozlt”.

Істотная рыса пісьма Кульбака – завужэнне слоўнай палітры: калі цягам некалькіх старонак з’яўляецца акцэнтаванае сэнсам слова, то яно, як правіла, з’явіцца побач яшчэ раз. Так было з “халэфам” – нажом для рытуальнага забойства жывёлы (“халэф” як нож разніка – і святло з прыадчыненых дзвярэй, што ляжалі ў форме “халэфаў” на зямлі). Не даючы псіхалагічны стан дзядзькі Юды (нам не паведамляюць, як габляваў дзядзька Юдэ – раз’юшана ці разгублена, але больш каштоўнае дае нам пісьменнік – механізм перажывання), Кульбак замяняе яго шафай-“almer”, сугучнай “almen” (удавец), і мы бачым, як дзядзька Юдэ сябе бачыць змалелым у сваіх вачах – філосаф – і ў просты зэдлік, мізэрны цяслярскі прадмет. Ён змалеў сам у сваіх вачах, і зрыфмаваў гэта ў змалелым услончыку. Гэта вельмі шчымлівы вобраз, які закараціў на сябе падзеі першага раздзелу трэцяй главы. Думаецца, калі Кульбак напісаў, што дзядзька Юдэ “быў філосаф і ўдавец (“almen”)”, то гэтае слова, праз прафесію дзядзькі, бліснула “шафай” (“almer”), і ён ужо ведаў, як скончыць раздзел.

Узнікае пытанне – а чаму раптам дзядзька задумаў зранку (у дзень, прызначаны “ціхаму вяселлю”) не куфар, не стол, не ложак – што вельмі лагічна, маючы на ўвазе маладую пару – а менавіта “шафу” (“almer”)? Перафармуляваўшы філалагічна пытанне, атрымліваем – чаму зранку ў свядомасці дзядзькі (як бачыць яе Кульбак), раптам актуалізавалася “шафа” (“almer”), якая знітавалася ў падсвядомасці з удаўцом (“almen”)? Дадамо – слова “шафа” ў паэме больш не сустракаецца. Герой сам гэта і патлумачыў, сыграўшы на скрыпцы: “аб тым, што цётка Гэсе пайшла прэч заўчасна са свету і ня мела шчасця пабыць пры дачцэ пад вясельным балдахінам”, вяселле выяўляе “наяўнасць адсутнасці” маці нявесты пустым месцам пад балдахінам. Гэта геніяльнае разрашэнне “аксюмараннага” сюжэта: супярэчнае адчуванне (пачуццё) палягае ў тым, што эмацыйны, афектыўны змест твору развіваецца ў двух процілеглых, але імкнучыхся да адной завяршальнай кропцы накірунках. У гэтай завяршальнай кропцы наступае як бы кароткае замыканне, якое разрашае афект: адбываецца пераўтварэнне, прасвятленне пачуцця. У логіцы гэтага раздзелу дзядзька Юдэ (і Кульбак за ім) атаясаміў сябе з шафай праз фанетычнае прыпадабленне, алітэрацыю.

Праблема перакладу – “шафу” Вольскага я пішу як “шкап-самотнік”, спрабуючы сумясціць мужчынскі род сталярнага вырабу і яго фанетычнае прыпадабненне ў ідышы да “удаўца”. Такі характэрны паэтычны прыём Кульбака – “распляценне” слова на два вобразы, слова пачынае “дваіцца”, зіхцець сэнсамі. Калі падчас высвятлення адносінаў паміж Цалкам і Тонькай хлопец курыць, то праз нястачу заўсёдных папіросаў ён дыміць “банкруткай” – што значыць самакруткай, але ж мы чуем у гэтым прысмак банкруцтва ягонага кахання. Перакладаць “самакруткай” значыць забіваць паэтычны вобраз. У самых ранніх вершах, напрыклад “Xasene” (“Вяселле”), Кульбак “удвойвае” вобраз:

Dos štibl hot men ojsgekalxt

(дом пабялёны, як нявеста)

Слова ў першым радку верша “ojsgekalxt” – выбельваць, вапіць (ад вапны, “kalken”), утрымлівае фанетычна “kale” – нявеста на ідышы, і просты вобраз “белага дома” набывае ўскладненне. Нявесты яшчэ няма, але дом-нявеста стварае адчуванне шырокага вобраза нявесты. У “Зэлмэнянах” глава “Вялікі тлум” (вясельная) завяршаецца як бы па-вясельнаму, як і трэба няўдаламу шлюбу. Дзядзька Юдэ крычыць:

Vart, Ziške, du host nox nit gepokt un gemozlt, ba dir zajnen nox ojx faran texter!..

(– Чакай, Зішэ, ты яшчэ не пабіты воспай і не ашчасліўлены адзёрам, у цябе яшчэ таксама маюцца дачкі!..)

На вясельнай яўрэйскай цырымоніі, пасля таго, як жаніх-“xosn” разбівае шкляны келіх, усе прысутныя ўсклікаюць: “mazl tov!”. Уся цырымонія ў гэтай главе прысутнічае да дробязей, але прыпадоблена і расцягнута ў часе і прасторы (структуру яўрэйскага вяселля і яе пераламленне ў гэтай главе падрабязна разглядаю ў каментарах да перакладу, які рыхтую зараз). У канцы “ціхага вяселля” ёсць біццё шклянага посуду – дзядзька Юдэ бразнуў аб падлогу пляшку віна, і самы час прагучаць зычанню шчасця – “mazl tov!”. Яно і гучыць, аднак, паколькі “шлюб няўдалы”, то і зычанне дзядзька Юдэ выкрыквае адпаведныя: “gemozlt!” (што надта падобна ў складзенай сітуацыі да “mazl tov!”). Зразумела, калі доўга рыхтаваўся, калі віншаванні саспелі ў галаве і былі пакаштаваны на языку, то ў часе скандалу, калі ўсе стрымкі зняты, яно само вылятае словам, у адпаведна скручанай і спакутаванай форме.

Малюнкі А. Сарокі

Чаго дамагаецца Кульбак выбарам і ўжываннем слова “gemozlt”? Паставіўшы ў адмыслова выбудаваныя сувязі, прымусіць гучаць у ім другі сэнс. Узнікае люфт, зазор паміж прамым сэнсам і індуцыраваным сувязямі, “наведзеным”. Гэта інструмент працы хутчэй паэтычны, дзе вострае пытанне эканоміі слоўнага матэрыялу і месца.

Паэма “Зэлмэніада –Зэлмэнянер” складаецца з дзвюх роўных частак – і першая, і другая рыфмуюцца канцоўкамі: смерць бабы Башэ – смерць-пахаванне Цалкі (і двара). Толькі праз кампазіцыю тэксту Цалка пераўтвараецца ў галоўнага лірычнага героя. Вось яго лінія пункцірна: “дзядзька Юдэ зняў скрыпку, што вісела на сцяне…” – “Цалка ляжаў на ложку… Насупраць тырчэў вялікі цвік, і ў пыле пуката акрэслена месца, дзе некалі вісела дзядзькі Юды скрыпка. На сцяне вісела пустое месца ад скрыпкі (слова “вісела” Вольскі замяніў на “было”).” – “Ён павесіўся у доме на заходняй сцяне”.

Вісела пустое месца” – калі на тое, геніяльней за “срэбную міску”. Менавіта вісячае пустое месца падказала Цалку, куды ісці засіліцца. Таму Кульбаку і спатрэбілася за 50 старонак да павешання ўбіць там тоўсты цвік. Перакладчыкі не бачылі, што Цалка ўклаўся ў контур пустога месца бацькавай скрыпкі, як у футарал. Скрыпка-чалавек знайшоў апошні прытулак. Гэта геніяльна. І каб не было сумніву, самую яркую каляровую пляму Кульбак ставіць побач са смерцю Цалкі, прычым, як звычайна ў яго – двойчы:

Рэбзэвы двор падобны на старую сажалку, калі яе воды перагнілі. Зелень паміж вадой і звісаючымі галінамі, вадзяніста-хворае паветра, хоч залаты карась яшчэ хлюпне галавой у балота і тады зморшчыцца тоўстая, зялёная скура вады.

Раніцай канец канцоў знайшлі Цалела дзядзькі Юды мёртвым. Ён вісеў у доме на заходняй сцяне.”

Першы абзац у Вольскага апушчаны, у другім – адсутнічае “заходняй”. А між тым, які каларыстычны вобраз! Жывапісцы зразумеюць, што зялёны і залаты – гэта кантрастна-дапаўняльная пара колераў. У такім спалучэнні тэксту – ён наўпрост выносіць Цалку наверх, нарэшце пераўтварае ў страчанага залатога карася, што захлынуўся сваёй музыкай, і душа яго зноў становіцца ценем скрыпкі.

Яшчэ адзін цікавы cімвал – сані. Яны тройчы з’яўляюцца ў паэме, першы раз – на свіданні Бэры, калі ён кліча рамізніка ехаць у ЗАГС і глядзіць на гадзіннік. Зразумелы кантэкст чалавека, які тады ведаў ідыш – маецца на ўвазе прымаўка “a vogn iz a zejger – a šlitn iz a pejger” (“воз – гадзіннік, сані – мярцвяк”, так казалі некалі фурманы). Другое з’яўленне – калі Бэрэ здабыў сані, каб везці Хаелэ ў радзільню. Трэці раз – ужо зразумелая мастацкасць Кульбака – сані са сваякамі “гоя” Альшэўскага прыехалі да яўрэйскага сваяка дзядзькі Зішы, і той памірае на парозе свайго дома. Вось вам і “мярцвяк”. Схема жыцця: ЗАГС – нараджэнне – смерць.

Я не даследчык Бабеля, аднак лёгка заўважыць, што так кампазіцыйна, як Кульбак, Бабель не піша, і словы “па-паэтычнаму” не раздвойвае, а тады якая карысць ад іх атаясамлівання? Якая эўрыстычная каштоўнасць?..

Прозвішча Бабель паходзіць ад назову горада Бабілён, што азначае “вароты Бога”. Прозвішча Кульбака прынёс яму далёкі продак – нейкі Кульбак з далёкага нямецкага горада Кульмбах, “ручая вяршыні”. Бабель і Кульбак – амаль аднагодкі, першы нарадзіўся 13 ліпеня 1894 года, другі – 20 сакавіка 1896 года. Збліжаныя ў часе, яны такія далёкія адзін ад другога ў прасторы – і не ў геаграфічнай прасторы сваіх прозвішчаў, а ў прасторы літаратуры. Маем дыстанцыю паміж прозай – хай сабе даўкай і духмянай – і паэзіяй эпасу. Такія вось “храна-топы”.

***

Картины белорусского художника попали в фамильные галереи итальянских аристократов 

Апублiкавана 25.08.2017  14:54  Абноўлена 25-га ў 17:48 

ВЕРШЫ ІЗІ ХАРЫКА (ІI)

Працягваем друкаваць вершы Ізі Харыка ў перакладах з ідыша. Пераклады ўзятыя з дзвюхмоўнай кнігі «In benkshaft nokh a mentshn / Туга па чалавеку» (Мінск: Шах-плюс, 2008), што была ўкладзена адным з нашых сталых аўтараў. Калі нехта пажадае і здолее падрыхтаваць новыя пераклады – з радасцю надрукуем.

* * * («Mejle – zog ikh, – s’iz mir tsajt shojn»)

Я сабе ўсё болей раю

Быць удумлівым як след,

Бо сталею і ўбіраю

У сябе вялізны свет.

 

Ціхім быць сябе прашу я,

А прыслухаюся –

жах:

Кроў вясёлая бушуе,

Сэрца грукае ў грудзях.

 

Рвуся ўперад, поўны моцы,

Неўтаймоўны, малады…

О хоць дайце шчасця хлопцу,

Неспакойныя гады!..

1925

(пераклад Генадзя Бураўкіна)

Кнігі Ізі Харыка: на беларускай (Мінск, 1969), ідышы (Масква, 1994), рускай (Мінск, 1998), ідышы і беларускай (Мінск, 2008)

 

* * * («Fajkhter farlorener vint…»)

Вецер прастуджаны дзьме,

Прамоклы хістае ліхтар

І дрэвы бязлістыя гне.

Вецер узрушаны дзьме,

Імчыцца праз сквер,

праз бульвар.

 

Горад змарыўся за дзень

І ў хатняй заснуў цішыні.

Іду я без жадных надзей,

Стомлены вельмі за дзень,

Свіст ветру лаўлю ў вышыні.

 

Выпаўз апошні трамвай

І спіць на хаду, нібы конь.

Крычу:

– Ты не спі, патрывай!

Цяжка нам,

дружа трамвай,

Асенняю слотай такой.

 

Скрыпнуў ён сонна і знік

За тым паваротам крутым.

…………………………………

Патухлі даўно ўжо агні.

Носімся толькі адны

Мы з ветрам –

Два родных браты.

1925

(пераклад Яўгена Шабана)

 

* * * («Ikh gej un gej – un s’ruft der veg alts vajter…»)

Іду, іду, а шлях удалеч кліча.

Плывуць лісты у восеньскай вадзе.

Здаецца, гэта нават не кастрычнік,

А самы ясны і вясновы дзень.

 

Іду, іду і не хачу спыніцца.

А восень у блакіце і агні.

І чую – нешта звоніць у зеніце,

А можа, сэрца ўласнае звініць?

 

Я не хачу і не магу згадзіцца,

Што будзе снег, і сцюжа, і імгла.

Іду, іду і не магу спыніцца

У гэтым свеце чыстага святла.

1926

(пераклад Сяргея Грахоўскага)

 

Вяртанне з кіно («Fun kino»)

Ноч пяшчотнаю вясной

Сее ў небе зоркі.

Я вяртаюся з кіно

Ціха, без гаворкі.

 

Я сачу, як горад мой

Гасіць вокан вочы.

Ахінуты цішынёй,

Я паціху крочу.

 

А ў вушах гучаць яшчэ

Водгаласы скрыпкі…

Я спяваю, і цячэ

Голас песні зыбкі.

 

На экране, нібы ў сне,

Высі гор каўказскіх

Прамільгнулі. Толькі мне

Ўсё здаецца казкай.

 

Стаў усход ужо яснець

Там, на небакраі.

Я іду. Здаецца мне…

Што? Я й сам не знаю…

1927

(пераклад Алеся Звонака)

Паштоўкі, якія Ізі Харык адпраўляў маскоўскім літаратарам у 1920-х гадах

* * * (A shtumer shternzeer blondzet iber shtern…»)

Блукае моўчкі ў небе сейбіт зорны

І тчэ на кветках ранішніх карункі,

А мае вочы, цяжкія, як жорны

Мядзведзямі равуць у промнях гулкіх:

– О, горад, горад!

Не пазней за 1922

(пераклад Вольфа Рубінчыка)

Апублiкавана 24.08.2017  00:28

ПРОЗА ИНЕССЫ ГАНКИНОЙ

Ред. belisrael.info. Отчасти идя навстречу пожеланиям минчанки Инессы Ароновны Ганкиной, публикуем отрывки из её беседы с белорусским еврейским писателем Григорием (Гиршем) Релесом, а также из недавно вышедшей книги «Плоскости времени».

И. А. Ганкина и её книга 2017 г.

Итак, почти 20 лет назад, в самом начале века, И. Ганкина (её реплики выделены жирным; дай ей Б-г здоровья до 120) беседовала с Г. Релесом (1913–2004)…

Учителя и друзья

После окончания школы я поехал в еврейский педтехникум. Там готовили учителей еврейских школ. Тогда, в 1932 году, еврейских школ было, возможно, больше, чем белорусских. Но в техникум был недобор, я поступил и получил общежитие. Правда, первое время я писал с ошибками, но в процессе учёбы всё быстро исправилось.

В газете «Віцебскі пролетарый» выходила каждый раз еврейская страница. Там работал мой друг Гриша Каплан, ах, какой это парень, какой человек! Во время войны он был первым редактором партизанской газеты в Беларуси. В дальнейшем рассказе Григорий Львович будет постоянно восхищаться друзьями своей юности. Да и главной целью этого интервью он сам предполагал именно воспоминания о еврейской интеллигенции, из которой после страшных событий 1930-х–50-х годов выжили единицы. Григорий Львович не очень любил говорить о себе. Только моя настойчивость возвращала его к событиям личной жизни. Но, что скрывать, сам он из той «когорты», как назвал он еврейских писателей, и его судьба также уникальна, как и судьбы его друзей. Я к четырнадцатилетию революции написал стихотворение, и Каплан повел меня к главному редактору Горячикову. Ой, это такой был прекрасный человек, высокообразованный! Хорошо знал Талмуд. И моё стихотворение напечатали…

Когда я был на первом курсе, молодых писателей вызвали в Минск на совещание. Меня и еще трёх человек, которые, в отличие от меня, писали на русском, отправили в Минск.

Я тогда ещё стеснялся встречаться с Хариком и отправил сначала несколько стихов по почте. Но ни ответа, ни привета. Когда меня послали в Минск ещё раз, я решился зайти в редакцию «Штерн», журнала, в котором печатались лучшие еврейские писатели не только Беларуси, но и всего Советского Союза. К тому времени я знал их по фотографиям, постоянно читал журнал, Харика всего знал наизусть. Честное слово!

И вот отправился я в редакцию, представляя, что это большое помещение со множеством комнат. Между прочим, этот дом сохранился на улице Революционной ( 2 – прим. belisrael.info). Захожу, вижу, сидит Зелик Аксельрод, углубился и работает, ничего не замечает. Слышу за окном минский диалект: «Их зог дир (вместо «дыр»), гей шейн арайн ин штуб». Постоянно вокруг звучал еврейский язык. И вот, наконец, Зелик подымает глаза – он был близорукий – и спрашивает: «Кто Вы?». Я отвечаю, что пришел показать стихи. «А я думал, что прислали нового редактора, сидите на месте Изи Харика!» Я так смутился! Это было летом, у меня не было пиджака, но под ремнем я весь покрылся потом. Зелик сказал: «Разве вы не знаете, что, когда приносят стихи, то их читают?» Я читаю, прочитал одно стихотворение. Он говорит: «вайтер» (дальше). Прочитал ещё одно, снова услышал: «вайтер», читаю, открывается дверь, и я увидел Изи Харика. Я прекрасно его знал по портретам, помнил его пенсне. Зелик говорит: «Хочешь послушать?» Изи сел, я прочитал ещё несколько стихотворений. Харик сказал: «Дай ему бумагу, пусть запишет, и мы его напечатаем».

Я, как только вернулся в Витебск, сразу переписал стихи начисто, и знаете, было напечатано! Не все четыре, но три. И я стал получать письма от Харика. Как удивительно относились тогда к одарённой молодежи, как воспитывали и пестовали. Удивительным художественным вкусом и нравственной широтой надо обладать, чтобы рассмотреть в молодом авторе ростки таланта, рассмотреть и не загубить. А поддержать и вселить уверенность в собственных силах. Это отдельный разговор, как Изи Харик выискивал молодые таланты. Над ним даже подтрунивали.

Харик вырастил многих писателей, начиная от Мойше Тейфа и Гирша Каменецкого. Он приезжал в местечко, и всё местечко хотело посмотреть на него. Он уставал от этого, и даже не выходил из гостиницы, только вечером, потому что иначе вокруг него сразу собиралась толпа и шла следом за ним. Когда он выступал, то открывали все окна, потому что желавшие послушать Харика не помещались в зале. А как он читал свои стихи! Это был настоящий праздник!

Когда Харик приезжал в местечко, то всегда знакомился с молодыми поэтами. Да не просто знакомился, а внимательно читал их стихи. Молодой поэт, часто еще подросток, краснеет и бледнеет. Если Харик находил талантливые стихи, он сразу готовил публикацию в «Штерн». Но всегда говорил: «Ты должен много читать». А потом писал письма, поддерживал и советом и делом, и ходатайством у начальства. Так он нашел в Бобруйске Геннадия Шведика, который потом переехал в Минск.

А Рува Рейзин был детдомовец. Отец Рувы с семьей уехал на заработки в Лондон, там и родился Рейзин. Потом в биографии он так и писал, «место рождения – Лондон», хотя прожил там всего пару месяцев. Когда семья вернулась в Беларусь, мать отправила Руву в еврейский детский дом, где он начал писать стихи на идише. Потом Рува убежал из детского дома и стал ходить с шарманщиком, сочиняя ему куплеты. Однажды их услышал какой-то, наверное, образованный человек. Он посоветовал мальчику вернуться к матери в Минск, а стихи послать Харику в журнал «Штерн». Сначала Рува пропустил этот совет мимо ушей, но потом, видно, не так сладко стало мальчику скитаться с шарманщиком. Он приехал в Минск к матери, которая пришла в ужас, что сыну шестнадцать лет, а он еще, можно сказать, безграмотный. Рува сказал матери, что пойдет к Харику. «Да уж, нужен ты Харику!» – посмеялась мама. Но Харик помог Руве устроиться на рабфак. Рува стал маляром, а одновременно писал стихи и печатался. Он был талантлив необыкновенно, выпустил три сборника стихов, а потом погиб на фронте.

Нас в Витебске было четыре человека, трое писали по-русски, я – на идиш. Но когда организовывались литературные вечера, то они меня всегда приглашали участвовать. Ведь в зале, наверное, восемьдесят процентов сидело евреев.

Когда создавался Союз писателей, то были очень строгие условия, чтобы было два сборника. Я был уверен, что меня не примут в Союз, но вдруг прибывает мне письмо от Харика: «Напишите заявление о приёме в Союз писателей, а мы Вам дадим рекомендацию». Я тут же написал заявление, в Союз писателей принимают, это же особенная радость!..

Когда я окончил педтехникум, то мечтал поступить в пединститут. Харик повел меня к заместителю наркома просвещения, ведь мне надо было три года отработать в районе, но мне очень хотелось продолжить учебу. В пединституте я встретился и подружился с Геннадием Шведиком, Мотей Дехтярем, Львом Талалаем (поэт, три сборника стихов, это, вы знаете, божий дар)! В прошлом году, когда я готовил подстрочники их стихов, а Рыгор Бородулин переводил, то он восхищался! Еще там был молодой детский писатель Захар Барсук, тоже талант. Сразу после окончания института их сразу взяли в армию, а я тогда работал педагогом в Слуцке. У меня была отсрочка. Когда началась война, они были в действующей армии и исчезли бесследно.

В пединституте я проучился буквально пару недель. Кто-то из Чашников, я подозреваю кто, да Бог с ним, не хочу называть его фамилию, написал донос, что мой отец был ребе и лишенцем. И вот меня вызывают и спрашивают: «Почему вы скрыли?». Я пытаюсь оправдаться, что отец мой уже давным-давно работает в бане и сторожем. Но дело происходит после убийства Кирова. В этот момент Григорий Львович напрягается и мрачнеет: «Я бы мог Вам такое рассказать!» Но «такое», а именно репрессии 30-х–50-х годов, мы решили отложить до следующей встречи. Я понимаю, что тема эта настолько трагичная, что моему собеседнику, да признаться, и мне, следует к ней психологически подготовиться. Мне говорят: «Забирайте свои документы и уходите. И сейчас Вы не пойдете на занятия!». На перемене бегут ко мне Рува Рейзин, с которым я особенно дружил, и Геннадий Шведик. Они советуют мне сходить к Харику, но я уже что-то начинаю понимать. Мне не хочется подводить Харика, да признаться, я думал, что он может и испугаться за меня заступиться. Но все-таки я рассказал о своих проблемах Харику. В это время как раз открылся двухгодичный пединститут, Харик опять поговорил с заместителем наркома, хотя я, конечно, рассказал Харику всю правду о моём «преступлении». Благодаря Харику я закончил двухгодичный институт, а потом экстерном сдал за четырёхгодичный пединститут. Так и закончилась моя учёба.

* * *

В 2017 году вышла электронная книга И. Ганкиной, состоящая, как сказано в аннотации, «из трёх разных по жанру частей, объединенных личностью автора. Первая – история взросления девочки (автора) с элементами психологического анализа. Вторая – эссе о культуре и языке, основанная на личных впечатлениях и профессиональных знаниях автора. Третья часть – поэтические тексты последнего периода». Предлагаем фрагменты 14-й главы «Семейная хроника» (первые 13 глав можно прочесть здесь).

* * *

Когда-то, видимо, после поражения революции 1905 года, по местечку, где служил раввином тётин и мамин дедушка, поползли нехорошие слухи о приближающемся погроме. Тогда дедушка пошел к священнику из соседней церкви и провел «политические» переговоры. Священник в воскресной проповеди вразумил паству, и в тот раз всё закончилось благополучно. Даже если данная история – отчасти легенда, она все равно некий культурный код белорусской толерантности, безусловно, транслирует.

Еще нагляднее выглядело в этой связи празднование Песаха-Пасхи в квартире на улице Коммунистической в 70-е годы ХХ века. Сначала соседке Матрёне Игнатьевне отправлялась тарелка мацы, а через неделю она же возвращалась, заполненная пасхальными яйцами.

Однако не все истории семейной хроники заканчивались так благостно. Про Холокост рассказывали мало, ибо те, кто успел эвакуироваться, знали о трагедии из вторых уст, а многочисленная родня, оставшаяся на оккупированной территории, лежит, расстрелянная и замученная, во рвах, или поднялась дымом и превратилась в пепел в печах концлагерей. Во время войны будут уничтожены мать и сестры тётиного мужа, а три его брата погибнут на фронте.

В семье отца девочки погибли все: мать и отец, три сестры, жена с беременной дочерью. Когда она узнала об этом со слов тёти, то почувствовала непреодолимое желание оказаться на улицах Варшавы, где прошло детство отца и где погибли незнакомые ей дедушка и бабушка. Но «железный занавес» надежно защищал ее даже от соседней социалистической страны. В конце 80-х она окажется в туристической поездке в Варшаве, встанет рано утром, купит цветы и поедет на дребезжащем трамвае к памятнику борцам и жертвам Варшавского гетто. Как немыслимо будет биться сердце на улице Маршалковской, застроенной послевоенными безликими домами. Где-то здесь до войны стоял домик ее дедушки.

Эта ставшая фактами биографии трагедия родных людей легла одним из краеугольных камней в её мировоззрение…

В голодном и тифозном мире удалось выжить благодаря неожиданной помощи незнакомых людей. Какие-то немецкие солдаты во время оккупации восемнадцатого года дали немного хлеба и супа семье, где все дети и муж лежали больные тифом. Помня эти события, еврейские старики в 1941-м не верили советской пропаганде о «других» немцах, оставались в своих домах и первыми гибли от рук фашистов. Религиозного отца – красивого старика с белой бородой – дети чуть ли не насильно посадили в Гомеле в теплушку, идущую на восток.

Четыре эвакуационных года составляли основу тетушкиных рассказов. Первая голодная зима, когда пайка хватало только на то, чтобы не умереть с голоду, пятилетнего сына приходилось тащить на закорках пять километров до детского сада (в тоненьких ботиночках он бы мгновенно отморозил пальцы на ногах), а самой бежать на военный завод. Ибо за пять минут опоздания на работу можно было угодить в сталинские лагеря. Дома в холодной комнате оставался полуголодный старик-отец. Поэтому суп, который давали на карточки работающим на оборону, нельзя было съесть самой, а приходилось бережно нести до дома и греть в буржуйке. Точно так же поступала живущая в эвакуации вместе с ними мать девочки. Самоотверженные усилия этих двух женщин спасли в первую зиму от голодной смерти старика-отца и пятилетнего ребенка. Ведь тетин муж был мобилизован на фронт. Неловкий и близорукий, довоенный белобилетник, он только чудом был спасен от неминуемой гибели внимательным кадровым военным. Да уж, можно было представить, как анекдотично смотрелась его сутулая спина рядом с тренированными спинами сибирских ребят в лыжно-десантном батальоне. Его редкое по тем временам московское высшее экономическое образование пригодилось на должности начальника финансовой части. Но часть эта отнюдь не пряталась в тылах, а находилась в двух шагах от передовой, да и разницы между передовой и тылом в дни обороны Сталинграда фактически не было. Так и прошел этот штатский человек через Сталинград и Курск, был тяжело контужен в Венгрии и ушёл в запас, как только отгремел салют Победы.

Однако не следует думать, что такой голодной была первая зима для всех советских людей. Местные жители, оставшиеся в своих домах, имевшие запасы продовольствия и одежду, жили не так тяжело. Но не это осталось болью в тётиной памяти, а то, как многочисленные ссыльные в уральском городке радовались успехам фашистских войск и смотрели на эвакуированных с плохо скрываемой ненавистью. Возможно, тётя в силу собственной эмоциональности преувеличивала степень этой ненависти, кто знает!

Так или иначе, но первую военную зиму пережили, весной эвакуированным дали землю под огороды за рекой Тобол, и можно было посеять картошку. С тяжелым мешком за спиной в единственный за несколько недель выходной две женщины переправляются через реку, лопатами поднимают целину, режут картошку на несколько частей, чтобы остались глазки, и с надеждой бросают в холодную уральскую землю. Все эти детские воспоминания спустя много лет станут основой пронзительных строк. Эвакуированный мальчик вырастет, станет инженером-изобретателем и поэтом, воспитает двоих сыновей и будет мучительно умирать от рака желудка в далеком американском университетском городе. И вся любовь его жены, родных и друзей не поднимут его на ноги. Останется память о достойно прожитой человеческой жизни и стихи как горькие свидетельства голодного военного детства.

Картошка

В поле, ветреном и голом,

за рекою, за Тоболом,

переплыв Тобол на лодке,

мы на выделенных сотках,

перекопанных лопатой,

теплых, мокрых, кочковатых,

садим раннюю картошку…

Дождик моросит немножко.

Каждый клубень аккуратно

разрезаем на куски.

Быть должны в куске, понятно,

почки – белые «глазки».

Мама говорит, что надо

тем учёным дать награду,

кто научно доказал,

что достаточно куска,

чтоб из каждого глазка

куст картошки вырастал.

Как иначе обойдёшься?

Где картошки напасёшься?

Мы и так уж три недели

лишь жмыхи да семки ели…

Режем клубни на куски

и землёй их присыпаем.

Словно близких мы теряем

у Тобола у реки.

Борис Ганкин

* * *

Прошло четыре года, и после фронта, госпиталя и эвакуации тетина семья соединилась вновь. Тётя много раз повторяла, что именно ее любовь и верность сохранили жизнь мужа. Наивная уверенность, воплощенная в гениальном стихотворении Симонова «Жди меня». Где-то в многочисленных послевоенных переездах затерялись фронтовые треугольники, которые дядя отправлял жене и сыну чуть ли не каждый день, а получала их тётя сразу стопками, когда начинала нормально работать фронтовая почта. Получала и сначала радовалась, а потом плакала, ибо, посмотрев на дату отправления, понимала, что за три-четыре недели могло случиться всякое.

Семья после эвакуации сначала оказалась в относительно сытом, не разрушенном войной Баку. Тётя и дядя быстро нашли работу, сын пошел в школу, да и жильё хороший специалист получил почти мгновенно. А ещё в Баку жили родственники, прекрасная семья, соединившая в себе черты еврейского и восточного гостеприимства. Спустя много лет девочка окажется в расплавившемся от солнца городе, и её поразит удивительная доброжелательность и щедрость этих людей. Можно представить себе, как радовался оголодавший за военные годы мальчик южным фруктам. Однако восточные нравы, особое устройство жизни, основанное на системе распределения товаров и взаимных услуг, замкнутой системе, обозначенной фразой «ты мне – я тебе», не соответствуют жизненным принципам дяди и тёти, и они возвращаются в разрушенный Минск. Чтобы лучше понять, о чем шла речь в предыдущем предложении, – сценка из тётиных рассказов. В семье фронтовика, ставшего главным бухгалтером, нет денег для покупки ведра, и дядя идет за водой с маленькой кастрюлей. Директор автобазы, видя это безобразие, советует своему подчиненному зайти на склад и взять ведро. «Как взять?» – недоумевает дядя и просит оформить документы по всем правилам. Да уж, с такой щепетильностью в восточном городе жить невозможно.

Малюсенькая восьмиметровая комнатка в Минске, в которой непонятно как разместиться втроем, а тут ещё месяцами «гостят» ближайшие родственники, у которых нет и такого жилья. Стол из досок, сколоченный тетей собственноручно. И в эту комнату тетя приносит из роддома долгожданного второго ребенка – ту самую талантливую дочку. Приносит в надежде на чудо, и чудо происходит: семья переезжает в пятнадцатиметровую комнату, а спустя восемь лет получает двухкомнатную квартиру на улице Коммунистической. Маленькая девочка беспрерывно болеет, и все взрослые члены семьи, включая двенадцатилетнего старшего брата, живут под лозунгом: «Все и всё для Марочки!». Это не преувеличение, а реальная жизнь, и речь идет не о дорогих мобильниках, а о яблоках и сахаре. Старший брат учится на отлично, и ему в конце четверти выдают маленькую сумму карманных денег. На эти деньги можно купить недоступные конфеты, но мальчик тратит деньги на книги. Девочка видит часть этих книг, издания 48-49 года, в домашней библиотеке. Они лучше, чем любые слова, свидетельствуют о ценностях семьи.

Тётина семья достойно выдерживает послевоенные трудности, но только в начале шестидесятых пришедший в гости старший сын видит на столе родителей сахар, который можно положить в чай, и чуть не плачет от радости.

Опубликовано 21.08.2017  21:21